(Приложение к интервью)

 

Наше с Губановым: СМОГ.

Пусть это и аббревиатура — но что-то опять-таки щёлкнуло, совпало, сомкнулось, таинственный механизм речи сработал, аббревиатура сменилась, как по волшебству, чуть ли не универсальным понятием, — и вот он налицо, знак времени, призыв к объединению — для моего поколения.

Почему это произошло? Да потому, что слово СМОГ воспринималось, как слово сумел, мобилизовывало, притягивало к себе, точно магнит, заставляло подтянуться, призывало к здоровому творческому соревнованию, к созидательному труду, чтобы когда-нибудь кто-нибудь из смогистов, хорошо поработав на литературной ниве, с полным правом мог сказать: сумел.

Магия слова, как видим, и важна и нужна. Сила слова — в проецировании живой энергии на людей и в возвращении этой энергии к исходной точке, дабы процесс повторялся.

Эпопея с нашим СМОГом тянется вот уже четвёртое десятилетие, а если быть точнее — добрых тридцать четыре, с хвостиком, года, — это на август девяносто девятого, а впереди ещё и осень, и зима, и следующий год, и грядущее столетие, — и завершения ей, судя по всему, не предвидится вообще.

Гениальная выдумка. Иначе и не скажешь, как ни пытайся, как ни подбирай к ней, тишком или в открытую, какие-нибудь там отмычки или ключи.

Ларчик этот — с секретом, да ещё каким! Так-то просто, как ни бейся, как ни пыхти, — не откроется. И как это осенило нас с Лёней — тогда ещё, в юности нашей? До сих пор диву даюсь.

Ларчик — вот он. Смотрите. Он давно — на виду. Было два ключа от него. Один ключ — у Губанова, да так с ним и остался. Другой ключ — у меня.

Что в ларчике — ещё, даст Бог, узнаете. Если его открою — для вас. Поживём — увидим. Так всегда говорят.

Ларчик этот — открывать слишком часто мне, право же, незачем. Ни к чему это. И почти не для кого. Я и так слишком хорошо, лучше всех остальных, знаю — что там, внутри. А там — нечто.

Странная эпопея. Поистине — странная. Не желающая — исчезать. Не желающая — расставаться: и со мной, и со всеми нами. Выживающая — кровь из носу, во что бы то ни стало, но только — так, и не иначе. Вызывающая — огонь, да не один, все огни — на себя. То есть — ушедшая далеко вперёд. Как на войне, в расположение сил противника. И всё ещё находящаяся там, впереди. Воспевающая — речь и явь, дух и свет, честь и братство. Затевающая — нет, уже давно затеявшая — вечный спор, — нет, поединок вечный — с тем, что всюду на земле всего страшнее — с равнодушием беспамятным людским. Начатая — тогда ещё, давно, в советское время.                Продолжающаяся — ныне, в междувременье. Готовая протянуться — в грядущие времена. И, несомненно, будет она продлеваться и в них.

Эпопея — типично русская. Со стержневым, врождённым, — всё и насквозь пронзит — природным, как речь, мышлением. С несколькими — так уж вышло — слишком уж разными авторами, пока ещё, всё ещё, вместе ещё, одни — довольно отчётливо, другие — уже посмутнее, а третьи — те еле-еле в глубокой дали различимы, но всё-таки прорисовывающимися, хотя и основательно уже, решительно и даже беспощадно прореженными, пристально отобранными самим суровым временем, до нас двоих — меня с Губановым, а там, в дальнейшем, в скором будущем, тем паче — в грядущем, там, в сознании потомков, число всех этих авторов, я знаю, всенепременно будет сгущено — до одного — из мифа, из легенды, из прошлого ли, — всё уже едино, всё ясно всем, и так всегда бывает, — до одного лишь автора, конечно, — до этакого нового Гомера. Уже не эллинского — русского. Но, впрочем, Гомер, тот, прежний, правильней — Омир, фракиец был, а значит — тоже рус.

Эта новая «СМОГиада» или «СМОГиссея» — всех нас, небось, да и потомков наших, и мало ли кого ещё переживёт.

Эпопея эта, и прежде всего — скрытая до сих пор от многих любопытствующих подоплёка её, основа её, почва её, — всё обрастает и обрастает, ну прямо как днище большого корабля — множеством прилепившихся к нему на нелёгких морских путях, самых разнообразных, и мелких, и покрупнее, водорослей и ракушек, так и путешествующих вместе с ним, — всевозможными, зачастую нелепыми, иногда и бредовыми, вымыслами, беззастенчивыми, с выкрутасами и переборами, в общей сумме своей и яйца выеденного не стоящими, но поныне упорными и обильными домыслами, ну и, само собой, неисчислимыми по количеству их, не говоря уже о качестве вранья, слухами, — эпопея эта, подчёркиваю, давным-давно уже стала отечественной легендой — и неумолимо, неудержимо превращается в самый настоящий, классический, не по греческому — по отечественному — так доходчивей — образцу, со своими богами и героями, со своими бурными событиями, невероятными приключениями, борениями с силами тьмы и со злом, со своим, как тугая пружина, закрученным, острым — лезвием, жалом! — сюжетом, со своими загадками и отгадками — на авось, со своими метаморфозами — и, конечно же, давними тайнами, с тайным смыслом подспудным своим, с зашифрованным знаком судьбы, с потаённым, запрятанным вглубь, на потом, кодом той, миновавшей эпохи, по которому, прежде его отыскав и осмыслив, там, в грядущем, когда-нибудь всех нас разыщут и встретят, — непреложный, немеркнущий миф.

 

Наше содружество и каждый персонаж этой разыгранной нами когда-то, в открытую, на глазах у всех, в том числе и прежде всего — у властей, многоактовой, дерзкой, с прологом и эпилогом с полудетской, наивной завязкой и вполне уже взрослой, жестокой развязкой, сумбурной, написанной набело, по вдохновению, пьесы, никакой и не драмы, а, конечно же, натуральной трагедии, —

(напомню, что действо происходило в середине шестидесятых, посреди истосковавшейся по свободному слову, огромной и тогда ещё неделимой страны, в самой сердцевине того самого, тоталитарного режима), —

продолжает, с годами — всё хлеще и хлеще, находиться в тумане разросшихся, шатких, зыбучих, но ставших привычными, слишком условных, слоистых, расплывчатых, чуть ли не призрачных, недостоверных, таких ненадёжных, таких никудышних, но всё же таких неизбежных и всеми охотно лелеемых, толков.

 

И в наши, нынешние дни, СМОГ, почему-то в числе диссидентских групп, а не как литературное движение, изучают, уже — изучают, — что же, к этому, в общем-то, всё ведь и шло! — на занятиях по новейшей истории в школах, лицеях, колледжах и в институтах, то есть в средних и в высших учебных заведениях, — и подростки, и молодёжь, — причём, что и забавно и грустно, и досадно, и возмутительно, — сами преподаватели — ровным счётом никакого понятия не имеют — о сущности явления.

 

Приходит однажды из института моя старшая дочь Маша.

— Папа! — говорит мне. — У нас на лекции по истории преподавательница рассказывала о СМОГе.

— Ну и кто же мы такие, по её словам? — спрашиваю,

— Правозащитники. Диссиденты. Борцы с советским режимом.

— А как же литература? — недоумеваю. — Как же поэзия?

— О поэзии вашей она ничего нам не говорила, Правозащитники вы — и всё. Пострадали за правое дело. На себе испытали гонения власти. Вас преследовали. В тюрьмы сажали и в психушки. А вы всё равно боролись. И победили. У нас в стране теперь новая власть. А вы — мученики и герои. Так она говорила.

Развёл я руками. Ну что тут скажешь!

— Maшa! — говорю дочери. — Кто у тебя папа?

— Поэт! — отвечает она.

— Я что, в тюрьме сидел? Прокламации писал? Демонстрации устраивал? Призывал к свержению власти?

— Нет, конечно! — говорит Маша.

— У меня что, нечем больше было в жизни заняться, кроме как подрывной деятельностью? Чем я всю жизнь занят? Ну, скажи мне!

— Стихи пишешь, — отвечает мне Маша, — переводишь. Прозу пишешь. И всегда этим занимался, сколько я тебя помню.

— Ну вот! Правильно! Так при чём же всё остальное? То, что рассказывают? И зачем они вас в заблуждение вводят? Что это за безобразие такое?

— Не знаю! — отвечает задумчиво Маша. — Преподавательница так говорит.

 

Приходит однажды с занятий в лицее моя младшая дочь Оля.

— Папа! — кричит с порога. — У нас на уроке истории проходили СМОГ.

— Ну и кто мы такие? — спрашиваю, уже догадываясь об ответе.

— В советское время, при Брежневе, вы были борцами за свободу

— Так! — говорю. — А ещё?

— Тогда был период застоя. Было безвременье. Всем приходилось тяжело. Вы объединились в диссидентскую группу. Вы боролись с режимом.

— Каким же это образом? — спрашиваю.

— Вы устраивали демонстрации в защиту диссидентов, осуждённых за свои независимые взгляды на действительность и за свою антисоветскую деятельность. Ну, ещё публиковали на Западе всякие острые материалы, разоблачающие советский строй. Вас за это преследовали. Вас держали в психушках на принудительном лечении, гноили в тюрьмах и лагерях. Но вы и там не сдавались. И оттуда раздавались ваши смелые голоса. И радиостанции всего свободного мира передавали ваши правдивые слова. Был железный занавес. Никого за границу тогда не выпускали. Тяжело вам приходилось. Не то, что сейчас. Мы вот с Машей захотели — и в Италию с экскурсией съездили. А вы так ничего и не видели, кроме кухонь, где вы собирались по вечерам, чтобы там разрабатывать ваши планы борьбы, перепечатывать на ваших незарегистрированных пишущих машинках для самиздата «Архипелаг ГУЛаг» Солженицына и слушать по ночам «Голос Америки», радиостанцию «Свобода» и «Немецкую волну», где про вас иногда рассказывали. Вот что нам учительница говорила.

— Доченька! — вздыхаю. — Скажи, я когда-нибудь занимался политикой? Что это за бред такой в ваши головы впихивают?

— Нет, папа! — отвечает мне Оля. — Политикой ты сроду не занимался. Ты всю жизнь стихи писал. И пишешь. Ты литературой всю жизнь занимаешься. Ты вон седой уже стал.

— Так что же это за ахинея? — возмущаюсь. — Откуда они берут все эти сведения? Кто им такие материалы готовит? Что это за стряпня возмутительная?

— Ты, папочка, успокойся! — утешает меня умная Оля. — Мало ли что учительница говорит? Ну, ерунда всё это, конечно. Она в бумажку заглядывает какую-то. По бумажке читает.

— И фамилии — по бумажке?

— И фамилии. И говорит, что смог — это туман такой, в Англии. Будто мы сами не знаем.

— Но наш-то СМОГ — не туман!

— Ваш — не туман. А у неё — туман в голове. Это уж точно.

— Боже праведный! — восклицаю. — Но о поэзии она, хоть что-нибудь, говорила?

— О поэзии — ни полслова. И даже о том, что все вы что-то писали, стихи или прозу, — ну совершенно ничего. Диссиденты, страдальцы, герои, — и всё. Да ты, папа, на учительницу не обижайся. Дура она. Сама не знает, что говорит, не ведает, что творит. Что с неё взять? — подбадривает меня Оля. — Ты у нас поэт, папа. Ты у нас — гений. Мы-то все это — знаем!

— Это уж точно — не ведает! — соглашаюсь я с Олей. — А на добром слове — спасибо.

Но долго ещё представляю себе учительницу, читающую по бумажке наши фамилии, наверняка их коверкая, и объясняющую детям, какими мы храбрыми были борцами с режимом.

О поэзии — ни полслова

Будто она — не нужна была вовсе мифическим этим борцам.

 

И не такое ещё, а похлеще, позабористее, побредовей, порой приходилось мне слышать. О былом. О себе. О друзьях моих давних. Обо всём, что прошло. О таком, что вовек не пройдёт — потому что достаточно света с ним в мире юдольном.

 

Досужие болтуны, сроду не бывавшие в нашей шкуре, задним числом охотно перемывают нам косточки в устных россказнях и в печати. Действует магия слова. Притяжение его велико и опасно для них, потому что слово СМОГ просвечивает их, как рентгеном, — и сразу видно, кто есть кто. Но они этого — не понимают. Они обольщены, околдованы. Им хотелось бы оказаться там, на нашем месте, в гуще минувших событий. Им — это конкретным болтунам. Бесчисленным и безликим. Хотя — некоторые рожи и рыла из этого стада отчётливо видны.

Хорошие люди — другое дело. Хороших, толковых — мы тогда привечали. Особенно своих — мы их за версту чуяли. Мы бы их — так я думаю, так полагаю, — приняли бы к себе. И если они жалеют сейчас о том, что не были с нами, — их можно, конечно же, можно понять. Значит — из такого же теста, как и мы, эти люди. Значит — нашей закваски. Ну, не успели они тогда — быть вместе с нами, это понятно. Не сумели. Обстоятельства, значит, были такие в жизни, что не позволили сблизиться. Ну так — и теперь ведь можно объединиться! А что? Пусть они теперь — сумеют. Пусть будут все они — жалеющие ли, желающие ли, — вместе с нами, оставшимися, уцелевшими. Только и всего. Сумеют ли? Это ведь важно — взять да и суметь! Смочь. На то он и СМОГ.

В стаде же болтунов — давняя паника. Они-то, может быть, и хотели бы — к нам. Да не сумели. Тогда. И сейчас — не могут. Не дано. И сам СМОГ, а он — дух такой, — их не пустит. Не допустит безобразия.

СМОГ — это как зона в «Сталкере». Вы там поосторожнее себя ведите. А то — мало ли чего выйдет? Здесь всякое бывает. Уж такое бывает, что потом долго не опомнитесь. А может, и вовсе не опомнитесь. Деградируете. Отомрёте. Исчезнете, как вид. На то она и зона, что — не такая, ну вот очень уж не такая, разительно, фантастически — не такая, как все. Особая. На то он и СМОГ, чтобы, поначалу всех, без особого разбора, принимая, быстро в них разобраться — и беспощадно отсеивать. Отбрасывать. За ненадобностью. Любопытное большинство — за то, чтобы не путали Божий дар с яичницей. Какую-то часть — за профнепригодность. Некоторых — из брезгливости. И откровенных гадёнышей — за предательство своих же товарищей и за подлость по отношению к ним. Так-то оно лучше. Спокойнее. Жить. Дышать. И работать.

И остались в итоге — единицы. И это — правильно. Даже очень правильно. Только так и надо. Так. Во имя речи. Так. Во спасение духа. Остаются всегда — считанные. Избранные. Это и есть — объединение наше. Содружество. И оно — уже сгустилось. Особенно — с годами. Внутренне собралось. В комок. В плод. И в нём — ядро. Из него тоже ещё что-то — или кто-то — со временем — вырастет. Встанет во весь рост. На земле. Под солнцем. В единственном числе. Один. За всех. Так всегда бывает. Вот именно так, только так — и бывает. Вот из этого и исходить надо. Исходить из этого — и подходить к этому. Восходить.

А то — СМОГ им подавай! В СМОГ они хотели бы попасть! Ещё чего! Дудки! Мы-то — немногие — Божьи дудки. А вы — чьи?

Числиться в смогистах давно уже стало чем-то престижным, вроде как некоей отмеченностью, причастностью к таинству. Оттого и развелось липовых членов нашего содружества видимо-невидимо. Но желанные врата — наглухо для них закрыты.          Правдивое слово — не терпит полуправды, а тем более — вранья.

Слово — тело. Оболочка незримая — для мысли. Для поэзии. Здоровое тело. В нём — здоровый дух. В нём — нескончаемый свет. Слово — смело. Могло. И смогло. Сумело. Зародиться. Восстать. Уцелеть. Возрасти. Прозвучать.

 

Некоторые западные слависты, привязанные к прошлой поре по роду своих занятий, да и отечественные исследователи новейшей литературы — были они раньше в умеренном количестве, те, кто постарше по возрасту, а теперь появились уже и те, кто помоложе, и даже совсем из себя молодые, а раз уж появились, то наверняка их количество будет расти и расти, — меланхолически сетуют на то, что история СМОГа так никем и не написана.

Как это — не написана? Я написал об этом. А кому же ещё — писать?

К тому же тут обязательно учитывать надо: как — писать, что — писать, почему — писать.

 

СМОГ — он такой, сам по себе, особенный.

Зона. Круг. Знак. Звук. Среда.

Уж кому, как не мне, это лучше всех знать?

СМОГ — он такой, он — сумел, он — не то что прочие литературные «группы», которых вы же, голубчики, что-то там этакое пишущие и подо всё, обязательно, в первую очередь, базу свою подводящие, понаплодили, как будто кроликов, — девать их некуда, — хотя некоторых из этих самых «групп» сроду в природе не было.

Тем более — в природе речи. Слова.

Речь — она со СМОГом. Слово — оно со СМОГом.

Попробуйте-ка возразить! Не получится. Не сумеете. Не дано.

Я один-единственный в мире, один-одинёшенек на всей этой земле, один, — понимаете? — долгие годы — один, лишь один, — потому что давно нет на этой земле, в этом мире, где «пахнет крышами, мертвецами, гарью с тополя, и стоят деревья — бывшие, и царят — лицом истоптанным», в этом мире, где «камень горбится, распрямляются в гробу», где «мне приходится пять шагов несчастных губ», в этом мире, где «жрать мне нечего, кроме собственных затей», где «участь певчего — только в сумерках локтей», — моего друга молодости, Лёни Губанова, знаю о СМОГе — всё. Да не просто — знаю. Ведаю.

Вот потому — и пишу о СМОГе.

Как надо — пишу. Сам.

Придёт время и для издания.

 

И на учёные головы, и на удалые, и на те, о которых в народе говорится «дурья башка», на всякие, — действует невероятной своей энергией, — подобно тому, как воздействовал на наших ведических предков находившийся в особо почитаемом святилище небесный камень с созвездия Орион, — созданное нами когда-то и обретшее право на жизнь в мире — слово. Похлеще всякого психотронного оружия. Ведическое слово. Слово-дело.

 

Ну а теперь — ещё немногое — о СМОГе. Почти трактат? Заметки на полях? Преданье старины глубокой? Дума? Стихотворение? Раёшник? Притча? Сказ? Дань прошлому. Былина? Слово? Плач?

 

Смог — это значит сумел. Ну а смог, сумел выжить — сумей же сказать. Произнести — слово. На чутье, на дыхании, чудом — но удержаться в яви. Ринуться в стихию речи — и обрести в ней дом. И продолжать — путь.

Ощутить серебрящийся, мерцающий камертон позвоночника в соловьиной украинской ночи — ибо хребтом чуем подлинное, сокровенное, тайное — и здесь, в пелене мглы, в гуще тьмы, на пороге смущённого света, и там, в космическом единении, равновесии, может быть и гармонии, куда так тянутся на ощупь стебли, стволы, зрачки и ладони, — и отправить, благословив, проводить в мир ещё звук, — услышанный столь отчётливо и воспринятый только тобою и никем иным, словно бы извне, свыше, из глуби сущего, из выси родственной, — импульс, биение живой ткани естества.

Роящееся, кружащееся, обволакивающее душу звучание. Музыку.

Никто не поможет, никто не подскажет. Куда, там! Да и зачем? Кто и кому?

Всегда и везде — только сам. Да-да, в одиночестве. Наедине с источником света. Именно так.

Всё, что было с тобою, тревожило, ранило, пело, хранило, — все события, люди, пейзажи, мгновения целого, кровного, — всё — вокруг тебя: роем, кружением, гулом, наваждением, правдой, тревогой, сомнением, болью; ну а в центре, вон там, — нет, не точками чёткими — вспышками огненными, сутью дней и деяний — и солью, вобравшей пространство, таящее неизъяснимое, — воля и доля.

Соловьиная ночь украинская — или эта, московская, вроде и привычная, но чуждая, не сжившаяся с тобою, то ли обморочная, то ли выжидающая чего-то, кольцами своими захлестнувшая тебя — кольцами бульваров, сиротливо насторожённых, Садовых отравленных, обручем кольцевой бестолковой дороги, отдающаяся в сердце хрустом небрежного снежка, потрескиваньем слюдяного ледка, прямо в горло тычущая не то хвойные острия, не то неразумные и слепые, наобум, с маху кем-то насаженные на коренастые, то угластые, то закруглённые, узорчатые, каменные тела, — копья кремлёвских башен, — и когда-то давно, и, конечно, вот здесь, в декабре.

Ночи, тройственность их. Средоточье молчания. Клочья отчаянья. Почва звучания.

Значит — слышать. Сквозь хаос и смуту найти этот тон, самый верный, живучий. Неуязвимый для бед.

Удерживающий нить. Выводящий из лабиринта за собою — всё, чему суждено явиться.

На звук, на голос твой — как на свет, окно ли, свеча ли, костёр ли.

Отыскать эти вехи незримые, маяки эти — в темнотище, во тьме египетской, государственной, узаконенной, с тёмной структурой, тёмным прошлым, с ненасытным нутром, хваткой лапою, цепким оком, нечистыми помыслами, с изъеденными метастазами клетками-живоглотами, в затянувшемся этом сумраке и мороке, — да и просто — в ночной темноте, в этих недрах, в глуши, на распутье, посреди задремавшей, забывшейся вроде, разметавшейся беспокойно, беспредельно уставшей страны, в наслоеньях, и жилах, и руслах, в тенях и пластах.

И шагнуть за черту, начиная движенье. И сказать. Говорить — значит, быть.

Из широкого месива шумерских переимчивых глин, принимающих под руками ваятеля очертания людских фигур, восстаёт это слово, древнейшее «ме», — где же глубже понятье? — вот истоки его.

И алмазным сиянием сквозь Зодиак: речь — твой дом, береги же в ней ясное «ом».

Столько лет уж прошло с той поры, когда в жизнь нашу — и мою, и друзей моих, — вошло это понятие: СМОГ.

Нет, не понятие — понимание. Творчества, совести, веры, поступков. Дела жизни.

Проникло, влилось в линии наших судеб, запульсировало в них, срослось с естеством.

СМОГ — это как рериховский знак единения. Символ моего поколения.

Горчайший свет памяти для всей более чем разрозненной нашей плеяды.

А ведь было так щедро отпущено всем, что казалось: рванись, распахни не окошко, так дверь, — и вот они сразу, открытия, радость и слава.

Было, было даровано свыше нечто такое, что даётся единожды.

А сейчас — улыбнёшься, вздохнёшь. А не то и слеза набежит.

Столько лет — нет, не сахар. Это, братья, эпоха.

Ну а соли пуды, те, что съесть нам всем вместе пришлось, — никуда их не деть. Потому что — смогли.

СМОГ — со многими словами рифмуется. Здесь вам и рок, и срок, и слог, и Бог.

Слова сии — частицы нашей речи, нервы, крупицы её.

Всё — вошло в кровь, всё — читается в глазах и писаниях наших.

СМОГ бывал и клеймом. Слишком долго. Мерещилось, чуть ли не навсегда, пожизненно.

Да и на клеймах жития любого из плеяды, как погляжу я, зримо запечатлелся задевающий тайную струну где-то внутри, минорный отзвук его, клином улетающей журавлиной стаи уносящееся в неведомое пространство, прорвавшееся сквозь несуразное время, трагичное эхо его.

СМОГ — урок. И зарок.

Не фунт изюму. Не сладкий пирог.

Замах на мир, и не меньше, — и сразу отвергнутый скромный, уютный мирок.

Вначале был — как порог, но едва ступили с крыльца вдосталь нахлынуло всяких морок.

СМОГ — это слишком уж много дорог.

Тем он и дорог. И горек — всё тем же. Тем и высок.

Обречённость на путь была заложена, как некий код, в таком вот ёмком названии.

Как хотите, так и разгадывайте.

На то и путь, чтобы с нeгo — не свернуть.

Сворачивать норовили — шеи. Судьбы ломать. Биографии корёжить.

Вышло у них? Как бы не так!

Был осознан путь — высветлилась суть.

Право, есть что вспомянуть.

Линию свою выдерживать, позицию отстаивать — не в бирюльки играть.

Как ни старались легионы, составленные из условных «кто-то» по приказу «кого-то», эти самые пути наши, как обручи для бредовой бочки — типичного порождения эпохи, столь категорично и звонкогласно, прямо-таки ну чтобы хоть на полочку было что поставить, именуемой безвременьем (раньше по-русски говорили горше: бесчасье) — гнуть, норовя поскорее туда запихнуть нескольких юных Гвидонов, сразу всех, заодно, оптом, как водится, — дабы не выделялись, дабы индивидуальности их в духоте, в темноте, смялись, притёрлись, — для острастки, дабы другим неповадно было, — да бросили, улюлюкая, деревянное это, псевдотроянское сооружение в бездну морскую, напрочь не понимая, что и это — стихия, такая же, как и речь, — ан помотало бочку по волнам да пучинам морским (ну а всё-таки, может — мирским?), да и выбросило на берег, на остров, развалилась она — и вышли оттуда на твердую почву друзья, выжили, уцелели, — и снова, каждый по-своему, — в путь.

Что же существенно? Да всё — существенно. Каждая мелочь, казалось бы, штрих или росчерк, мановенье, движенье, касанье, деталь.

Ядрышко крепкое, выживший СМОГ!

Не Плутарх ли изрёк, что не столько при помощи дел величайших добродетель мы все познаём и порок, сколь при помощи жеста, изреченья, порой — анекдота, — и характер живущих в них лучше раскрыт отчего-то, чем участие в битвах, осадах и подвигов громких молва? Золотые, право, слова.

Тяга к сути. Ускользанье из раскинутой сети коварной. Верность наитию. Отрицание всякой корысти. Вдохновенность и честь. Из грядущего весть.

За напастью напасть — вот и отсеялась вскорости большая часть налетевших было на зажжённое пламя юнцов, — обожглись, одумались, угомонились, а потом и обжились, как пришлось, — уже подальше от огня.

Мы, немногие, — устояли. Не сдались.

Не засосала трясина-злость. Не размягчила лесть. Не угробила власть.

Потому что у речи — особая сила. И она — спасала. 

Поделиться

© Copyright 2024, Litsvet Inc.  |  Журнал "Новый Свет".  |  litsvetcanada@gmail.com