Не знаю, в чьих руках этот медальон сейчас, носит ли его кто-то или просто бережно хранит как память о той, которой уже нет.

Сара носила его.

Она пришла ко мне накануне Песаха. По-весеннему нарядная, рыжеватые с сединой волосы подняты вверх и забраны в аккуратный пучок.

Худенькая, всегда подтянутая, с быстрым взглядом тёмных глаз, она выглядела моложе своих семидесяти пяти, вот только морщины на щеках старили её.

Воротник красивой светлой кофточки был распахнут, и я увидела медальон.

Он отличался от обычных украшений, которые привлекают глаз фантазией современных мастеров, сочетающих красоту камня с металлом.

Сегодня уже никто не выгравирует на медальоне изображение Моше со скрижалями Завета.

Да и медальоны уже не в моде.

Перехватив мой взгляд, Сара расстегнула изящную цепочку и передала мне медальон.

Я всматривалась в изображение Моше, пытаясь определить, картиной какого художника навеян образ.

Вспомнила скульптуру Микеланджело и тут же отвергла.

Это не был и Моше Рембрандта, разбивающий скрижали.

Образ Моше на медальоне казался мне ближе всего Густаву Доре. Он излучал властную силу. И поднятые скрижали напоминали скалу, нависшую над напряжённой толпой.

Ты не видел людей, но ощущал их присутствие.

На обороте, там, где медальон прилегал к телу, были выгравированы слова: «Шма, Исраэль…» («Слушай, Израиль…»).

– Сара, это, должно быть, очень старая вещь. Откуда она у вас? – поинтересовалась я.

– Мне подарили его мои девятиклассники из Борислава.

Отец одного из мальчиков, узнав, что я уезжаю в Израиль, сказал ему: «Передай медальон своей учительнице».

Борислав – город в Западной Украине – был когда-то еврейским. Знал он периоды расцвета и упадка.

И евреи, как волны во время прилива и отлива, то прибывали, то убывали в поисках лучшей доли.

На этот раз всё решилось так быстро, что они не успели осознать приближающуюся опасность.

 Через несколько дней после начала войны немцы захватили город; к тому времени украинцы уже успели совершить погром. Немцам оставалось лишь довершить начатое.

Кому-то тогда и достался медальон.

Может, сорвал с девичьей шеи, когда губы её, прощаясь с жизнью, шептали привычное с детства: «Шма, Исраэль…»?

А может, обречённых людей перед расстрелом заставили самих сбрасывать в заранее приготовленные коробки кольца, часы, браслеты, цепочки, медальоны?

Так было в Румбуле, в лесу под Ригой, где расстреливали евреев.

Вспоминаю послевоенную Ригу.

Прошлое врывалось в наши будни неожиданно, напоминая, среди кого мы живём.

Маленький сын нашего соседа появился однажды на общей кухне в фуражке латышского полицейского, какие носили в годы войны.

Мать быстро увела его от наших взглядов.

У дворничихи в двух явно еврейских сервантах из красного дерева стояли подсвечники, кубки для кидуша, менора, вазочки, солонки.

Начищенные до блеска, они не сохранили следов еврейской крови, но, казалось, молчаливо кричали и рвались прочь из чужих враждебных стен.

У них была своя память, они ещё хранили тепло прикасавшихся к ним рук, ещё слышали святые слова благословения.

Их судьба связана с еврейским домом, его высокой тайной, его духовностью.

Они несли своё земное предназначение.

И свеча, над которой произносили благословения, дарила не просто свет, но освещала чью-то душу.

И кусок металла с выгравированным на нём текстом Торы становился дорогой реликвией.

И кубок для кидуша знал немало возвышенных минут.

Пишу об увиденном мной медальоне и вспоминаю историю медальона, рассказанную лет двадцать назад на страницах журнала «Менора».

Еврейская семья из Таллина получила его от отца девочки, с которой дружила их маленькая дочь.

Его, священника лютеранской церкви, вызвали к умирающей женщине, и та призналась, что не может спокойно уйти из жизни, пока не облегчит свою совесть.

Она протянула ему медальон.

Её муж сорвал его с шеи еврейской девочки, когда ту загоняли в эшелон смерти.

Он награбил много добра, но счастья оно не принесло.

Погиб муж, погиб и семнадцатилетний сын.

Особенно тяжело ей видеть медальон, много раз она порывалась просто выбросить его, но не могла – что-то мешало.

То был необъяснимый страх, чувство глубокого раскаяния и вины.

Нет, не принёс им счастья медальон...

И сейчас, перед смертью, просила она возвратить его евреям.

Рассказ кончался простыми и трогательными словами: «Дорогой читатель, если ты захочешь увидеть медальон, то приезжай к нам в Беэр-Шеву, найди в старом городе парикмахерскую, где работает моя жена, и ты увидишь этот медальон у неё на шее».

И подпись: И. Шиф. Беэр-Шева.

Сейчас уже не дарят медальоны.

Их сменили другие украшения, которые радуют девичье сердце красотой и изяществом.

У каждого времени своя мода.

Но и сегодня, как тысячелетия назад, в сердце еврейского ребёнка входят слова «Шма, Исраэль…».

С раннего детства, не отрывая глаз от лица отца или матери, повторяет малыш эти слова, и они остаются в его душе.

Ими он начинает свой день, когда рассеивается ночная тьма и первый свет утверждается на небесах, ими заканчивает день, когда он уступает место ночи.

И в последние мгновения, между жизнью и смертью, они вновь вспыхивают в его сознании, как вспыхнули в сознании майора Рои Кляйна и вылились в прощальный крик, когда бросился он на гранату, чтобы принять смертельный удар взрыва и спасти лежащих рядом раненых своих солдат.

Как вспыхнули в сознании Иланы Нееман, погибшей в Маалоте в группе школьников, захваченных террористами.

Письмо нашли у неё в куртке:

«Я не плачу, у меня сухие глаза. Я не страдаю от мысли, что умру, и не жалею ни о чём. В последние минуты перед смертью, когда я произнесу “Шма, Исраэль…”, я буду думать о вас. Нам непозволительно даже на минуту прекращать нормальную жизнь. Опасность подстерегает нас повсюду, и, если нам суждено умереть, – такова воля Небес».

 

 

Медальон из Борислава...

Где он сейчас, носит ли его кто-то или просто бережно хранит, как память о той, которой уже нет с нами?

Как много он рассказал мне в те короткие минуты, что я держала его в руках и гладила, как далеко увёл мысли: от Израиля наших дней до рабби Акивы, который прощался с миром словами «Шма, Исраэль…».

 

И были они, эти слова, подобны крыльям птицы, уносящим его от земли к небу.

 

 

 

 «ВОТ И ЗАКОНЧИЛСЯ ПУТЬ»

 

 

 

Этот вагон давно отслужил свое. И рельсы, на которых он стоит, никуда не ведут. Они проложены не на земле, но подняты над нею. Вагон словно парит в воздухе. И с этой высоты виден весь Иерусалим: мягкая округлость холмов в легкой дымке тумана, ступенчато восходящие дома из белого камня, зеленые хороводы деревьев. Если бы из вагона можно было что-то видеть... Но он наглухо закрыт. Внутри него ночь. Не такая ли, как тогда, когда набитый людьми до отказа, он вез их в последний путь, и они задыхались без воздуха и умирали от жажды?

 

Великий ужас меня охватил, страх меня с места гонит –

Вот они здесь – вагоны! Вернулись – раскрыты настежь.

Только вчера уехали и вот уже вернулись,

Стоят на «умшлаге» – грузовом перроне,

Хищно разинув широкие жадные пасти!

 

Для Ицхака Каценельсона, погибшего в гетто и успевшего написать поэму «Песнь об убиенном еврейском народе», вагоны – «немые свидетели». С болью он вопрошает их: «Скажите, к беде равнодушные, скажите только: куда увозите вы народ еврейский? Верно, на верную смерть?»

Быть может, именно в этом вагоне увозили в последний путь его Ханеле с двумя сыновьями? Ведь когда-то вагон исправно нес свою службу. Он не пошёл на слом за ненадобностью, но стал памятником в Иерусалиме, немым свидетелем, пробуждающим нашу память. Правительство Польши передало вагон израильскому мемориалу Яд ва-Шем.

И вот он стоит на рельсах, вознёсших его над землей.

Архитектор Моше Сафди учел особенности ландшафта и поднял вагон на высоту. И он повис между землей и небом. Только один оборот колес – и вагон упадет вниз, в разверзшуюся под ним пропасть – символ безысходности, дороги, из которой нет спасения.

Поздно. Закрыты дороги, замкнута каждая щель,

Заперты врата земные, как и те, что в небесных высотах.

 

Он еще на рельсах, у него ещё есть точка опоры, но он уже на пути в пропасть. Как человек в минуты прощания с жизнью – еще здесь, на земле, но уже далеко отсюда – между жизнью и смертью, которая ощутимо витает над ним.

Как Ицхак Каценельсон, когда писал эти строки. Он был убеждён: народ еврейский обречен – и бросал гневные слова пророкам, обещавшим еврейскому народу вечность.

Тишина.

Поют птицы.

Слышен шепот листвы.

Стоит жаркий летний день.

Солнце дарит всему вокруг свой праздничный свет.

А мысль моя возвращается к прошлому. День и ночь работали трудяги-вагоны. Целые эшелоны товарняков везли евреев в лагеря смерти. И возвращались пустыми. Торопились сделать как можно больше рейсов. Никого не оставить в живых. Выполнить приказ. У каждого эшелона была своя станция назначения. У всех поездов на свете есть станции назначения, но никогда прежде они не везли людей в пропасть, из которой нет спасения...

И вот он стоит, одинокий вагон, завершивший свой путь на иерусалимском холме.

Словно для того, чтобы видеть, как просыпается город в первых лучах солнца, как расцветают вокруг Иерусалима сады, как хороша эта земля в любое время года...

Он прошел всё. Он еще слышит крики людей о помощи, мольбу о глотке воды, стоны. Но он здесь, на конечной станции.

Немой свидетель нашей трагедии, но и нашего возрождения. И непрошенно, исподволь, приходят ко мне строки-раздумья Григория Люксембурга:

 

Вот и закончился путь,

Полный утраты и грез,

Боже ты мой, не забудь,

Тех, кто сюда не дошел.

Вот и закончился путь.

Поезд ушел на покой.

Боже ты мой, не забудь,

Тех, кто еще не с Тобой.

 

Поделиться

© Copyright 2025, Litsvet Inc.  |  Журнал "Новый Свет".  |  litsvetcanada@gmail.com