Друг мой далёкий, вспомни обо мне…
Но в жизни есть такая глубина,
Что разуму живущих недоступна,
Лишь иногда знать о себе она
Даёт внезапно листьев дрожью крупной.
Нависшим небом, океаном сна,
Суровым ветром, о лицо истёртым,
Полётом птиц… Есть в жизни глубина.
Её понять дано, быть может, мёртвым.
Быть может, только сейчас, когда он так далеко от нас, ему откроется тайна той глубины, которую он искал, суть подаренной жизни, красоту и боль которой он чувствовал.
Никогда я не была так близка к нему, моему брату, как сейчас. Я возвращаюсь к его стихам, написанным давно и совсем недавно, читаю и перечитываю их. Задумываюсь над его последней правкой, и порою спорю с ним, и думаю, что нет, здесь должно было быть иначе. Порою строки вычеркнуты, а над ними другие и третьи. И я ищу и думаю вместе с ним. Своей памятью он возвращает меня далеко назад, и я вижу его мальчиком.
Таллин, жизнь начиналась
Округлённо распахнутым удивлением,
Близким запахом моря.
И тогда в летний вечер
Пятилетним ребёнком
Ты отправился на поиски его
И дошёл до морской базы.
Там, ворота пройдя, ты картину смотрел
вместе с матросами,
Рядом с самой водой…
Помню этот вечер и неутихающую тревогу всей семьи, и маленького нашего брата, которого неожиданно привели матросы. Он был очень уставшим, но свои впечатления от встречи с морем не мог забыть. И ты видел, как моментами он возвращается к ним, и тогда лицо его становилось задумчивым, и он словно отъединялся от всех В шесть лет он начал писать стихи. Но вдруг порвал всё написанное. «Они плохие», – сказал он мне. И больше к этой теме не возвращался. Первое его стихотворение было опубликовано в «Пионерской правде», когда ему исполнилось пятнадцать лет. Спустя много лет в одном из стихотворений он воссоздал свой образ:
Провожать корабли ты пришёл неизвестно куда
Без зонта и плаща
Мальчик худенький…
Море… Он искал его всегда, всю жизнь. Возвращался к нему постоянно.
Подгребает гребни берег, весь в слезах,
Саван пены исчезает на глазах,
И опять приподнимается волна,
Чтобы выполниться мерою сполна,
Чтоб упасть и берег смертью напитать…
Я всегда мечтал о море написать —
О его непримиримости, о том,
Сколько волн и грозной жертвенности в нём.
Я на взморье мог без устали смотреть,
Как серебряную солнечную сеть
На мельчайшие ячейки рвёт прибой
Мускулистою упругою рукой.
Наше детство и юность связаны с морем. И память сближает нас, наши воспоминания. Читаю его стихи, и они словно возвращают меня к тому же берегу, к тем же прожитым мгновениям. И я, как и он, вспоминаю Таллин и Ригу, будто я слышу обращённый ко мне вопрос: «А ты помнишь?»
Помню ли я?
Слово может разбудить память. Только надо его найти, это слово. «Бредил морем я, как школьным силачом, / Бредил братом, дна коснувшимся в пути…»
Вот и всё о трагедии семьи, внезапно потерявшей сына и брата… «Дна, коснувшимся в пути…» Смерть старшего брата оставила в нём, его памяти, неизгладимый след… «Искусство – это борьба человека со смертью, его попытка отстоять себя перед лицом его собственной смерти. Так на протяжении многих лет я подходил к своему творчеству…» – сказал он в одном интервью. В 1984 году вышла его вторая книга стихов: «Небом и землею». Она была посвящена памяти брата.
И я понимаю, как он был раним, как сильна была в нём память. Я словно проникаю в глубину его души. Прошлое жило в нём и с ним. Но жизнь побеждала: красота её, свет, окружающая его природа, музыка… Он навсегда оставался тем полным любопытства к жизни, чутким ко всему происходящему, каким был тогда, в свои пять лет, когда пришёл провожать корабли. И спустя десятилетия я прочту эти строки:
Я скажу, от себя не таясь,
Что ещё продолжается связь
С тем до слёз непорочно-простым
Детским миром травы и листвы…
Лондон. Август 90 год
Он словно чувствует себя частицей мироздания:
Я сливаюсь с криком птиц и стоном
Сосен в их вершинах утомлённых,
В их больших натруженных вершинах…
……………………………………………
Я биеньем сердца бег оленей
Различаю в шорохах вселенной.
Я к земле прикладываю ухо,
Слышу, как она вздыхает глухо.
Вот ещё мгновенье – и я слышу Бога…
Его раздумья о жизни глубоки:
«Человек должен делать усилие, чтобы ощутить своей душой следы божественного, воспринимать духовное».
«Дыханьем дух был создан, / Речью тело» – так он назвал одно из стихотворений.
Тайна нашего существования в этом мире… Тайна жизни и смерти… Тайна времени:
«Я стоял в саду и слушал время, / Что всходило от корней к листве».
Тайна рождения поэтического слова:
Каким должно быть слово,
И страстно, и сурово,
Кипящими мазками,
Горящими смычками?
Упрощено и сложно,
Оправдано и ложно,
Земной оси основа,
Каким должно быть слово?
И вновь те же беспокойные раздумья о смысле жизни:
У степенных, достойных, медлительных рек, что будто желаю
Успокоить, напомнить, что ты – путешественник, странник…»
Рассказывая об одном своём путешествии, он вспомнил образ чайки.
«Чайка в Талмуде — символ беспокойства духа при пересечении моря житейских невзгод. А вообще тема путешествия символическая тема в искусстве. Есть путешествия в пространстве, во времени, и путешествие духа».
Я спросила тогда:
– Чем было для тебя это путешествие?
Он ответил:
– Путешествием духа.
Мы говорили с ним о конкретном путешествии, но слова эти были глубже, он невольно сказал обо всей своей жизни. Не случайно, в одном из многих отзывов на его поэзию я нашла слова, которые меня особенно впечатлили: «Собственный, ни на кого не похожий голос… настоящее путешествие духа». (Профессор Генри Гиффорд, Бристольский университет.) О чайке он написал первое стихотворение в 19 лет:
Этой ночью я думал о чайках,
Исчезающих в красном закате,
Я слышал их хриплые крики.
Я думал о чайках,
Спящих безмятежно, как дети,
И видел их белые спины,
Когда они покачивались
На ленивых волнах.
……………………………………………………………..
Этой ночью я думал о Земле,
И слышал её голоса
И оставался наедине с ней…
Теперь я понимаю, почему образ чайки так любим им. Беспокойство духа пробудилось в нём слишком рано…
Ему было 17, когда он уехал учиться в Москву. Его, еврейского юношу, Латвия, как своего представителя, отправила учиться в Московский университет имени Ломоносова. Он был гордостью школы. Так однажды сказала мне его учительница. Но ещё до отъезда он заинтересовался Библией, комментариями к ней, Талмудом, еврейской философией. Возвращаясь в прошлое, невольно вспоминаю родителей: отца-журналиста, и маму, выросшую в религиозной хасидской семье. В духовном плане они были далеки друг от друга. И вновь поражаюсь силе её характера, вспоминая, что в шестидесятых годах прошлого века брат прошел бар-мицву, еврейское совершеннолетие, и читал на иврите главу из Библии, выпавшую на его тринадцатилетние. Смутно помню учителя иврита, очень пожилого человека, с которым иногда встречалась в дверях нашей коммунальной квартиры…
Во время бар-мицвы – она проходила в рижской синагоге – мы, сёстры, стояли на улице. Внутри, кроме родителей, были лишь те, кто не раз доказал свою верность тайно происходящему в этих стенах…
За разрешение на репатриацию мама боролась несколько лет. Когда она, казалось, чудом его получила, откладывать выезд было нельзя. Брат уезжал, не закончив университет и выбранный им факультет психологии. И хотя он мечтал об Израиле, расставание с привычным миром ему далось нелегко. Спустя годы он выразит своё чувство:
С кем всё это было, как давно,
Небо, запах моря и трава,
Больно, возвращенья не дано,
Как опять кружится голова.
И тут же, будто споря с собой, возвращая себя к реальности: «Но зачем давно ушедший мир / Воскрешать, вытаскивать на свет?»
Мы расставались с ним в годы, когда человек ищет себя, своё призвание, а встретились спустя десятилетие. Об этом периоде я узнаю по старым вырезкам из газет и журналов. Что-то сохранилось в его архивах, что-то я находила сама и с помощью его друзей. Каждая такая встреча с ним словно открывала какую-то страницу его жизни. Он был очень педантичен. Хранил открытки, фотографии, письма друзей. Самые первые свои рассказы и стихи. В небольших записных книжках – впечатления о встречах. Наброски рассказов. Летящие, будто сбивающие друг друга буквы.
Читаю и надолго возвращаюсь в прошлое. Вот снова он, хотя это герой короткого рассказа…
«И взморье это было ветреное и широкое».
И в конце, подобно вздоху:
«Так проходят годы, и мы уже не чувствуем ветра, несущегося по взморью и сыплющего чистым песком, не можем пройти по удивительному пространству побережья рано утром; мы уже не видим моря».
Вот сбережённая им, пожелтевшая от времени, аккуратная вырезка из газеты на иврите.
«Молодой поэт из Риги Залман Дубнов в течение целого часа беседовал с Любавичским ребе о Зигмунде Фрейде и о свободе выбора в иудаизме».
На отдельном листке – наброски мыслей об этой встрече. И не раз в трудные моменты жизни брат обращался за советом к человеку, оставившему глубокий след в его душе. Он всегда получал ответ. Воплощал ли он эти советы в жизнь? Творческая, увлекающаяся натура, он часто шёл за порывом своей души…
Он был поэт и это, а не логика жизни, вело его…
Трижды он был лауреатом премии президента Израиля Залмана Шазара. И дважды – Тель-Авивского фонда искусств и литературы. Об истории первой премии писали на иврите и на русском. Кто-то переслал президенту Израиля Залману Шазару стихи молодого поэта, Залмана (Евгения) Дубнова об Иерусалиме. Президент знал русский язык.
Стихотворение глубоко взволновало его, и особенно последние строки:
Нижнюю кромку одежды твоей теребя,
Ерусалим, я бы мог умереть за тебя…
Это было одно из первых его стихов о Иерусалиме, точными деталями он сумел передать древность города, чувство, которое он у него вызывает:
Ночь, ни души, только ветром разносится страх,
Ветер идёт по мечетям, шуршит на коврах,
Роется в царских могилах, приветствует прах,
Треплет, забывшись, траву в Гефсиманских садах…
Как непохожи и как светлы его стихи о Иерусалиме, написанные в последующие годы. Он был влюблён в этот город, и, подобно влюблённому, открывал в нём ему одному видимые черты:
Не видевший, как здесь цветёт миндаль,
Не видел одного из величайших
Чудес земли…
Вот небольшое интервью в первых номерах журнала «Сион», некогда популярного в Израиле. На фотографии – брат через три года после репатриации. Совсем молод. Лицо освещает улыбка. Он рассказывает о себе. Печатался в «Гранях», «Русской мысли», «Новом русском слове», «Время и мы», «Современнике», в израильской прессе на русском языке.
Английским владеет свободно, но писать на нём всё же тяжело. Вспоминает, что встречался с двумя крупнейшими израильскими поэтами: Авраамом Шлёнским, незадолго да его смерти, и Эзрой Зусманом. Для них русский язык был родным, и всё же они стали писать на иврите. Они убеждали его, что переход возможен.
«В иврите, – пишет он, – есть мудрая рациональность, пророческая мощь и патриархальное благородство. Мне хотелось бы на нём писать. И я надеюсь, что когда-нибудь это удастся».
Нет, этого не произошло. Не иврит, но английский стал вторым языком, на котором он писал стихи и прозу: работал над переводом антологии русской поэзии совместно с крупнейшим английским поэтом, награждённым Королевской премией, Джоном Хит-Стаббсом, успел перевести на английский много стихов: от Ломоносова до Анны Ахматовой, Мандельштама, Пастернака, Хлебникова, басен Крылова.
Всё это осталось в тех же его папках, которые теперь перекочевали в мой дом.
Он берёг эти стихи со своим предисловием о каждом из поэтов, надеясь вернуться и завершить задуманное.
Жизнь не оставила ему для этого времени…
Как бы сложился его путь, если бы он остался в Израиле?
Я часто думаю об этом. Если бы…
Он уехал работать над докторатом по английской литературе, посланный Бар-Иланским университетом после окончания факультета психологии и английской литературы. Тема была близка его душе: два крупнейших поэта ХХ века Томас Элиот и Осип Мандельштам. Но на первый план выходит не работа над диссертацией, а творчество. Он готовит к выходу свою книгу стихов «Рыжие монеты». Она была издана в Лондоне. Его стихи на библейские темы с комментариями из мидрашей и других еврейских источников прекрасно сочетаются со стихами, возвращающими его к прошлому. Он пишет о себе:
«Ходивший по скверам Москвы и холмам Иудеи».
Его переполняют впечатления от встречи с новым миром.
Таллин, Лондон и Москва,
И кружится голова,
Рижский воздух голубой
Над парижскою рекой.
И на вешних мостовых
Расцветает снежный стих,
И летит поверх разлук
Новым эхом светлый звук.
«Новогоднее»
Книга получает высокие отзывы английских литературоведов. Его стихи в переводе на английский и написанные на английском печатаются в «Литературном приложении Таймс», литературных журналах Америки, Канады, Ирландии, Австралии. Рассказы, переводы английской поэзии и прозы, литературоведческие статьи звучат по Би-Би-Си.
В международную антологию, посвященную «Памяти Мандельштама» в Кембридже, входит его стихотворение «Напряжённым стремительным лётом…»
И позже он не раз возвращался к образу поэта, его трагической судьбе. В поэме «Памяти Мандельштама» он сравнил поэта со щеглом, певчей птицей, пришедшей в мир, чтобы нести свою песню и рассеивать тьму.
Невзрачный щупленький щегол
Не умолкая, пел
В тот самый час, когда кругом
Последний свет темнел.
За голосом его пришла
Безмолвнейшая ночь,
И песне в каземате зла
Нельзя было помочь.
В одной из критических статей на творчество брата я натолкнулась на такие раздумья:
«Мне кажется, что исходной точкой для поэзии Дубнова стали строки Мандельштама "Останься пеной, Афродита", и "Слово, в музыку вернись". У Дубнова мы находим прямой отклик на эти строки: "Чтоб музыкою стало Слово"». (Ида Лифшиц. Спутник).
Он писал: «Поэт живёт чувством, потом погудкой, или напевом, то есть какой-то внутренней мелодией, потом мгновенным озарением…»
И выражая ту же мысль в стихотворении: «Нет выше чести частью быть земных звучаний…».
И вновь уже в другом стихотворении:
Дайте мне листок бумаги,
Нотный стан, перо и знаки,
Я такое вам скажу,
Вас болезнью заражу,
Жаркой злобой напитаю,
Яркий реквием сыграю,
Болью слова накажу
И бессмертье докажу.
Посвящая стихотворение памяти английского поэта Уильяма Б. Йейтса, он вновь говорит о музыке стиха, рожденной из напевов матери, песен пастуха и рыболова. Почему он так часто возвращается памятью к тем, кто ушёл? Вот будто вдох, тяжёлый вздох, об ушедшем поэте Илье Рубине: «И вскрыв позабытый конверт, узнаешь, что остался / Набросок стиха и что стих никогда не настанет…» Это и о нём самом, моём брате…
Человек ушёл, но от него должен остаться след на земле. Стихотворение так и названо: «След». Я прочла его и почувствовала, какую оно несёт грусть… Оно о девочке. Стихов она не писала. Просто жила на свете.
Я хотел бы спросить,
Не остался ли где-нибудь след
Её узкой ступни,
Не осталась ли память
О походке её или беге,
Об отдыхе тела
На траве у воды?
Утонула она, я узнал,
Прошлой осенью, ночью купаясь в холодной реке.
Свою вторую книгу, тоже изданную в Англии, он назвал: «Небом и землёю».
«Моя жизнь журчащим потоком стремится вперёд», – этот эпиграф из Франца Шуберта предпослал стихотворению «Под шатром синевы», открывающему книгу.
В них, этих словах, и осознание красоты жизни, и её быстротечность.
Порой, наедине с собой, человек мысленно охватывает свой земной путь. Как пройти его, чтобы оставить свой след в этой быстротекущей жизни: «Смотри, как свечка оплывает».
И уже в другом стихотворении:
...всего
Один порыв — и пламя умирает
Бесповоротно.
И тут же:
Друг мой далёкий, вспомни обо мне,
Когда меня не будет: для тебя,
Быть может, жил я и писал…
Читая его стихи и рассказы, понимаю, как рано в нём проявилась те черты личности, которые впоследствии помогут почувствовать и выразить величие, глубину и красоту окружающего его мира. Он умел видеть, чувствовать и передать нюансы увиденного.
Вот двое мальчишек возвращаются домой.
Вечереет.
Идёт снег.
«Небо расслаивалось на светлые лепестки и спускалось на тротуар и на мостовую, немножко кружась в темпе музыки, которая начала раздаваться где-то неподалёку.
– Я сплю и вижу сон снега, – шёпотом сказал себе Юра, потом попробовал другой вариант:
– Снег спит и видит сон меня. Это ему понравилось, и он начал пробовать дальше:
– Я и снег. Половина я, половина снег.
Снег падает на меня – значит я есть.
– Посмотри, только что там наверху всё было белым, а сейчас стало чёрным!
– Что там смотреть, ты что неба не видел?
– А оно каждый раз разное!
– Мм-мм, — с большим сомнением промычал Виллем…
– Вон там звезда, голубая в чёрном, – показал ему Юра, и уже подходя к фонарному столбу, на углу Пикк рядом с Надвратной башней, пробормотал:
– Звезда светит на меня, значит, я есть».
Это Таллин.
Я узнаю название улиц.
И мальчик Виллем – школьный товарищ.
Он «оттачивал» его эстонский язык.
Я родился, спеленат двойными эстонскими гласными,
Убаюканный морем, я видел во сне острова
И проливы, я думать учился согласно
Направлению ветра во времена года…
………………………………………………….
Я гонял по вечернему городу финские санки,
Моей детской подругой была прибалтийка-зима.
Он медленно приближается к своим следующим двум стихотворным сборникам, затрагивающим тему пространства и времени: мистические мотивы явственно соединяются с поэтическим видением земли.
Желание понять – цель мироздания, следы божественного в нём.
Помнишь ли грибно-ягодный лес,
Резкий ветер ноябрьский морской,
Холодок прибалтийских небес
Иногда ощущаешь с тоской,
Полной радости. Майскую трель
Птицы, слышишь ли? Там, за спиной
Место числится, как колыбель –
Часть пространства, кусочек земной.
Всё яснее жизнь и всё неясней,
Ближе всё её и дальше цель –
Будто бы, упав пред небом навзничь,
Я свою увидел колыбель.
«Поэзия земли и природы…
Ясный чистый голос…»
Один из отзывов на его третью книгу стихов «В протяжённости времени», в которой стихи идут с параллельным переводом на английский.
Призвание…
Счастье это или боль?
Наверное, и то и другое.
как птичьи трели,
Как поворот крыла,
Я делал то, ради чего родился.
Быть может, строки эти написались в часы раздумий о своём пути. Думаю, его угнетала мысль о незащищённой диссертации. Она была почти готова, оставалась только техническая, завершающая часть. Но ко времени защиты он не успел, лишив себя профессорского звания и собственной кафедры в Бар-Иланском университете. Это осложнило его дальнейшую жизнь, и не раз случались минуты, когда он, словно оправдываясь перед собой, говорил: «Я делал то, ради чего родился…»
На обложке его последней, четвёртой книги стихов «За пределами» профессор Лондонского университета Дональд Рейфилд пишет: «Я впервые прочитал его поэзию тридцать лет тому назад и был поражен, что такой большой талант занимается исследованием другого таланта».
Он любил Лондон. И не был готов расстаться с ним. Какое-то время его поддерживала стипендия от Лондонского университета, где он преподавал английскую, русскую и сравнительную литературу. Он, вспоминая эти годы в книге Хаима Венгера «Пророки в своём отечестве» (Иерусалим), рассказывал о крупнейших английских поэтах, которым приходилось тяжело работать, чтобы оставаться поэтами.
Порой он наезжал в Израиль. Об одном таком приезде напоминает стихотворение, посвящённое мне и сестре. Стоял тяжелый день израильской осени. На улицу невозможно было выйти. Казалось, ветер унесёт тебя как дерево, вырванное с корнем. Небо грохотало. На душе было нелегко: хотелось, чтобы брат был рядом, чтобы у него, наконец, был дом, семья…
А он опять уезжал.
Машина его друга стояла рядом с подъездом. Я спустилась проводить его. Потом он прислал это стихотворение.
Как ты стоишь
на холодном ветру у подъезда,
Струи дождя
застилают машины стекло,
Как ты стояла,
убравшись фатою, невеста,
Милые сёстры мои,
сколько лет протекло!
Как ты стоишь на ветру
с растревоженным взглядом,
Жизни и вечности
смертные длятся бои
Кто из ушедших
незримо стоит с тобой рядом,
Женщины, матери, девочки,
сёстры мои!
На этот раз стоял тёплый летний вечер.
Вот он уходит от меня.
Останавливается рядом с дверью.
Говорит, что очень устал: все последние дни работал над своим романом перед отправкой в Лондон литературному агенту.
Спускается по лестнице.
Чуть прихрамывает.
Болит колено.
Предстоит операция.
Я смотрю ему вслед.
И ничто в моей душе не подсказало, что это последняя наша встреча. Никогда я не была так близка к нему, как сейчас, когда возвращаюсь к его стихам, написанным давно и совсем недавно…
Никогда он не был так недосягаемо далёк.
Но ещё одно воспоминание.
Перелистывая старые израильские журналы, я наткнулась на строки, которые он написал в 21 год.
Они поразили меня.
В них было что-то пророческое…
Как ветер судьбы,
на свои возвратившийся круги,
Я не связан ничем на земле,
и пусты,
бесконечно пусты мои руки.
Как я нищим пришёл в этот мир,
так уйду от него
над недобрым ноябрьским рассветом,
Никому – лишь себе задолжав,
ничего не купив – не продав,
но оставшись
поэтом…