…Неожиданная мысль пронеслась у меня в голове: а ведь ни одна война никогда ещё не закончилась миром. Когда очередной раз отгремят пушки, и женщины похоронят своих погибших, а потом отрыдают на их могилах, разве тогда наступают настоящие покой и согласие? Разве тогда мы начинаем больше любить и доверять тем, кто выжил в очередной кровавой резне? Или прекращаем копить в себе обиду и зависть уже неизвестно к кому? Забываем боль и обиду, чтобы распахнуть объятья незнакомцу? И, как следствие, после пережитого становимся хоть на йоту добрее и мудрее?
При упоминании про боль уже привычная и надоевшая свинцовая тяжесть навалилась на меня, и пришлось даже прикрыть глаза, чтобы не так сильно резал и без того приглушённый свет в моей больничной палате.
– Тебе снова плохо, солдат? – донёсся чей-то голос. Я даже различить не смог, мужчина это спрашивает или женщина.
И ведь все же знают, что ответить я не в состоянии, потому что у меня перебито горло осколком, и мне обещали скоро установить какую-то хитрую штуковину, которая позволит хоть как-то общаться с окружающим миром, но пока мои раны не затянулись, и поэтому я нем и почти неподвижен. Даже не знаю, какие у меня ещё травмы, ведь самого взрыва в этом бесконечном и чёрном туннеле в Газе, который мне каждую ночь теперь снится, не помню. Помню лишь, как какой-то ослепительной и обжигающей волной меня отбросило назад, и это продолжалось всего секунду. После этого я открыл глаза уже в полутёмной больничной палате. Не помню, сколько дней прошло. Наверное, немало. Все эти дни я был без сознания. Точнее, даже не без сознания, а на какой-то зыбкой границе сознания и забытья, когда видел себя как бы со стороны, и мне очень почему-то мешал бьющий в глаза свет, зато в тишине и темноте было легче и спокойней. Но мне не давали окончательно погрузиться в темноту и пересечь эту зыбкую границу – врачи и медсёстры тормошили меня и проводили какие-то процедуры, а спустя некоторое время появились посетители со своими букетами цветов и пакетами с апельсинами. Сколько их прошло перед моими глазами, не помню, да это уже и неважно. Сперва я был просто безразличен ко всему, потому что не мог не только на чём-то сосредоточиться и что-то ответить, но даже пошевелить пальцем. Теперь уже могу шевелиться и даже писать карандашом в блокноте, который мне услужливо подложили под руку. Но что толку от этого жалкого подобия общения?
Не сдержался я лишь однажды: когда ко мне пришли солдаты из моего взвода. Не все, конечно, и даже не все из тех, кто уцелел при том взрыве в туннеле. От них я тогда узнал, что несколько наших бойцов погибло, а у нескольких, как и у меня, тяжёлые ранения. Спустя пару недель взвод вывели из Газы, и тогда уцелевшие отправились навещать покалеченных однополчан по больницам. Сколько же моих товарищей тогда пострадало от взрыва мины в том проклятом туннеле?
Поначалу я крепился и краем глаза следил за своими сослуживцами. От них пахло солнцем, пылью, пóтом и табаком. После осточертевших стерильных больничных запахов я с удовольствием вдыхал эту гремучую, но такую сладкую смесь, которой мне, оказывается, всё это время так не хватало. Я мог бы быть сейчас среди них – смеяться, травить байки и зубоскалить, болтать о бабах и хвастаться своими несуществующими победами над ними, недосыпать в патрулях и смертельно уставать в бою, но… это была бы жизнь в цвете и звуках, наполненная энергией и движением. Это была бы настоящая жизнь, а не её суррогат в тоскливой больничной койке… Ничего у меня сейчас не было. Кроме той же надоевшей койки. Поэтому я не сдержался и, сам того не желая, заплакал. Даже скрыть от них не удалось.
– Позовите врача, – забеспокоился кто-то, – ему плохо.
Ответить я по-прежнему ничего не мог, поэтому отвернулся, чтобы не смотрели мне в лицо.
Пришла медсестра, всех попросила выйти и сделала мне укол. Наверное, это был морфий, потому что я сразу уснул, а когда проснулся, в палате было пусто, свет привычно притушен, а шторы вокруг моей кровати плотно сдвинуты.
Ещё несколько дней назад, когда мне было совсем плохо, я, как уже говорил, ни на что не реагировал. Боль привольно разгуливала по моему телу, вернее, по тому, что от него осталось. Что именно от меня осталось – я пока точно не знал. Скосить глаза и посмотреть на бинты и какие-то гипсовые растяжки ещё удавалось, но не более того. Теперь же, когда правая рука уже могла что-то карябать карандашом в блокноте, я вдруг почувствовал себя страшно одиноким и обиженным на всё, что меня окружало, а больше всего на эту проклятую войну, которая хотела забрать меня, но не сумела, однако навредила, как только смогла, лишив голоса и… я даже не знаю, чего ещё. А может, своей цели она добилась: не утащила очередную жертву навсегда в свои мрачные могильные миры, а оставила мне такое незавидное существование – в клетке нестихающей боли и гнетущего одиночества. И это не менее страшно, чем раз и навсегда уйти.
Разглядывать вокруг себя было нечего, поэтому я прикрыл глаза и стал лениво раздумывать обо всём, что приходило в голову.
Пока ещё была возможность более или менее трезво о чём-то рассуждать, но спустя некоторое время, когда закончится действие морфия, боль вернётся, захлестнёт меня с головой, и тогда мысли станут путаными и рваными, начнут мерещиться какие-то надоевшие переходы и тупики подземных туннелей, пахнущие застарелой кислятиной и пороховой гарью, а ещё через мгновение почти наяву повторится тупой страшный удар, отбросивший меня назад, после которого я уже ничего не помнил. И это повторялось не раз.
Я был бесконечно зол на войну. Не только на эту – на любую. Справедливая она или нет – это уже не так важно. И не такому ничтожному муравью, как мне, солдату, подчиняющемуся любым приказам командира, об этом рассуждать. Тогда кому – тому же командиру, или командиру над командиром? В том-то и дело, что прямых виновников войны никогда не найдёшь, потому что каждый виноват по-своему. Политики между собой рано или поздно разберутся и удовлетворят свои амбиции, но перед этим успеют отправить в топку кровавых сражений массу людей, доказывая друг другу свою правоту. На их уровне война всегда заканчивается миром, а среди тех, кто оплакивает своих убитых, это тоже называется миром?
Потому война всегда выглядела в моих глазах какой-то тёмной и страшной силой, которую ненавидят все, но противостоять ей никто не может. За ней приходится обречённо следовать или бесконечно и отчаянно охотиться по туннелям и глубоким шахтам, как за какой-то мифической неубиваемой нечистью. Она искусно маскируется и прячется в укромных закутках, чтобы нанести очередной коварный удар в спину, и ей это всегда удаётся. Все прекрасно понимают, что одолеть эту тварь невозможно, какими бы благородными твои цели ни были. Она всегда найдёт способ укрыться, обмануть тебя, успокоить мнимой временной победой и подарить на короткое время иллюзию мирного безоблачного существования, чтобы ты расслабился и распахнул объятия для всех, кого наивно посчитал друзьями. А ведь мы даже не знаем, какими в точности должны быть друзья, чтобы в самый непредсказуемый момент они вдруг не переродились в смертельного врага… Как же нам после этого знать, куда она прячется, эта война?
Очень не хотелось раздумывать над этой нерешаемой загадкой, но и на неё я худо-бедно нашёл для себя ответ. У войны миллион лиц, и каждое из этих лиц – зло, которое неистребимо гнездится в любом из нас. Врождённое оно или полученное извне – уже не так важно, но оно есть. Мы можем сколько угодно обманывать себя, разглагольствуя о доброте и любви к окружающим, но оно – в нас, именно в нас…
Наверное, сама человеческая природа требует этого зла, не может обходиться без него, поэтому в наших душах, хотим мы того или нет, и засел осколок этого вселенского зла, который не истребить, как ни пытайся. Когда приходит срок, эти частицы зла складываются воедино в одно гигантское зло, и тогда оно застарелым гноем выливается в войну. А мы наивно ищем какие-то банальные причины, не зависящие от нас…
Наверное, я сейчас напрасно накручивал себя, раздумывая о том, что мне едва ли по зубам, но эти размышления не оставляли меня и заставляли с завидным постоянством вспоминать о другом осколке – реальном осколке от мины, попавшем в моё горло. И этот осколок уже приобретал в моих глазах какое-то мистическое олицетворение всеобщей катастрофы. Миновать роковой встречи с ним было уже невозможно. Но… не будь его и не окажись я на его пути, что-то изменилось бы? Всё бы пошло в моей жизни иначе? Едва ли. Не в этот, так в следующий раз. Не этот осколок – так другой… Значит, дело, наверное, даже не в нём. Тогда в чём?!
Стоп, больше об этом раздумывать я не хотел и пытался заставить себя вообще ни о чём не думать. Лучше лежать бесчувственным бревном, изредка выть от боли или, стиснув зубы, материться, и пусть меня беспрерывно колют спасительным морфием, чтобы в очередной раз погрузиться в уже привычные кошмары мрачных, дурно пахнущих туннелей. И чтобы ждать одной-единственной вещи – может, если не станет лучше, наконец придёт черёд смириться с этой болью… Тоже выход.
Не хочу этого! Я вообще ничего больше не хочу. Лишь бы поскорее избавиться от этого осколка, который не перестаёт гореть в моём горле и не даёт дышать. Не хочу носить в себе это олицетворение зла – как врачи не поймут?! Пусть они не ждут и поскорее извлекут его из меня, а потом уничтожат, чтобы у меня не осталось даже воспоминаний о войне. Я уже на всё согласен…
Пытаюсь нащупать пальцами тревожную кнопку, чтобы вызвать дежурную медсестру, хотя заранее знаю, что она станет делать, когда придёт. Поправит сбившиеся простыни, поднесёт к моим губам разовый стаканчик с водой и наговорит каких-то успокоительных глупостей. Я и без неё знаю, что утром в палату явится с ежедневным обходом врач, но и от него не будет никакой пользы…
А что я от них жду? Что мне их таблетки и уколы?!
Мне так хорошо и спокойно было в темноте и тишине, когда ничего не чувствовал, и казалось, что больше ничего не болит. Даже привыкать начал к впечатавшейся в память картинке взрывающегося туннеля. Осколок в горле – что ж, раз уж он есть, то ничего не поделаешь, и к нему можно худо-бедно приспособиться, лишь бы эта страшная картинка не менялась, и не пришла ей на смену какая-нибудь пострашней.
Хотя куда уж страшней…
Я привыкал к своему состоянию, как дикий зверь к клетке, и почти убедил себя в том, что привык. Мне даже казалось, что война отгрохотала и прошла стороной, зацепив меня и… оставив в покое. Больше ничего нехорошего не случится, по крайней мере, в ближайшее время.
А далеко ли от этого полубодрствования-полубеспамятства до смерти? Вот я впервые и выговорил для себя это слово… А что в ней, в этой смерти, если разобраться, плохого? Ни зла, ни добра в ней уже не остаётся, и война, когда начинает очередной раз собирать воедино урожай осколков зла из наших душ, не найдёт моего осколка, похороненного в моей могиле. Не будет больше в воспарившей в небесные сферы моей душе ни войны, ни мира. Может, это самый лучший выход?!
…Всё-таки дотягиваюсь до кнопки и вызываю сестру. Даже не знаю, что у неё попросить, но не могу дальше находиться в этом жутком одиночестве. Пускай что-нибудь придумает или просто некоторое время побудет со мной в палате.
Шторка раздвинулась, и я попытался разглядеть лицо, показавшееся в проёме, но кроме белой накрахмаленной пилотки над копной рыжих волос ничего не различить.
– Как себя, солдатик, чувствуешь? – деловито спросила сестра. – Тебе что-то нужно? Напиши, я тебя не тороплю.
Она удобней подложила мне под руку блокнот и, пока я судорожно выводил неуклюжие каракули, поправила простыню и подоткнула под голову подушку.
– Ты хочешь на воздух? – удивлённо разобрала она в блокноте. – Ничего себе! Вижу, тебе стало лучше. Сейчас попрошу моих помощников, и они отвезут тебя на балкон. Будет тебе свежий воздух.
Спустя десять минут пара крепких молчаливых парней в голубых больничных рубахах впервые за долгое время вытолкали мою кровать из палаты и покатили по длинному коридору к балкону. От яркого света пришлось зажмурить глаза, но только сейчас я принялся жадно вдыхать воздух. До того к моему носу была подведена трубка с кислородом, а тут сразу столько почти забытых пьянящих запахов…
Лёгкий табачный дымок. Я разлепил тяжёлые веки и увидел, как в двух шагах от меня двое мужичков в больничных пижамах неторопливо курят и, наверное, до моего появления о чём-то разговаривали, но теперь замолчали, лишь виновато уставились на меня.
– Ты – тот раненый солдат из Газы, парень? – наконец поинтересовался один из них. – Мы слышали про тебя. Про тебя тут все говорят.
– Видишь, он ответить ничего не может, у него горло забинтовано, – одёрнул его второй, но тоже не удержался и спросил:
– Наверное, курить хочешь?
Утвердительно киваю, но один из парней, затаскивавший мою кровать на балкон, отрицательно замахал руками:
– Да вы что, братцы, ему нельзя… Ну, или сейчас схожу и спрошу у медсестры. Но она не разрешит.
– Давай, иди, спрашивай, – засмеялся ему вслед первый мужик и воровато сунул мне в непослушные губы недокуренную сигарету. – Кому одна сигарета может повредить? Кури, солдатик!
Может быть, я что-то им и ответил бы, но у меня не было под рукой ни блокнота, ни карандаша. Их оставили на прикроватной тумбочке, когда готовились везти меня на балкон.
…Лютый кашель душит меня. Задыхаюсь и не могу глотнуть воздуха. Из глаз льются слёзы, а кулаки непроизвольно сжимаются. Так плохо мне ещё никогда не было.
– Зови медсестру и этих парней, – испуганно закричал кто-то из балконных курильщиков уже в полный голос, – а то человеку совсем плохо. Вон, у него на бинтах на горле даже кровь выступила… Ну, где же вы все, чёрт бы вас побрал?!
…Снова вокруг меня тишина и полумрак. Шипение кислорода в трубке, подведённой к носу, это, пожалуй, единственный звук, которые я мог сейчас различить. Новая тугая повязка сдавила горло, но мне с нею стало только легче, потому что ничего не болит. Может, мне снова вкололи морфий, пока я был без сознания?
Я и раньше хотел, но не решался поинтересоваться у врачей, извлекли из моего горла этот проклятый осколок, из-за которого не могу сказать ни слова, или нет. Наверное, всё-таки извлекли, но мне почему-то казалось, что он всё ещё там и не даёт ни дышать, ни жить. Да-да, именно жить, потому что я уже всерьёз подумывал о смерти, как об избавлении от боли. Этот осколок стал для меня той вселенской ненавидимой войной, которую я вёл уже неизвестно с кем, и которая впилась в моё горло своими железными клешнями, не отпуская ни на мгновенье. И дело, вероятней всего, даже не в боли и не в том, что я пока не могу ни с кем нормально общаться. Дело в том, что война была, есть и будет не только в нас и вокруг нас, она завоёвывает для себя всё новые и новые пространства, а я… из меня она не собирается выходить, не только не разжимая, а ещё сильнее и сильнее стискивая свои клешни. С нею я оставался по-прежнему в тёмном бесконечном туннеле, выхода из которого не существовало. Более того, туннель был теперь заминирован со всех сторон, и, куда бы я ни ступил, отовсюду мне в горло летели раскалённые металлические осколки от тысяч взрывающихся мин. Весь мир превращался для меня в сплошной туннель, выхода из которого не было. Мир, в котором непрерывно взрывались мины и разлетались во все стороны осколки зла…
А что произошло сейчас? Единственная затяжка сигаретой, которую дали мне сердобольные мужички на балконе, – и всё неожиданно поменялось? Может ли быть такое?
Уж не приснилось ли мне это? Не знаю, что случилось, но не хочу об этом задумываться. Как бы не сглазить…
Под правой рукой у меня всё тот же блокнот, но всё, что я писал в нём раньше, кем-то аккуратно убрано. Сейчас там только чистые листы, а рядом с ними остро заточенный карандаш.
Штора снова неожиданно распахнулась, и на край кровати присел врач. Ну, наконец-то пришёл. Что-то мне хотелось у него спросить, да только уже не вспомню.
– Как себя чувствуешь, приятель? – он легонько похлопал меня по руке и прибавил. – Можешь ничего не писать, я тебя и так пойму. Только моргни глазами, если что… Ну, ты и напугал же нас, брат! Если б я знал, что ты на балконе сигарету попросишь, я бы запретил вывозить тебя на воздух. Ты даже не представляешь, как нас переполошил…
Всё, что я мог сейчас, это только виновато подмигнуть ему и, кажется, улыбнуться.
– Вижу, дело на лад пошло. Чувствую, встряска с сигаретой тебе только на пользу пошла – вон, щёки порозовели. Только ты всё равно больше не кури, хорошо? Вообще не кури, даже когда встанешь на ноги. А то раньше вид у тебя был – мама дорогая, краше в гроб кладут… Короче говоря, давай, солдат, поправляйся, ты всем нам здоровым нужен, понял? А то твои однополчане без тебя войну закончат…
Он что-то ещё долго говорил, смеялся над своими шутками и всё время похлопывал меня по руке, но я его почти не слушал. Наконец кто-то его позвал, и он поспешно ушёл из палаты, не попрощавшись.
В общем, ничего особенного не произошло, только после его ухода мне стало отчего-то легко и не так одиноко, как прежде. Хоть и никого вокруг меня сейчас не было, но что-то всё равно неуловимо изменилось. Явных причин для перемен вроде не было, но мне больше не хотелось мрачно раздумывать о войне, которая впилась в моё горло своим горячим злым осколком, и против желания беспрерывно прокручивать в памяти шаги по вражескому туннелю и взрыв, превративший мою жизнь в боль.
Я даже готов был слегка пофилософствовать о том, что война не так уж и всесильна, как казалось поначалу. Она и в самом деле наносит свои коварные удары в спину, когда их не ждёшь. Эти удары болезненны и страшны, сбивают с ног и не дают подняться. И хоть после них всё меняется в твоей жизни, но это ещё не конец. Перед тобой всё ещё стоит выбор – остаться во мраке, так и не закончив свою бесконечную войну, к которой – страшно даже представить! – ты приспособился и нашёл в ней себя, или попытаться выбраться на свет, к мирной жизни, с которой ты, если говорить честно, почти не знаком, потому что ею пока никогда не жил…
И я решил, что хватит находиться на мрачной стороне, нужно, невзирая ни на что, стремиться к свету и миру, то есть к той незнакомой, но такой манящей жизни. Даже если не остаётся ни сил, ни возможностей. Иначе моё существование останется бесцельным и ненужным. И всё сделанное раньше выеденного яйца не будет стоить… Это же, чёрт возьми, прописные истины, которые до конца понимаешь лишь когда припёрт к стене!
Что-то совершенно неожиданное, не вписавшееся в суровый и неизменный порядок войны, неожиданно нарушило моё безвольное погружение в пучины вселенского зла, и я без опаски и первый раз в жизни, словно только этого и ожидал, без долгих размышлений сбросил с себя панцирь закрытости и всегдашнего страха. Ожил вопреки всему и потянулся к живительным лучам солнца, едва проникающим сквозь шторы. А за ними свет и птицы, радостно щебечущие на ветвях деревьев, ветерок, разгоняющий облака, всевозможные звуки, доносящиеся отовсюду, а люди… нет, людей я пока не увидел, но уверен, что они будут рады мне, придут на помощь и непременно улыбнутся в ответ на мою улыбку. Это будет новый мир – пока незнакомый мне, но именно его-то мне всё это время не хватало. И всем нам не хватало…
Что всё-таки послужило причиной моему неожиданному перерождению? Впрочем, какая разница, не до этого сейчас…
Я не ждал, а оно произошло!
…Первый раз за последнее время я проспал всю ночь без снотворного, и мне поначалу приснился уже привычный мрачный туннель, по которому я по-прежнему пробирался, но теперь в туннельной дали замаячил неясный свет, к которому я спешил. Там для меня светило солнце, дышал ветер, пели птицы, ждали какие-то незнакомые люди… Взрыв… да, взрыв раздался, но уже за моей спиной, отсекая дорогу назад, и ударной волной меня только подтолкнуло к свету. Я опять беспричинно плакал и улыбался, потому что, как в замедленном кино, видел: осколок, некогда разворотивший моё горло, пролетел на сей раз мимо и упал под ноги. Я же со всей силы пнул его носком армейского ботинка, и он, шипя и подрагивая, в бессильной злобе зарылся в горячую сухую пыль, а я побежал вперёд, уже ничего не опасаясь, не оглядываясь и вдыхая полной грудью свежий сладкий воздух, которым тянуло из выхода на поверхность…