Считаю до десяти

 

1

Бени, Рон, Тали, Шимон, Шмулик, Галит, Манечка, Даниэль, Йонатан, Ширэль. Я иду искать. Да что там искать – я считаю их до десяти, иначе сойду с ума, искать – это уже чересчур для моей психики.

Бени кричит мне:

– Давай в аквапарк с нами, ага?

Я в растерянности.

– А может, лучше в зоопарк? – думаю про купальник, который не взяла, про то, что пересчитывать их будет невозможно…

– Ладно, тогда в зоопарк!

И на игрушечном поезде, врытом в песочницу садика «Соловей и роза» в смысле «Замир уверед», вся компания машет мне ручками, а я сижу в песочнице и любуюсь, не забывая пересчитывать их до десяти…

Своих детей у меня нет, но зато я очень люблю вот этих двухлеток. Правда, потом они выросли.

После я любила других, не таких трогательных, они уже играли на гитаре, некоторые на дарбуке, Мишка вон даже до электрогитары дошел, хотя, когда ему было десять лет, плакал в маленькой комнате, потому что жизнь не задалась.

Плакать – это мы все умеем. В следующем поколении и в другом клубе, где уже играли в театр и надевали поролоновые маски, Ирка рыдала так, что рисовальные доски падали. Потому что с родителями незадача, а еще она толстая и не оправдала папиных ожиданий. А мама так вообще ее не любит…

Прости, пап, я, наверное, тоже не оправдала твоих ожиданий. Правда, ты мне о них не докладывал, и возможно, вовсе ничего такого не предполагал – «живет себе человек и доживает», – говорил ты, но иди знай, все-таки, а вдруг… А вот мамины – точно оправдала. Мама меня так любила, что я оправдала любые ее ожидания…

Мама всегда хотела, чтобы я была творческой личностью, а себе определила роль слушателя и читателя, зрителя – лучшего на земле зрителя! Когда она хохотала на моем концерте – весь зал хохотал!

Но я не об этом… На мне закончился наш род. Потому что я так и не вышла замуж, не родила достойных продолжателей всего вот этого. Хочется пооправдываться – что род, вполне возможно, имеет свой срок жизни, и пришло его время закончиться, но… я же знаю, что возможности были, да, и мамой я была бы, наверное, такой сумасшедшей, что ни творчеству, ни еще чему-то не осталось бы места. Как бы я их пересчитывала, даже если до одного…

Когда-то я тут работала в садике, помощницей воспитателя, справлялась, конечно, с ответственностью у нас все в порядке, даже перебор… Короче говоря, я все время их действительно пересчитывала. Каждые пять минут.

Рон лезет на крышу, Тали дерется со Шмуликом, Манечка ест кашку, Ширэль сидит, смотрит в одну точку, Бен упорно строит замок из песка, Шимон стоит у забора, высматривает маму, Даниэлька укачивает медвежонка, Галит закапывает свои трусики в песке… Йонатан следит за кошкой.

Они уже не маленькие – им по два годика, но большие, тяжеленькие, – когда надо надеть на них ботиночки, и взрослые, потому что хотят своего и знают, как этого добиваться.

Я так до сих пор не знаю, может, поэтому у меня нет своих?.. Утром их приходится оторвать от мамы или папы, потом они завтракают, затем рисуют. Я втихаря рисую с ними странное, то есть, все, что угодно, вместо закрашивать шаблон. Получаются дивные абстракции, летающие коты, поющие цветы. Не всем родителям это нравится, но почему, скажи, пап, это должно в первую очередь нравиться родителям?..

Разве тебе нравилось, как я рисую? Но ты ничего не говорил мне, только молча улыбался, а школьному учителю мы относили домик с зеленой травкой и собакой твоего изготовления…

А маме не нравилось, как я пою. Но она не ругала меня, как это было принято в той реальности, в Украине, прекрасном городе Харькове 60-х годов прошлого века, а, как человек деятельный, уводила на Саржин Яр, отходила подальше и махала рукой, чтоб я пела. И я старательно изо всех сил выводила из Юлия Кима:

– Навострите ваши уши! Лодыри и неучи-и!

– А? Что? – кричала мама и прикладывала руку к уху.

– Бей баклуши! Бей баклуши! – из последних сил завывала я, – А уроки не учи!!!

Я дышала, как бегун, добежавший то ли до финала, то ли хоть куда-нибудь еще, но с песней как-то не заладилось, хотя по смыслу – безусловно, да. Свалить с уроков, купить мороженого, ехать троллейбусом куда глаза глядят…

Мама тяжело вздыхала и, отчаявшись пополнить мною ряды вокалистов, отдала меня на скрипку. Ровно держать спину после этого я научилась разве что к сегодняшнему дню. И подушечка. Кому она когда-нибудь сделала жизнь мягче, эта подушечка? С другой стороны, скрипачу никто и не обещал сделать жизнь помягче, скорее наоборот.

То еще было удовольствие. Хотя взяли меня сразу, да и в садике, между прочим, я солировала со страшной силой про то, что «Ол зе стрит о вайт стрит нау», до сих пор помню.

Так что, я была совсем не безнадежна, мама об этом знала и никогда меня не ругала, ни за что, даже когда я ёлку сожгла, чтобы она светилась…

Папа, ты знал? Это теперь я в курсе, что с моих двух лет вы были в разводе, а тогда еще не очень, поэтому из чувства протеста удирала от тебя тогда через весь автобус, лет в пять. На самом деле, пап, я удирала вместо того, чтобы орать: не оставляй меня, хочу с тобой!..

Но ты все равно меня не ругал, а отводил к нам с мамой домой, по дороге я поднимала твои окурки, потому что они светились… пока, ну, ты помнишь…

А ты все равно оставил меня, потому что теперь я тут есть, а тебя тут нет. Зато, слава богу, есть пока еще мама. Правда, она уже не может разговаривать, совсем, но зато вчера она мне улыбнулась, и это – счастье…

Так вот, о чем это я. Рон лезет на дерево – а кто я такая, чтобы его ругать? я сама в детстве обожала лазить по деревьям, так что я его только пересчитываю.

Шмулик отнял у Даниэльки медвежонка – вообще-то, это был его медвеженок… Даниэлька увидела своего длинного папу у забора, они оба улыбаются так, что все сияет и светится… Тали читает книжку. Читать она не умеет, но пальцем водит убедительно. Манечка ест кашку. Ширель смотрит в другую точку, как я ее понимаю, Шимон лупит по земле деревяшкой со всей дури – кто я такая, чтобы ему мешать?

Бен построил замок из песка, теперь пристраивает к нему забор. Галит закапывает свои трусики в песке, Йонатан следит за кошкой.

В обед их надо усадить за столики и раздать еду. Не всем это нравится, ну что ж, уговариваю… Шимон печально сидит в песочнице, ему этот обед до одного места… Рассказываю ему, что мне это все тоже до такого же места, он улыбается, дает мне ручку, и мы чапаем на обед, а что делать…

Потом они спят. Ну как – спят…

Лежат на матрасиках, которые я бодро разбрасываю перед процессом, потом лежат себе в течение часа, а я караулю, чтобы никто не полез на крышу, не насыпал песочек на обеденный стол, и далее по списку… до десяти.

Днем я нигде и никогда не спала. Читать я умела примерно с двух лет, прятала книжку под одеяло и наслаждалась. Особенно, когда удавалось утащить с собой горбушку хлеба…

После скрипки было фортепиано, в школе при консерватории. Но и тут моя гипер, как сейчас говорят, активность тоже не дала покатиться по прямой дорожке. Да где их взять, эти прямые дорожки… Но уже лет в одиннадцать меня приняли на виолончель. Вот с ней мы сошлись. Этот звук меня увлек.

И учительница, Елена Семеновна, человек, не любивший детей, – потому что зачем они ей тут, она музыкант, училась даже у Ростроповича и слышит она музыку всегда, хотя после декретного отпуска уже и конкурсы ей не светили, и в оркестр не вернулась, пошла в детскую музыкальную школу, чтобы жить и семью кормить…

Детей она воспринимала как взрослых.

Говорила с ними на равных, потому что человек становится человеком, когда в нем видят равного, не меньше тебя. И не выше. Не длиннее, как сказал бы папа… Я думаю, она была так устроена, по-взрослому. Музыканты вообще иначе не могут, тут другие законы работают. Кстати, это благодаря ей я ко всем детям – хотя я их как раз люблю – отношусь на равных, как ко взрослым. Даже если им по два годика. Вот Шмулик маму ждёт – после обеда их разбирали по домам, а его всегда очень поздно разбирали, и ему было грустно.

– Знаешь, Шмулик, – говорю я ему, – я ведь тоже маму жду. Давай ждать вместе.

И остальная компания, кто остался неразобранный, – смотрит на нас с уважением, – мы тут маму ждем…

После виолончели я всю жизнь играю на гитаре, укулеле, губной гармошке, мандолине, лютне… Мой дядя Женя, блестящий пианист, джазмен, аккордеонист и аранжировщик, очень жалел, что я не освоила по-взрослому фортепиано. Ну тоже, между прочим, не оправдала ожиданий. В том числе – своих… У такого, на самом деле, деда, который, между нами, написал: «Мы с тобой случайно в жизни встретились», которую всю жизнь исполняла Майя Кристалинская, внучка всю жизнь поет бардовскую песню...

Правда, я однажды, на сорокалетие Израиля, пела в Кнессете, а Майя Кристалинская там не пела, но в остальном, прекрасная маркиза… она – Кристалинская, а мы тут сидим на скамеечке в детском садике, деток пересчитываем.

– Что-то ты сегодня какая-то грустная, – говорит Бени, – а давай, мы тебе пирог устроим и день рожденья?

– А давайте…

И они лепят из песочка пирожки, пироги, пироги, воздушные замки, мое дело только – вовремя остановить активность населения в попытке попробовать пирожок из песка…

А потом они выросли и ушли в армию. И попали в один взвод. И весь взвод погиб. Бени, Рон, Тали, Шимон, Шмулик, Галит, Манечка, Даниэль, Йонатан, Ширэль.

– А мы идем в зоопарк! – кричит Бени, – ты с нами?..

 

Тюльпаны в парке Тюильри

 

2

По Хайфе я шла куда глаза глядят, снизу вверх, спросить дорогу было не у кого, безлюдные пространства, максимум – там были рабочие в оранжевых куртках. Но их я пока побаивалась, мы с мамой и собачкой только что переехали в Хайфу из Харькова, заблудиться было невозможно, теоретически. Нас было мало – трое всего, и любили мы втроем друг друга, и держались друг за дружку, как ненормальные. А тебе я звонила в Харьков, и звонила, и звонила, и ничего не получалось, какая-то цифра, наверное, была неправильной.

А ещё тогда война началась, которая в Персидском заливе.

Твоё письмо я получила уже потом, когда война закончилась, а тебя не стало. Оно такое хорошее, до сих пор перечитываю, только некуда теперь зайти к тебе в Харькове, на первый этаж Пушкинского въезда, укрытого зеленью, как беседкой… Когда тебя не стало, я пила водку с друзьями по телефону – в такой маленькой стране все были слишком далеко. Ты как-то сказал мне, что в одиночку водку пьют алкоголики, а в хорошей компании – пьяницы. А как по телефону – не сказал, так и не знаю, наверное, телефонные пьяницы.

Есть тут прекрасный обычай – после ухода человека сидят в память о нем на низеньких скамеечках и вспоминают о нем. Скамеечки мне тогда не хватило, но поговорить о тебе – это всегда пожалуйста, хоть сейчас. Какой ты молодец, что записал кассету своих песен для меня. Представляешь, мама теперь уже почти совсем не разговаривает, разучилась, так бывает, а твой голос со мной говорит. И я не одна. У каждого своя история полными ложками, кто детей рожает, растит, кто дом строит, а кто… в общем, когда пришла моя очередь на полные ложки, они оказались вполне переживаемые, хотя и очень непросто. И не сразу. Поверишь ли, когда проживешь такую полноценную ложку – становится легче. Или просто – иначе. Недавно я развлекалась в потрясающей иерусалимской больнице, неожиданно для организма и для психики, после чего обоим стало, несомненно, лучше. Дело в том, что организм, как бы это сказать поточнее, не выдержал и вдруг взял управление на себя. Тут маячили перемены, нас собирались перестроить, физически, даже по-хорошему, но организм был против, мозги «по-хорошему» еще этого не понимали. И организм понял, что от мозгов помощи никакой ожидать не приходится, надо спасаться самому. Ну, и мозги заодно спасать, если получится…

А все дело в том, что подалась я в амазонки, не специально, так вышло, даже и не сама. Кто помнит тех амазонок в прежние времена, тот знает, как это было – они улучшали, как им казалось, собственный организм посредством, как бы сказать, вырезания лобзиком, зачеркнуто, вырезали место для щита. Левую грудь вырезали. Стиль у них такой был. Ну, а нам не до стиля, тут бы убрать плохое, эта болезнь – история тёмная. Но излечимая – если вырезать плохое. Когда-то в Харькове из меня вырезали плохое в Клингородке, из горла, тогда ловили меня всей больницей по всей больнице… Мне пять лет было тогда, гланды, все как у людей. Затем, когда мне уже было лет одиннадцать, оставшиеся гланды решили убрать окончательно, тут я воспротивилась даже в связанном виде, держимся до последнего, мальчик-с-пальчик мы, то есть, девочка – флейта-пикколо. И тогда хирург двинул меня в челюсть. Честно-честно. Народный способ успокоения пациента… Этот врач был лучшим хирургом Харькова, мне очень повезло тогда, просто был стиль такой. Почерк…

Пап, кажется, это был твой друг, верно? Я не в обиде, только гланды жаль – зачем их вообще вырезают?..

А тут, в Израиле, после той операции первый человек, которого я увидела, была моя хирург, которая еще ночью гуляла в отпуске по Италии…

Почувствуйте разницу.

В пять лет, кстати, у меня завелся отчим, ну да бог с ним, зато у него был пёс боксер по имени Ральф, рыжий защитник, рыцарь, светлая душа… И больше меня во дворе ни одна собака не смела тронуть.

Так вот, сейчас, когда моя врач была еще в Италии, меня готовили к операции, рисовали на мне звезды разных религий и кололи, куда ни попадя. А надо сказать, что еще полгода назад из меня уже вырезали плохое, слава Богу.

В особо крупных размерах вырезали, поэтому и дошло дело до амазонки. Врач заранее предупредила, хорошо помню, как я молча медленно села и закрыла глаза на всю описанную перспективу… А потом хирург меня порадовала, добавив, что нынче так все не оставляют, а конструируют прямо на тебе протез, и чтоб никто не догадался, заполняют его хорошим. У людей силиконом, в моем случае предполагалось воздухом. Пока не начну летать, как Карлсон, оставив ниточку подержать снаружи, чтоб не улетела…

Результатом должна была стать гармония тела и духа.

Надо сказать, что организм сразу оказался против. Потому что для этого надувательства в человека помещают для начала разные трубки, и организму немедленно стало больно и обидно, а чем дальше, тем больнее и обиднее, особенно после облучения, когда боль вообще перестала прекращаться, пока не дошли мы до клиники боли, и тут наконец стало отпускать. По чуть-чуть. Практически, на волю…

Дышать и радоваться…

Но организм затаился. Он знал, что это еще не все, что лучше уж податься в амазонки на самом деле… Короче говоря, организм переждал, пока я пришла в себя, и вдруг стал плеваться на все на это чужое и лишнее. Перевязки, перевязки, а я маленький такой… думала я, ну, поплюется и перестанет…

После нескольких штук перевязок меня выдернули с работы в больницу, врач решила, что плеваться – не лучший способ существования, но признак несомненной смены сезона. Который прямо сейчас может смениться во мне куда угодно на что угодно. Она вызвонила хирурга, которая уехала в отпуск по прекрасной стране Италии, та оттуда скомандовала парадом прямо в больницу, и понеслось. То есть это я сначала понеслась на такси в больницу. Прямо на седьмой ее этаж. Уточню по ходу дела, что мы с клаустрофобией лифтом не ездим. Совсем.

Поднялась я пешком на седьмой этаж, право-лево иногда соблюдается, невзирая ни на что, принял меня врач, осознал все, даже сфотографировал и переслал лучшему врачу отделения. Представляешь?..

Я помню, как ты деда спасал когда-то, через всю московскую больницу на своих руках пронес его к нужным врачам, по всем лестницам и коридорам, и дед выздоровел тогда.

У нас сложилось иначе, но кто-то точно пронес меня на руках через всю больницу и спас… Так вот, посмотрел на меня врач, улыбнулся грустно и сказал, что не завтра и не послезавтра, а сегодня придется остаться в больнице и пока пожить тут. Я была на все согласна и тихо радовалась неизвестно чему. Хотя с собой не было даже зарядки для телефона – оказывается, вот что самое нужное! Но в больнице в коридоре под стеночкой она нашлась, общественная, и мы продержались.

А есть я уже давно не хотела, после химии это запросто. И все проверки я прошла, как сомнамбула, в полусне, просыпаясь только, чтобы найти следующий проверочный кабинет. Вставала, чувствовала каким-то образом направление и шла, куда надо было идти.

И вот, наконец, меня определили, измерили, просветили и отправили в свою палату. Только теперь надо было ее найти.  А находилась она тоже на седьмом этаже, только в другом здании... С моей клаустрофобией это было, сам понимаешь, легко и с удовольствием… Мне объяснили, куда спускаться, как потом идти, даже если право и лево к тому моменту я перепутаю… Раз восемь объяснял врач, каждый раз я повторяла – «сначала я спускаюсь вниз, а потом куда?..» Вниз я спустилась. Долго шла куда-то с интересом, после чело обнаружила себя идущей по тому же седьмому этажу, где принимают врачи, то есть – все в том же здании, из которого вышла… а надо было, наоборот, в каком-то другом...

Я вспомнила, что первым делом нужно спуститься вниз. И спустилась, легко и просто. А потом пошла куда глаза глядят, лестницами и коридорами. Это большая удача, что у меня есть клаустрофобия, потому что неизвестно, куда еще я бы уехала без нее… Она появилась у меня в Израиле, поэтому ты не в курсе. В театральной школе, где громадный грохочущий лифт стал останавливаться, когда он уставал, этот лифт, он уже был стар, плохо видел и слышал… А я от этого вдруг почувствовала, что выйти сквозь стенку – это единственное, что мне сможет помочь, ну, или зажмуриться, пока не приедем, а лучше всего – слушать Пушкина стихи. В общем, крыша поехала у организма, от долгой жизни в непонимании себя в пространстве и пространства в себе… Она такая, клаустрофобия, болезнь неосвоенного пространства, когда мозги не могут взять управление на себя, да и никто не может. Только стихи Пушкина. Должно быть, поэт я… Когда-то я удирала со школы, когда мне все надоедало, шла куда глаза глядят, садилась в первый попавшийся троллейбус и ехала куда угодно, почитывая детектив или там Голсуорси… В Харькове я не боялась заблудиться. В отличие от Москвы, где я могла потеряться в театральном зале, не говоря уже о Льеже, Париже и других дивных городах. В парижском метро это было особенно актуально…

Да-да, пап, я была в Париже, аж два раза, даже перевела потом «Laboheme» на русский язык неизвестно зачем. Хотя нет, известно – чтобы иногда петь ее, думая вовсе не о Монмартре, там вспоминала я о нашей юности с моими друзьями, которая, не поверишь, прошла, хотя… Сирень увяла, и только наброски, этюды, этюды, наброски, три франка за постель…

В Париже были такие прекрасные фиолетовые тюльпаны в парке Тюильри и маленький пруд с деревянными корабликами, вспоминала я, так что не все так плохо, говорил неоднократно поэт Бяльский…

Короче говоря, направление к нужному зданию в больнице мне добрые люди показывали в шумных коридорах, и я стала туда стремиться. Каждый раз показывали и каждый раз я стремилась… А когда люди закончились и начались безлюдные пространства, я пошла куда глаза глядят, и лестница нашлась, и я решила по ней подняться, а навстречу мне вышла прекрасная медсестра с приветствием…

А что страшного – я в хороших руках, дома, я тут не пропаду, а если наверху окажется, что это не тот седьмой этаж, то я спущусь вниз все семь этажей и пойду опять куда глаза глядят…

 

«Еще не поздно двери распахнуть,

Хоть ветер грозный, шарики надуть».

(Наоми Шемер, перевод М. Меламед)

 

3

А когда-то необычайно талантливая режиссер и актриса Ирен предложила мне участие в ее спектакле в качестве музыканта – я же помнила, как когда-то играла на виолончели, Правда, предполагалось, что я соглашусь обнажить грудь. Ну нет, не всю, только левую. Тогда там еще было на что посмотреть…

Давно дело было, ещё до того, как я пошла в амазонки. Может, я зря не согласилась обнажиться, теперь-то и показать нечего, но мне почему-то именно сейчас все нравится, можете не верить.

Да и правая грудь стала поменьше, и захотелось мне пойти в клоуны, кувыркаться влево-вправо. Не в цирке для странных созданий, а в нормальном моноспектакле про то, как жила-была лягушка, которая любила прыгать с кувшинки на кувшинку (кувырок влево), а еще иногда постоять на голове (прыжок вправо), потому что общество тритонов ее не интересовало, хотя они, между прочим, пели под гитару (кувырок через голову). Представляешь?..

Тебя же в театральный брали прямо на третий курс без экзаменов, я все помню, хотя меня тогда еще, как ты говорил, не было даже в проекте...

Но ты не пошел, у тебя уже была семья, ты пошел в строительный. А у меня семьей и не пахло, так что, возможно, поэтому меня-таки приняли без экзаменов в театральную школу в Иерусалиме. Как ты думаешь, это что-то семейное?..

Кувыркаться я так и не научилась, но в куклы играла, поролоновые, пенопластовые, папье-машейные, любые, потому что куклой становится все что угодно, если посмотреть внимательно и прыгнуть вовремя… Надувать шарики, раздувать шаль и размахивать ею, надувая щеки…

Почему я не осталась в клоунах? Вечно так, то одно, то другое… То сказки надо рассказывать детям двухлетним или взрослым любого разлива, то гитара отвлекает, все равно на ней играют джаз, руки на него настроены непостижимым образом, не говоря о бардовской песне, которую я умудряюсь преподавать всю жизнь…

А главное, пришли времена, когда нужно было носить маму на руках, и все остальные дела отодвинулись в сторону, мы с мамой стали учиться другим прыжкам, от получения слухового аппарата до переезда в другие прекрасные домики. Причем в день Иерусалима, когда не ходит такси, нам оно встретилось вдруг и отвезло куда нужно. То в поликлинику, то домой, то домой, то в поликлинику…

Но когда мама в ночь на новогодний праздник Рош-а-Шана ушла куда глаза глядят…  Она тогда уехала в гости к друзьям, еще непонятно было, что не просто так человек забывает разное, а так сложно, что и не объяснишь… И ночью ей захотелось уйти домой.

Все вокруг стало голубым и зеленым… то есть показалось вовсе незнакомым. Она оделась и ушла куда глаза глядят. Часов примерно в пять утра.

Когда не ходили не только такси, а вообще все, включая людей и автобусы, и вдруг на шоссе, по которому она шла пешком, ей встретился таксист, который как раз мыл машину ночью в Рош а-Шана, – фантастика, да? Думаю, что это был ангел.

Он сказал маме: «Хорошего праздника! Тебе куда?» Мама вспомнила адрес своего хостеля, и он отвез, и копейки не взял, да их у нее и не было.

Ух, как я прыгала…  Казалось, вот-вот все хотя бы затормозится, и таблетки хорошие нашлись, и три помощницы.

Но дальше мама стала все забывать, а я безнадежно напоминала ей номера телефонов, дурацкие стихи и бардовские песни. В итоге поселилась она в тихом домике с видом на Иерусалим. Что может быть лучше...

Это осень, мой друг, даже зима, и что ты сделаешь с этой переменой времен года… Не все тут остаются хоть на время с видом на Иерусалим. Поэт Генделев не остался, поэт Бяльский, а если вспомнить раньше – так и поэтесса Эльза Ласкер-Шюлер, и Ури Цви Гринберг, но ближний круг – он другой…

Режиссер Ирен погибла в автокатастрофе. Прекрасные лиловые цветы расцвели на фоне черного пальто…

«Я надеюсь еще протянуть пару лет» (с)… Очень утешал Юрий Осич Визбор, очень. Окуджава тоже. И Клячкин, и Городницкий, а Юлий Ким поселился на соседней улице, правда, не знаю до сих пор, какие булочки он покупал тогда, в булочной на углу.

А поэт Бяльский посадил орешню – по крайней мере, так он написал в стихах. Так что не все так плохо, как он говорил стоящим рядом друзьям, а иногда и сидящим. А Женька Дреер, который, правда, не поэт, но вставил себе все-таки зубы, и это не может не радовать. Теперь, может, что-то опять наладится.

Иногда кажется, что все уже было. Пап, понимаешь, когда ты взлетаешь душой, это же не так часто случается, верно? Хотя хотелось бы, чтобы часто.

Вот я пела в Кнессете, да, это было удивительно, на 40-летие объединения Иерусалима, нас была команда, мы репетировали там, где Кнессет обычно заседает, а в холле уже прошло само, прямо скажем, мероприятие.

Во-первых, меня отказались аранжировать – это был комплимент и плюс. Ехала я туда на такси, потому что была забастовка автобусов, и вообще вход было найти нереально. Это был минус. Зато потом мною решили начать второе отделение, прямо по-русски, не объявляя мою красивую фамилию для сюрприза.

Объясняю. Песня «Я возвращаюсь в Иерусалим» на стихи поэта Бяльского и мою музыку должна была, по задумке режиссера, начинаться по-русски и лишь затем переходить на иврит, в переводе Инны Винярской.

Как только сидельцы Кнессета различили мой русский язык, некоторые из них стали горделиво оглядываться, охорашиваясь, – это означало, что русский язык они понимают. По крайней мере, под гитару – точно.

А я, настроившись совсем в другую область, сказала мысленно совершенно по-детски:

– Иерусалим, дорогой мой! Я пою – для тебя!

И запела. Это было так удивительно – каждое слово мною звенело, я растворилась и улетела, сорок тактов паузы, как говорила бард Любовь Захарченко, жизнь вернулась и распахнулась…

Два месяца я не спала и учила слова, вдруг забуду:

В этом городе света и салютов раскаты,

Будто перед войною, звучат виновато.

Всё равно не отчаюсь,

я возвращаюсь, я возвращаюсь

в Ерусалим.

В нашей команде были певицы с декольте на каблучках, сионисты в кипах и я в брюках и шарфике. Шарфик был от поэта Генделева. Михаил Самюэлевич, по совместительству стилист, – шучу, шарфик он мне подарил, хотя, конечно, стилист, а брюки – наш бардовский стиль, что ты с ним поделаешь…

Кстати, ближе к финалу ниже этажом внезапно зазвучали такие запахи, что мама не горюй…

 А нас предупредил режиссер, чтобы не проморгали, а ввинтились в очередь по-быстрому, потому что все сметут! – честно добавил он. И мы побежали на нижний этаж.

Даже помню, что вот он был пустой, только еда в красивых круглых вазах, а через секунду – израильский народ заполнил его везде.

Но мы успели. И уже перекусив, а было очень вкусно, не помню, что именно, я позвонила маме и – честно, не от сытости, а от того, что песня во мне продолжала звенеть и я чувствовала, что Иерусалим будет везде и всегда, я сказала маме: мам, знаешь, я счастлива…

Да. Не от рождения детей, свадьбы, нового дома… Это ведь так и не расскажешь. Зато – напишешь! А насчет детей, свадьбы и нового дома это мы еще посмотрим…

Когда все закончилось, а из Кнессета мы еще не уехали, еще одна сцена случилась прямо передо мной, чтобы запомнила и рассказала людям.

И я подбираю слова, потому что их необходимо подобрать…

Сначала пропал поэт Бяльский. Мы как-то завибрировали спустя полчаса, а жена его Милка спокойно говорила: найдется. Но время шло, а он не находился. Кажется, это из песни:

Но время шло, а он не находился,

И тут терпенье прекратилось все…

Прошло еще минут, наверное, сорок, а то и весь час, и снизу вырулила знакомая машина.

Поэт был темен лицом, сигарета в руке его дымилась угрожающе, и тут он сказал удивительную фразу, которую мне придется, не знаю как, но повторить. В смысле, записать за поэтом.

Здесь же все уважают неконвенциональную лексику, я ничего не перепутала? Так что, я вас предупредила.

И сказал поэт монументально:

– Этой ханаи́ (с иврита: парковка) маму я (…) в смысле имел, но гораздо, гораздо сильнее...

Поэт Бяльский редактировал «Иерусалимский журнал», и настолько хорошо, что не успевал писать свои стихи, но всё-таки иногда писал, было это так прекрасно, что я забывала курить, заслушавшись… Потом, правда, курить бросила и помню все это уже не очень отчетливо. Да-да, были времена, когда я, сидя у тебя, прикуривала одну сигарету от другой, и ты не ругал меня, и правильно – это был голый выпендреж перед тобой, дома-то я приходила в себя и уменьшала количество отравы…

Кстати. Именно этим словом меня отучил от курения мой ученик Мишка, который сказал с отвращением – как вы можете это курить, это же отрава…

Мой трудный подросток Мишка, игравший уже соло на электрогитаре, спасибо ему…

Был тогда «Иерусалимский журнал», презентации, песни, дом Ури Цви Гринберга и черный бюст поэта Ури Цви, такой печальный, что на Новый год я увешивала его веселеньким дождиком.

Помнится, дарила Игорю Губерману орден Губермана первой степени в честь праздника. А Юлию Киму так ничего и не подарила – до сих пор грустно.

Зато Игорь Иртеньев подарил всем стихи Игоря Иртеньева, а Юлий Ким – стихи Юлия Кима.

В ту удивительную новогоднюю ночь даже Юрий Любимов заходил, но стихи читал не свои, а про старого барабанщика, который крепко спал. Ну, не на табуретке, как хотел, а просто в коридоре, это был как бы входной билет. А мы с Ури Цви Гринбергом в веселеньком дождике пропускали…

Представляешь, пап, я вела вечер, в котором участвовал Губерман, и пропускала туда Юрия Любимова со старым барабанщиком... То есть они участвовали, и не одни, а с Иртеньевым, Кимельфельдом и Витом Гуткиным. А мы вели вместе с Юлием Кимом, а я была больна и все норовила сесть молча на стул, а Ким тут же подхватывал микрофон и продолжал говорить нужные слова.

Что до Губермана – я тебе больше скажу, мы с ним как-то вместе выступали на вечере «О вкусной и здоровой жизни» – была презентация этой книги Губермана и Окуня, а я в качестве музыкальной паузы оттягивалась по полной, потому что мне нельзя было то ли есть, то ли пить, точно не помню. А скорее всего, выпивать, что было особенно грустно.

Уже не говорю, как мы с ним вместе ездили на фестиваль бардовской песни, там уже можно было выпивать, и вспоминается эта Испания, как ты понимаешь, тепло и уютно…

И Венеция была, с ее ажурными мостиками, а главное, Париж, кафе «Убегающий кролик», в котором выступали Эдит Пиаф, Шарль Азнавур и другие прекрасные личности, и до сих пор там поют без микрофона, а угощают только напитками…

А потом мы с поэтом Иртеньевым пели на кораблике про «Гоп со смыком».

 

О мировой константе и жизни сквозь века

 

4

Папа, а сколько тебе было лет, когда я уехала? Думаю, меньше, чем мне сейчас… Хотя нет, знаешь, примерно столько же. А мы уже можем говорить на равных?..

Это вряд ли, да, но я слышу, как ты говоришь «можно», и «всегда было можно было», но уж так мы устроены, я тебя дико стеснялась. Зато всем и всюду рассказывала про «моего папу, который».

Когда я, наконец, поселилась в Израиле одна, в двухэтажной крохотной квартирке, продуваемой всеми ветрами, я была абсолютно счастлива. Еще и потому, что ты так жил, сам себе указ, управдом и художественный руководитель…

И приходили друзья на мой первый, а иногда и второй этаж, это так удобно – посидеть, потрепаться, выйти и показать желающим Дорогу к Храму – полчаса ходу.

Не зря же мы там, с собачкой, охраняли пути, как Карацупа с Джульбарсом. Хотя нет, скорее, как станционный смотритель…

В любую погоду, в снег и ветер, заходите, люди, Дорога к Храму – вот она, направо от подъезда, сорок минут ходу. На той же улице удобно было выходить с большими куклами, почти как на эстраду, дети меня уже тогда хорошо понимали, и мы играли в шарики, обходя проезжую часть, добегая до «Таверны», что тогда была на Дерех Хеврон, широченный тротуар и такое небольшое шоссе. Там все время что-то строили, невыносимо по ночам и редко днем.

В твоём письме многое было абсолютно точно.

«А представляется мне эта страна как не очень большая, но густонаселённая коммунальная квартира со своими склоками, ссорами и примирениями, общей кухней, но раздельными обедами… И спорами – кому когда мыть коридор. И у каждого отдельный звонок, своя лампочка и свой выключатель в туалете. И все объединены в своей нелюбви к управдому за плохое коммунальное обслуживание и высокую квартирную плату…» – вот как ты все так точно увидел? Написано совершенно прекрасно.

Вот писать бы тебе про все, что было, и все, что будет, и идти дальше, как ты когда-то написал в песне, «голосов уж не слыша – вернись, не забудь». Знаешь, на следующий день после операции, когда жизнь начала налаживаться, но пока еще не совсем, я спросила себя, что я собираюсь дальше и кто тут за меня будет писать стихи. И слова пришли моментально, стихи, да.

А еще я сейчас поняла, что о песнях твоих мы говорили-таки на равных и без стеснения, и мое мнение тебе было важно, а мне это сейчас, знаешь, как оказалось важно... Почему это так важно, не знаю, даже слово это повторяю в третий раз…

Это сколько мне лет было? Двадцать с лишним. Это лишнее до сих пор мне кажется очень лишним, причем оно все увеличивается и увеличивается…

Хочется, чтобы опять было двадцать, а что?

Количество жизни во Вселенной – величина постоянная. Мировая константа. Но, понятно, для Вселенной, а не для отдельной планеты… А, значит, мы еще встретимся.

                                                                      Роберто Бартини

Это изречение следовало бы взять эпиграфом к книге человеческих воплощениях и жизни сквозь века.

Честно говоря, я пыталась написать такую книгу, «из собственной судьбы» выдергивая по нитке, пап, не только вы с дедом видели разное и слышали близких своих внутренним слухом. Жаль, что мы с тобой не успели обсудить все эти темы, «голосов уж не слыша».

Да, о мировой константе и жизни сквозь века. Я написала повесть, и не только воображение, сны и видения меня в нее подталкивали, но и несколько друзей, которые видели нечто похожее.

А именно: Испанию, где я была маленькой девочкой и сбежала со своим учителем-гувернером, когда запахло жареным – когда начались погромы и наш дом покрылся дымом, мы увидели это издали, то есть это Габриэль увидел, подхватил меня на руки, и – ходу…

Потом мы с ним попали в бродячий театр, не буду тут всю повесть пересказывать, главное: ты там был цыган. Который спас моего ребенка. У тебя там был прекрасный роман с милейшей женщиной-кормилицей, ты играл ей на гитаре, заодно и меня научил…

Но это еще не все. Хотя про цыганство уточним случайным читателям, что в этой жизни мою прабабушку-цыганку звали Марией, и мой еврейский прадед выкрал её прямо из табора. Каховка-Каховка, родная винтовка, в тех самых краях кочевал табор, а когда понадобилось – вышел с ножами, и маленькое местечко собрало ожерелья, бусы, серьги и кольца – на выкуп.

И я до сих пор начинаю плакать, когда вижу прощание, – маленькая Мария бросилась к отцу обнять, – ясно было, что они больше не увидятся.

Только, когда я пришла к тебе прощаться, уезжая в Израиль, и обняла на прощанье, вдруг почувствовала, что больше мы не увидимся.

А ты что почувствовал тогда? И все же, следуя Роберто Бартини, а еще поколениям каббалистов и учению о круговороте души в природе, мы обязательно встретимся. Я точно это знаю.

Кстати, испанскую девочку звали Анна-Мария, и я не очень далеко ушла с этими именами…

Кстати, там, в Испании, была экономка, и в этой жизни ей долго снилась испанская еврейская девочка и ее дед-раввин. Своих детей у нее не было тогда, она очень все это вспоминала, как, когда в Испании все более-менее успокоилось, она поехала к своему раввину в город Каррион-де-лос-Кондес, куда он успел отчалить во время безумных событий…

Мне хотелось назвать роман «Габриэль и Анна-Мария», но пока не вижу в нем никакого развития характеров и других радостей у главных героев, может, еще появятся, но, с другой стороны, они взрослеют иначе – из жизни в жизнь.

Понимаешь?..

Съездить в Испанию на сегодняшний день можно без проблем, если нет войны…

Дело ведь не в натуральной Испании, а в том, что прожито и в тебе осталось, как осадок от кофе…

Когда идешь куда глаза глядят, очень хочется встретить прежних знакомцев, найти Габриэля, а мало ли на кого он похож теперь, хотя, конечно, я это и так знаю.

И когда иду в булочную за хлебом, и когда варю борщ, и когда в три часа ночи слышу внутренним слухом: я вернулся домой, не волнуйся. Да, просила как-то сообщить-отчитаться, когда сама с ними не поехала на концерт. Страна у нас маленькая.

Так что, своих я слышу, пап… Когда училась в театральной школе, слышала часто, когда работала в мастерской: иди домой, я жду, приходи… Не сразу, но поняла, что это была моя собака – а кто еще меня дома так ожидал, что звал?..

Хорошо, когда тебя ожидают дома, но даже если нет: улыбайся, – слышу я мамин голос, – и пой. Когда я тебя слышу, во мне гемоглобин поднимает голову!

 

А ребе старенький учит азбуке маленьких детей…

 

5

Спектакль «Джаз в стиле идиш» вышел, когда и хеломские мудрецы, и живая история связались в одно. Играла я его несколько лет, сначала с куклами, потом без них, но драйва было еще больше без кукол, как это ни странно. Под гитару.

Для начала мой учитель сообщил, что идиш он понимает оттуда – и показал наверх. А я тогда, трудно сказать откуда, иврит мне давался быстрее и проще.

Но идиш где-то внутри плакал о своем, и невозможно было понять, что ни скажешь, о чем ни сыграешь, – кукла у ребенка, колыбельная на краю, падающее небо, улетающее дерево по простую песенку про ребе, – слезы лились как ненормальные, пока какой-то запас иссяк, утомился, забылся…

И стало можно играть спектакль, где было понятно, о чем это. Янкеле! Мойше! Ицик! Идите бекицер домой, а то вам останется гурништ! На самом деле моя бабушка с удовольствием заявляла неоднократно про всякие ненужности и неудачности: дрек мит фефер! Где фефер – это перец, хотя все детство я была уверена, что это повидло… А слово «дрек» я переводить не буду – или ты сам не помнишь?..

Вы с мамой идишем не интересовались, и я не понимала, откуда это у меня, но бабушкин сметанник, не говоря уже про винегрет и свекольник, тоже не на ровном месте отзывается. А на очень неровном...

И припоминаю, что слово «рыба» я произносила некогда совсем иначе, чем сейчас. Может, поэтому, переходя с языка на язык, я начинаю картавить так от души, что трудно подозревать меня в прекрасном русском литературном языке, который люблю, уважаю, и даже, как это ни странно, пользуюсь…

До такой степени, что хеломских мудрецов пришлось переводить на прекрасный русский язык, иногда упоминая выражения нерусские только для красоты. Вообще, Израиль очень располагает вспоминать разное – из древней истории и из новейшей тоже – и одновременно идти вперед, закусывая хумусом, тхиной и остальной швармой, которую в России прозвали шавермой и еще всячески.

Ну, и праздники очень морально поддерживают процесс, потому что символика и перехода Мертвого моря, убегая от египтян и выходя при этом на свободу, и ханукальные свечи, и Начало года – очень вдохновляет вспоминать, а потом закусывать. В этом состоит стиль праздника, его суть, вызов прошлому и свеча, протянутая в будущее.

Жить – значит радоваться. Танцевать, смеяться и вкусно закусывать чем бог послал, выпивая вино из местных (и не только) виноградников.

О чем это я… А не помню.

Наверное, о том, что это, пожалуй, самая мудрая позиция – от трагедии к комедии, от слез к празднику, от поста к разным вкусностям, включая домашние халы и стремление жить, радуясь всему…

Может, поэтому мой «Джаз в стиле идиш» я пела, шептала, орала так, словно в последний раз. А что было после, и не помню… Да, на лифте спустилась вместе с приятелем аккурат после спектакля, он мне Пушкина читал, из «Евгения Онегина». Ну, я же хочу жить, когда слышу хорошие стихи… Что, правда, не исключает свекольник, черный кофе и далее по списку…

Правда, в последний год беда не заканчивалась, как началась 7 октября, – это я не про себя, а про весь Израиль, – так все тянется, уходят мальчики и девочки воевать, не могу я об этом думать больше, вот совсем, давай лучше я тебе о другом расскажу.

Жил-был Дракон, и было ему так одиноко, что и Принцесса ему показалась вполне подходящей компанией, тем более, что гастрит ему не позволял мясные блюда, а только вегетарианство, соки да овощи с фруктами.

И не было отрицательных персонажей в этой сказке, хотя обычно бывают, и редакторы требуют. Да и образу положено развиваться – вот, скажем, излечился бы Дракон от гастрита и стал налегать на мясное, включая человечину, потом его бы Принц победил, и все такое…

Но нет. Просто категорически нет. Вот тебя можно заставить есть манную кашу, если ты ее ни за что? Так и Дракон, в конце концов, не обязан был соответствовать нашим представлениям о драконе, верно?.. Там более, что у него была всего одна голова.

А Принцессе во дворце было совсем не по-детски грустно, у отчима и мачехи, не будем о них, и в пещере ей вполне показалось уютно. Кроме того – яичница. И поговорить с Драконом можно было по-человечески, и привидения там водились, и анютины глазки росли, да ладно, что это я, нам тут до пещеры еще плыть и плыть. В смысле, идти по пустыне до ближайшего оазиса…

Кстати, об оазисе. Еще в самом начале жизни в Израиле я играла на улице на гитаре. Товарищ сообразил мне усилитель из магнитофона, другой объяснил, что такое стиль работы на улице – пюпитр, подставка, ноты, футляр для гитары и денег, если вбросят, потеплее одеться, но элегантность не помешает, впрочем, она никогда не помешает, и микрофон. Пока что микрофончик был лягингофонный… Чем не оазис?

Работать полагалось дважды в день по три часа, с перерывом на шварму, сок и посмотреть в небо. Да я столько на виолончели не занималась… но целую зиму, как честный человек, пахала – ремесло, оно такое, особенно за деньги.

А потом меня оттуда сдуло. Снесло.

Вынесло в Иерусалим, когда вдруг все случилось. И показалось мне, что пришел ветер пустыни и унес меня куда глаза глядят, а глаза глядели у меня теперь ровно в сторону Иерусалима.

Получилось это удивительно – наверное, и, правда, ветер.

Приехали мы с приятелем на мой концерт в вечный город, собрались на улицу Штрауса – под этим красивым названием там находился культурный центр выходцев из стран СНГ, и там проходили концерты в приличном зале с хорошими микрофонами, и туда я стремилась с гитарой наперевес.

По пути мы встретили другого приятеля, Мишку Новикова, – вообще в те времена Иерусалим был полон приятелями, друзьями и просто знакомыми из прошлой жизни…

Так вот, Мишка спросил:

– Ребята, а вы сегодня куда?

– На концерт, – ответила я, – петь вот буду…

–  А, да? Концерт, подруга, у тебя завтра, посмотри программку…

Мы посмотрели…

Концерт, действительно, был назначен на завтра. Собрались расстроиться и возвращаться домой в Тель-Авив…

– Да ладно, поехали ко мне, доживете до завтра, а там и на концерт пойдете, а?

– А… а пошли!

Надо сказать, что в те времена Мишка работал с наркоманами, заботился о них, причем было это где-то в полу-развалинах, рядом с Гефсиманским монастырем.

Мы поехали к нему.

В наркоманской палате оказались чай, пряники и гитара.

Я пела Окуджаву, душа утешалась, а плюшки с чаем довершали процесс, и жизнь налаживалась, на какое-то время.

А наутро наш товарищ играл на скрипке, отчего в монастыре случилась суета неожиданная с просьбами перестать эти мирские занятия, ибо отвлекают.

Прекратили.

А потом спросил Мишка, когда время подошло к обеду, – какие у нас есть желания, у каждого, которые душа просит.

Скрипач сказал, что хочет он дом.

Впоследствии от него ушла жена, появилась другая и многое изменилось, но дом был построен и стоит, в нём живут дети, дом редкого гостеприимства, крепко построенный, – живет и принимает гостей.

Я захотела жить в Иерусалиме и с тех пор живу здесь. А про любовь я ничего не попросила – она как раз была, казалось счастливой, и мы вскоре расстались.

Вот сегодня я бы попросила счастливой любви. И продолжать жить в Иерусалиме. И еще пойти в клоуны – сколько можно не ходить в клоуны? Я практически готова…

«Вместе весело шагать по просторам…»

 

6

А стиль еды тут мало изменился – иногда приходится ничего не есть, потому что не хочется, иногда наоборот.  То мечтать о брокколи, которым меня когда-то накормили на пути в Бостон из Нью Йорка, так я и осталась влюбленная в этот суп.

Ну, в шварму, по национальной традиции, тоже, куда от неё денешься. А крыжовник я никогда не любила.

Но оливье, как честный человек, готовлю, хотя ничего, между прочим, нет в нем от прошлой советской жизни, блюдо это французское, ну да ладно.

Есть на Новый год, то есть мы его есть на Новый год, и хорошо. Люди любят суши, а я так совсем нет.

Арбуз – да.

И борщ готовлю, честное слово. Вот понеслось, да? Пюре здесь обнаружила в ресторане. А что, деликатес…

Но читаю теперь в основном из компьютера, прости. Есть такая страна – компьютер. И тем не менее.

Многое помнится очень главным, удивительно простым и, чего уж там, хулиганским. Это, пап, твои истории. Например, когда был у вас субботник, а тебе срочно и вообще надо было работать. И ты написал плакат – тут же все уважают не конвенциональную лексику, я ничего не перепутала?

Короче говоря, на плакате был конкретный адрес, куда стоило пойти вопрошающему, и ты, не отвлекаясь от дела, показывал назад на стенку, на плакат…

Почему эта короткая история до сих пор вызывает у меня радость и улыбку? Да так, спасибо, пап. Тут как-то не довелось изобрести ничего подобного. Хотя история про поэта Бяльского была по-своему прекрасна – помните, когда он по тому же адресу отправил маму парковки Кнессета?

Собака моя рыжая лаяла отчего-то на арабскую публику. И это не расизм совсем – на ультрарелигиозных ребят в халатах и меховых шапках она лаяла не меньше. И никто не понимал, почему. Вот если она могла бы послать словами, было бы ей легче несомненно…

Куда и почему мы все дружно посылали российский военный корабль, я и рассказать тебе не могу. Между нами, хорошо, что ты до этого не дожил. Хотя адрес был тот же самый…

А так – живем. Бывает по-всякому. Как-то из-за теракта остановили автобусы, а со мной рядом сидела старушка, и вот, сидим мы минут десять и как-то уже, откровенно говоря, страшновато.

А старушка заглядывает мне в лицо, легко улыбается и говорит:

– Ты что, испугалась? Не стоит ничего бояться, милая, вот, глянь, – поднимает рукав, а там длинный номер мелкими цифрами…

– Я же не боюсь, – говорит, – и ты не бойся.

И такая у нее улыбка светлая…

Ты, наверное, сказал бы – стоило уезжать, чтобы вот такое случалось, но знаешь, сейчас такое происходит вокруг да около, а уж говорить про Харьков совсем трудно стало… Давай о другом.

Ты опасался, чтобы в новой жизни не разлетелись мы с друзьями, – вот совсем нет, в основном этого не случилось. И еще друзья появились, и в тяжелые времена было кому протянуть – что там? Кружку чая с сахаром и лимоном, блинчики, суп, курицу, котлеты, арбуз, виноград… Про сами тяжелые времена я уже большей частью писала, хотя далеко не все, конечно, а зачем нам все?

Мебель – и та меняет человека неоднократно, а времена меняются еще быстрее мебели.

Все-таки с парой человек мы разбежались. Вот никто бы не подумал… Вышла тогда в газете «Новости недели» статья прекрасной Лиоры Ган, она тогда собирала книжку интервью «Обнаженная натура» и задавала людям всякие вопросы, в том числе личного характера. Вот она взяла и спросила у меня – а почему это я, такая красивая, до сих пор не вышла замуж.

Я в ответ сморозила какую-то глупость личного характера – что идет, мол, человек, куда идется, задрав голову в небо, поглядывая на звезды, вместо жить как принято, что у каждого свой путь и всякое такое. Ты бы меня понял, даже объяснять ничего не нужно, почему-то я в этом не сомневаюсь.

И дружба, казалось бы, очень близкая, на этом раскололась – позвонила мне тогда уже бывшая теперь подруга, страшно возмущенная этим моим поведением, и напомнила, как я при ней вместо быть провожаемой молодым человеком, легко отдала его провожать меня более нуждающимся слоям населения…

Там, кстати, образовалась счастливая личная жизнь и прекрасная семья, потому что у каждого свой путь, и главное – не сворачивать на чужие дороги…

Чем уж так она была возмущена – не знаю. Возможно, ей самой хотелось быть той самой провожаемой. Или, наоборот, ответственно выдать меня замуж, как практически старшая сестра, – история умалчивает. И знаешь, даже не пришло в голову просить прощенья и еще как-то шевелиться. Просто я вела себя, как прежде.

Названивала, поздравляла с праздниками, даже представляешь – в гости приезжала, пока не перестала. Но не факт, что совсем перестала. Не люблю я терять друзей, понимаешь…

И с разной степенью идиотизма пара-тройка ситуаций и нынче продолжают шелестеть, но мы идем своим путем, потому что тут важно прожить как Яков Израилевич, а не как Раиса Федоровна, не дай бог… и по возможности, не терять друзей.

Что, кстати, дает неплохую возможность писать о своем и о разном. Не напишу «чужом», потому что, пока пишешь, все становится родным и не посторонним.

А еще постепенно образовались новые прекрасные дружбы, и это большое счастье.

Вы слышите, мои дорогие?

Я верю, что все слышно, чем дальше, тем слышнее. Вы – мое счастье.

Нашлась подружка, с которой мы учились когда-то в одном классе, и дружба к нам вернулась лучше, чем была, только далеко… вот увидеться пока не очень удается, но мы еще посмотрим, все меняется, от разной погоды до мирной жизни...

И снова мы нашлись с подругой, с которой еще в пионерлагере закорешились, только когда ей исполнилось шестнадцать лет, они с семьей уехали в Израиль, а потом и в Америку – учиться и работать. Родить и вырастить троих детей…

Короче говоря, я, доползя на седьмой этаж дивной больницы города Иерусалима в преддверии операции, где меня ожидала палата уже часа два, позвонила именно ей, прямо в Бостон. Это подсознание, необъяснимые связи, тонкие ниточки любви.

Я же не все рассказываю, сам понимаешь, все эти лето, осень и весна были очень разными, но шелестели по-прежнему тепло, а зиму я не упоминаю не случайно, да и бог с ней…

И еще один друг, он даже как-то был у тебя, вы курили друг в дружку, а я наблюдала со стороны эти радостные клубы дыма, они кружились и кружились, как будто ничего грустного не было никогда…

Дреер – звали этого человека, хотя у него и имя имелось, Евгений Матвеевич, Женька вообще всегда готов к любому развитию событий – хоть в полицию загребут, как доверенное лицо депутата Коротича, хоть еще как-то порадуют…

С Дреером мы вообще не расставались, как бы редко ни виделись…

Дреер – это такой специальный человек, с которым можно было ездить электричками, петь на улице в Ужгороде на идише.

Спасаться от несчастной любви посредством блуждания по городу Одессе 1 апреля шеренгой по одному, исполняя песни итальянских партизан, российских цыган и украинских композиторов на стихи украинских же поэтов, считавшихся народными.

В Харькове мы с ним как-то исполняли на два голоса песню «Хандра» авторства барда Александра Иванова, обходя здание КГБ, что необыкновенно добавило нам желания жить и радоваться.

Собственно, именно это нас с ним объединяло – желание жить и радоваться.

Знаешь, оно неизмеримо сильнее любви, влюбленности, желания построить дом и даже посадить сад.

По крайней мере, для нас. Потому что все остальное вырастает из него.

Так оказалось…

С тем же желанием мы бродили по Иерусалиму, встречая друзей, говоря глупости, умности и просто попивая кофе. И жизнь налаживалась.

А еще добрые друзья получаются из учеников гитарных, бывали времена, как и с целыми гитарными клубами дружила, которые вот этими руками создавала, не скажу, сколько, но клубы – это клубы, из них не часто вырастают друзья, и почему-то это не зависит от умения играть на гитаре, чистоты слуха…

А совсем от другого, уж не говорю про умение вовремя, опять же привезти даже не стакан, а шесть бутылок воды, с завидной регулярностью… не говоря про умение навестить мою маму и прислать мне фотографию, что сегодня делается так просто, хотя на самом деле это совсем непросто…

Но труднее всего, оказывается, иногда, – вот этот удивительно родной человек никак не может перейти с тобой на «ты», особенно если учесть, что человек этот был когда-то моей самой первой ученицей, то таки трудно...

Я, наверное, со своей учительницей в жизни бы не перешла на «ты» ни за что. Ну, там, правда, была большая разница в возрасте, а здесь – почти никакая.

И весь этот сюжет кажется выдуманным. Пап, да ты ее помнишь, не можешь не помнить, – когда я уехала, вы отмечали вместе мой день рожденья. И когда ты ушел на небо… Все, молчу, что там, за завесой, еще покажут, несомненно…

Кстати, насчет сюжетов, которые кажутся придуманными. В Иерусалиме есть площадь Меламеда. Да-да, честно-честно. Это не нарочно, просто так вышло. Маленькая, ее машины объезжают. Где-то в центре города…

А улица Меламеда довольна широкая и внушительная, тоже в Иерусалиме, – там еще находится электрическая компания…

Этот Меламед, правда, был Гирш, Гершон. Отец моего деда тоже был Гирш, а по величине личности все они были мощные ребята, и я не удивлюсь, если там окажутся родственные связи…

А самым близким мне другом оказалась моя мама. Да, вот тут есть что вспомнить…

Вот она ночью бежит к знакомой англичанке, чтобы та напечатала текст моего спектакля с иврита на английский, потому что ехала я в Польшу на фестиваль кукольных спектаклей и нужен был текст на английском, напечатанный красиво… глубокой ночью мама вернулась – а ехать надо было буквально на следующий день…

А перевел его такой прекрасный друг, знающий не только английский, но еще и еще и еще. Эх, как мы ездили и все еще ездим под аккомпанемент его рассказов… и выступали вдвоем, это отдельная песня, причем не одна, много их было, и звенели они, и радовались, и радовали…

Но я не о нём – о маме.

У людей бывает – только родила и вырастила, у нас больше, круче, выше.

Вот я «вся в печали» звоню ей с дороги, и она читает мне стихи, пока я не прихожу в себя и не приезжаю домой… а вот я стала писать стихи – и стоит написать стих, как я звоню маме и читаю, потому что никто, как она, не слышит и не реагирует, кстати, о реакции в зале – если мама хохотала, хохотал весь зал…

Теперь, выходя на сцену, я привыкаю, что не слышно ее звонкого смеха, она живет дальше и многое стало невозможным, но все же я помню – а вот мы идем по улице и хохочем. Просто так. Просто потому, что смешно.

 

У меня была собака

 

7

А собачка моя прожила семнадцать лет. Как мы с ней приходили на Пушкинский въезд к вам с Тошкой прощаться, она лежала у меня под ногой, интеллигентно и молча, а Тошка очень был возмущен, но потом тоже утих у себя в кресле, на которое никто не претендовал…

Кстати, Клементина, в отличие от некоторых, уважала кошек, а некоторых даже и любила. В ее израильской жизни кошек было огромное количество. Две.

То есть в доме жила одна, а Найтика Тинка сама подобрала и сняла с дерева в Тель-Авиве, и он нашел теплый дом в Нетании, потому что основная кошка Айна была в шоке, глазам не поверила этому предательству и вернулась домой только тогда, когда Найтику нашли другой дом.

Потому что в любви не может быть третьего…

Они с Тинкой спали валетиком, в обнимку, а гуляли вокруг мамы, то есть собака носилась кругами, а кошка чинно вышагивала слева у маминой ноги. Будто ее воспитывали в пансионе для благородных девиц… То есть, приличные люди, знающие команды вплоть до знаков препинания. Откуда это было в ней, один Бог знает, я ее не воспитывала.

Однажды – уже в Иерусалиме – у меня дома надо было записать песню. Идея возникла спонтанно, было не до студии звукозаписи, бард срочно уезжал в Германию, а вечер, посвященный политзаключенным, должен был назавтра состояться.

Собаку хотели забрать пока на прогулку, но мы с Клементиной воспротивились. Поручились друг за друга, и запись пошла – кстати, с первого раза песня записалась. Без сбоев. Так вот.

На словах «И встретил жену свою Настю, и встала она перед ним» Клементина оглянулась на меня так, словно сказала: «Нет, ты представляешь?..» – и замерла, глядя офигевши на барда.

Песня закончилась драматически. Героя после каторги встретила уже не Настя, а дочь ее. Так вот, собака, – а она, правду сказать, девушка была небольшая, похожая на корги, рыжая и с прекрасным хвостом, – подошла к певцу и лизнула его в руку.

Поблагодарила…

Прожила она семнадцать лет. Говорят, собачки, особенно маленькие, столько не живут. Но она сумела. Она очень любила нас с мамой. Ну, а я не отпускала ее, то таскала на операцию – причем одна операция очень напугала врача, там как началось кровотечение, всё не заканчивалось, и вдруг закончилось в одну секунду. А это – хочешь верь, хочешь нет – мои друзья за нее помолились.

Вот так.

Другой раз мой друг поговорил с ней мысленно на расстоянии – и опухоль исчезла. За три дня. Ну, есть еще такие люди удивительные и друзья, о которых так просто не расскажешь…

А как-то потащила я ее на все тот же седьмой этаж – видимо, это моя карма, цифра, и, чего уж там, этаж… к врачу-костоправу, совсем моей девочке плохо было, позвоночник. Она так плакала от боли, и мама успела договориться с ветеринаром, чтобы ее усыпили. Чтобы не мучилась. Тут уже начала рыдать я, и вдруг позвонил мой близкий друг из Бостона. Вот он объяснил, куда мне пойти и с какой скоростью… Чтобы найти нужного врача, и какого. Врач нашлась в тот же день, и мы пошли пешком, то есть я с сумкой и собакой внутри.

Врач сказала грубовато, что лечит только крупных собак, а такую мелочь – она ни за что не ручается и ответственность на себя брать не хочет. Но я, впавшая в окончательный раж, сообщила, что мы отсюда никуда не уйдем, а что до ответственности – она на мне. И врач взяла Тинку на руки, нажала там, где нужно было нажать, Тинка взвизгнула отчаянно, и все на этом закончилось.

То есть она (собачка, не врач) легко вздохнула, потянулась, и мы ушли спускаться с седьмого этажа.

Друг мой Клементина, как сказать тебе, что благодарна я тебе бесконечно… другого такого друга у меня не было. Тогда я придумала, что надо писать рассказы и песни, ей посвященные, и это ей продлит жизнь…

Все может быть, рассказов было штуки три, кажется, стихов-песен тоже три, так эта история не заканчивается, хорошо, хоть литература в нас продолжается, за это ей большое отдельное спасибо…

Клементина ушла удивительно.

Иногда мне кажется, что она так и не ушла, а с другой стороны – чтобы попасть на небо, нужно сначала на него попасть.

Мы гуляли с поэтом Бяльским и его прекрасным псом Шони.

Ну как – гуляли. Тиночку я несла на руках…

Были времена, когда поэт Бяльский привел Шони к нам знакомиться, и Тиночка сразу показала, кто в доме хозяин, то есть хозяйка. Она рычала так убедительно, что огромная Шони, белая овчарка, которая никогда и никого не боится, дрожа, спряталась за небольшого поэта Бяльского, за кого же ещё…

После этого мы нанесли ответный визит, и Шони угощал даму своим кормом, то есть показал мисочку и больше никого туда не подпускал…

А уж как он меня обнимал и вылизывал – это же не в сказке сказать. Далеко до него поэту Бяльскому…

После этого мы регулярно гуляли вчетвером по Таелет, беседуя о поэзии.

Так вот, когда время пришло, и Тиночка сама уже не ходила, пришел поэт и его пес, и решили мы прогуляться. Я взяла Тинку на руки, а она как-то вздрогнула и посмотрела на меня совершенно по-человечески, словно сказала – а ведь это всё, ты понимаешь? Нифига я не поняла, взяла ее на руки, и мы пошли.

На Таелет никого, кроме нас, не было, мы себе беседовали, и я решила опустить Тинку на землю – хоть немного человеку побыть на свободе. В этот момент Шони отпрыгнул, мы всполошились, чтобы не удрал, и пока поэт брал Шони на поводок, случилось несусветное – Тиночка исчезла. В полной тишине. На Таелет даже не звякала медалька, которая висела у нее на ошейнике.

Я облазила все кусты. Сбегала домой за фонариком и обошла весь район. Неверующий поэт Бяльский сказал удрученно, что она ушла на небо, и это была правда, о таком и старые ветеринары рассказывают – что когда хозяин собаку не отпускает, она уходит сама.

Умудряется.

Чудом.

А я до сих пор её мысленно ищу и думаю, что не все кусты тогда обошла. И пытаюсь отпустить, работаю над собой, но иногда она мне мерещится дома. Лежит себе на кровати. Девятнадцать лет прошло…

Так что, пап, ты понимаешь, что тебя, конечно, я отпустила, как смогла… да, так тут уже тридцать четыре года прошло. Тридцать четыре. Срок еще одной собачьей жизни, даже трех…

И ты иногда мне мерещишься, то есть голос твой слышу, и отвечаю, поэтому захотелось написать тебе такое развернутое письмо, уж получилось, как получилось.

Ну, бред, конечно, – письмо на небо. Но я буду над собой работать.

То есть – продолжать…

 

                                            Сентябрь 2024 года, Маале Адумим, Иерусалим

 

Поделиться

© Copyright 2025, Litsvet Inc.  |  Журнал "Новый Свет".  |  litsvetcanada@gmail.com