ПАМЯТНИК КУЛЬТУРЫ
Я прихожу к нему, когда иссякают силы, терпение и надежда. Хотя точно знаю, что он не даст мне ни того, ни другого, ни третьего. Он вообще никогда и никому ничего не дает. Зато берет с охотой и не в меру: если удастся – деньги, но чаще – настроение, мысли, чувства. Есть такая форма существования белковой материи: человек берущий. Если угодно, в нем можно увидеть воплощение мужского начала. Мне не угодно. Я вообще имею факты, доказывающие, что этого типа не существует в природе.
Впрочем, для галлюцинации он слишком материален. Цепко, словно намереваясь посостязаться в армрестлинге, хватает мою вяло уворачивающуюся руку своей, крючковатой и влажной.
– Сколько лет, сколько зим! Жаль, что выпить... У тебя нет? И у меня не осталось.
Он обитает в маленьком, до невозможности грязном кабинете, по самый потолок заваленном пожухлыми рукописями. Зазеленевшая вода в графине, блюдце с раздавленным окурком, почти насквозь просиженное кресло... Лишь виднеющийся за окном пластичный омоновец из охраны соседнего казино напоминает о том, что я – уже не тот юнец, который явился сюда четверть века назад, в единственном приличном костюме и с полной душой еще не загаженных идеалов.
Тем временем визави мой, кажется, оживился не на шутку. Вскочил, нервно ходит из угла в угол (два шага туда – два обратно), потирает руки, обильно дымит чуть ли не «Беломором».
– Как, говорю, дела? – спрашивает.
– Хреново. А то разве пришел бы? – огрызаюсь, пролезая к креслу (оно еще с тех пор стоит максимально неудобно для сидения – угол шкафа под локтем, угол тумбочки перед коленом).
Он в ответ разражается одобрительным смехом, переходящим в каркающий кашель:
– Ну да, мы, интеллигенция, теперь сам знаешь где. Я вот тоже сижу среди этого графоманья – и чего им всем от меня нужно? Ты сейчас как, женат?
– По-разному.
– Я тоже. Нинка ну до того надоела! У нас с тобой, как всегда, все одинаково. Я это сразу заметил, с тех пор как познакомились, помнишь? Да все ты помнишь, ты же свой человек!
Никогда, ни разу в жизни он не сделал мне ничего хорошего. Но это бы еще ничего – он никогда не упускал возможности сделать какую-нибудь гадость.
Я не в претензии за то, что, когда я принес свои первые стишки, он восхищенно поцокал языком, а едва я вышел, выбросил их в мусорную корзину. Не в обиде, что он написал какую-то особенно яростную, на уровне базарной брани, рецензию на мою первую книжку. В конце концов, когда неожиданно для всех, а особенно для меня, эта книжка получила престижную иностранную премию, он первый меня с нею поздравил. И предложил принести что-нибудь в их журнал. Но я, униженный и оскорбленный, отказался. И никогда ничего в его журнал не давал. И не дружил с ним никогда. И на противные его сплетни, передаваемые мне знакомыми, упорно не реагировал. И общего у нас ничего нет. Так на тебе: свой человек!
– Дай я тебе расскажу! – он уже трясет меня за плечо. – Живу я не на пенсию и не на зарплату, на это не проживешь. Я беру с графоманов деньги за публикацию. То есть редакция само собой берет, официально, а я – отдельно. Предварительно. Представляешь, и они платят! Хотя их и так бы опубликовали, за официальный взнос! Я это называю налог на глупость. За это бы выпить...
Откровенно говоря, при каждой нашей встрече наступает момент, когда я всерьез задумываюсь, не придушить ли его. Мне почему-то кажется, что это будет легко. И каждый раз его спасает одна и та же случайность: осторожно, как в метро, двери открываются, и в комнату входит какой-нибудь уж совсем фантастический персонаж. Сегодня это оказался длинноволосый юноша с застывшей гримасой невостребованной добродетели на лице. Этакая помесь Добролюбова с д’Артарьяном. И, конечно, при портфеле. В котором я, как ученая собака – присутствие наркотиков, отчетливо чую запах рукописи.
– Принес? – посуровев, спрашивает хозяин кабинета.
Молодой человек жестом иллюзиониста вынимает из портфеля бутылку водки. За этим следует короткая сосредоточенная возня, в результате которой на столе, в проплешине между бумагами, возникают три стакана и почему-то лимон.
После первого стакана становится ясно, что без чтения рукописи не обойтись.
– А, ладно, доставай, я посмотрю, – милостиво произносит хозяин кабинета.
Господи, неужели и я вот так же угодливо рылся в портфеле, так же дрожали мои руки и пылали прыщи? Да, конечно, да. Ну и пусть. Будем считать, что именно за это сегодня такая тоска на душе и в теле. И я пригубляю второй стакан забытой уже дряни.
Но старый мой знакомец неутомим.
– Какая галиматья! – почти восхищенно грохочет он. И, адресуясь ко мне: – Ты только послушай!
Нет, увольте, никаких стихов! Я жестом останавливаю слово прямо на лету. И малодушно говорю:
– Лучше глазами. Я на слух хуже...
– На, передай мэтру, что он скажет. Это я его, между прочим, открыл. Он тоже пришел вот так, совсем мальчиком...
Добролюбов-д’Артаньян ревниво следит за каждым моим движением. Беру рукопись с твердым намерением не читать. И тут... Господи помилуй! То, что она напечатана на машинке в век всеобщей компьютеризации, меня не удивляет – откуда у этого чокнутого компьютер. Но откуда у него такая, та самая машинка? Высокие, немного пижонские буквы довольно глубоко тонут в податливой бумаге, отчего листы особенно, пьяняще шуршат. Через дедов «Ундервуд» прошли все самые любимые, самые первые мои стихи и рассказы. Вот так же вылетал кружочек из буквы «о», оставляя ровную дырочку. Так же насквозь пробивались иные точки и запятые. От одного вида этой машинки у меня еще недавно кружилась голова и побаливало сердце...
Ну мог ли я сказать ему что-нибудь неодобрительное? Умиленно пробормотал несколько дежурных фраз, с интересом наблюдая, как на лице молодого человека появляется, а потом закрепляется выражение фанатичной, собачьей преданности. Пожалуй, теперь он мог бы, чего доброго, пойти за меня на смерть.
– Ну ладно, ладно, – гостеприимный хозяин довольно бесцеремонно выталкивает Добролюбова из комнаты. – У нас тут серьезный разговор, ты приди в другой раз. Часов в восемь.
И, водрузившись на место, прикрывает глаза, смачно прокашливается, лоснящееся лицо выражает полное довольство. Глупо, но и со мной происходит нечто похожее.
Через какое-то время выясняется, что мы, оказывается, не одни – посреди комнаты послушно стоит и ждет некое флегматичное существо. Немытые патлы, круглая некрасивая физиономия, мешковатые штаны... С раздражением понимаю, что не в состоянии определить его пол. Что это, старость? В моей юности гневные бабули тоже не могли угадать половую принадлежность очаровательной джинсовой хипни. Может, на обувь посмотреть, это иногда помогает...
Приподнимаюсь в кресле, смотрю на обувь, не помогает – это оказываются кроссовки. Курьер (существо, как выяснилось, курьер, что тоже ничего не дает) вслед за мной внимательно и, кажется, с гордостью их разглядывает. Потом переводит водянистые глаза на меня и говорит ничего не проясняющим, промежуточным голосом:
– А я вас помню. Когда мы в Литинституте учились, вы к нам приезжали выступать. К нам многие приезжали, а вас мы почему-то запомнили.
– Да его все знают, он же знаменитость! – очнувшись, гремит хозяин кабинета, забирая у курьера принесенные конверты.
– Это Женя, – почему-то с нажимом говорит он, когда дверь за существом закрывается. И я без огорчения понимаю, что мне не судьба узнать, юноша это был или девушка. Да и неохота. И зачем я так напился?.. Равнодушно, вполглаза наблюдаю, как мой визави убирается у себя на столе: пустую бутылку на пол, лимон и стаканы в шкаф, рукопись д’Артаньяна в корзину, нераспечатанные конверты на подоконник...
– Слушай, денег у тебя взаймы не будет? – спрашивает на всякий случай.
– Не дам я тебе денег, – отвечаю, стараясь не расплескать ровное тепло, разлившееся по всему телу.
Он не обижается, от меня можно взять другое – мою, так сказать, широкую известность в узких кругах. И невзначай брякнуть какому-нибудь курьеру: «Он же знаменитость! Мой ученик». А это стоит мятого полтинника.
И тут появляется она.
Ошибки быть не может. Она уникальна и невероятна. Томительный ее образ нельзя забыть. Знаете этих неожиданно созревших, стыдливых, толстых старшеклассниц конца семидесятых? Никакой косметики, никаких колец и сережек – только румянец во всю щеку и глупый, прямой взгляд. А из-под подола суровой коричневой юбки виднеются круглые колени, обтянутые плотным эластиком. Туфли на «школьном» каблуке немного повернуты носами внутрь... Ни одна актриса не сумела это воспроизвести – ее невозможно сыграть. Ею можно только быть, года два-три. А теперь таких вообще нет.
Она ничего не говорит, как и положено виденью. Только смотрит на хозяина комнатенки с настойчивой нежностью. И он в ответ расцветает, озаряется веселой похабщиной, машет рукой:
– Да, да, я все помню! Уже иду!
А когда она исчезает, мне:
– Ничего девица? Моя новая пассия.
Прикинув, сколько ему может быть лет, мысленно снимаю шляпу. И одновременно осознаю, что, пожалуй, хватит. Еще год, а может и несколько, я не появлюсь в этом затхлом кабинетике – смогу существовать и там, снаружи.
Знакомый мой меж тем бурно прихорашивается: сморкается, с явной симпатией смотрится в зеркало, проводит пятерней по волосам, маскируя блестящую плешь.
И я понимаю, что все мы сдохнем – и я, и ты, и автор с «Ундервудом», и эта девица с ее непристойными коленками, а он – останется.
И от этого мне делается хорошо. И я ухожу, окрыленный.
ИСПОЛНЕНИЕ ЖЕЛАНИЙ
Сначала мне показалось, что она из тех, про кого говорят: «У нее глаза красивые» («ни кожи, ни рожи», частенько даже прыщи, а глаза – они глаза и есть, ничем плохим не примечательны). Но в ней я частично ошибся.
Ошибка выявилась в бассейне, куда занесло однажды всю нашу компанию, – девчонку с такой фигурой дурнушкой не назовешь. Однако по части умственных способностей я в ней не обманулся: оказалась достаточной дурой, чтобы согласиться приехать такого-то числа по такому-то адресу (якобы на день рождения одного моего семейного друга, куда мне ну никак нельзя без пары, а на самом деле – в мою собственную холостяцкую берлогу).
Такое-то число началось с энергичного звонка матери.
– Что у тебя за голос! Как ты живешь! Посмотри на себя! Я к тебе сейчас приеду.
– Лучше не надо.
– Как ты разговариваешь! Куда ты катишься!
– Ну хорошо, приезжай. Только ненадолго. И еще... Знаешь... Ну ладно.
– Ну что, что?!
– Ничего.
– Ты меня доконаешь! С тобой невозможно!
Мать бросает трубку, но я не отхожу от телефона, зная, что через минуту она перезвонит.
– Так что ты хотел сказать? – более кротко спрашивает трубка.
– Мама, привези мне подушку.
– Что-о?
– Понимаешь, сегодня ко мне приедет малознакомая девушка, а у меня только одна подушка, неудобно.
Кажется, мать переборщила, сказав недавно, что я уже ничем ее не удивлю.
– А куда делась твоя вторая подушка? – спрашивает она после паузы.
– Я подарил ее Антонине.
– Как?!
– Ну, так. Не мог же я с ней расстаться, не подарив чего-нибудь на память.
В трубке послышались короткие гудки.
Отлично, теперь я на некоторое время свободен. Главное ведь что? – соответствовать представлениям.
Тогда собеседник успокаивается и временно теряет к тебе интерес.
Мать всегда подозревала, что я закончу психушкой, – зачем же разочаровывать? Но я ошибся. Она позвонила снова.
– Слушай, не валяй дурака! Немедленно забери у Тони подушку и извинись.
– Перед кем?
– Ты слышишь, что я говорю?
– Ну уж нет! Я не так мелок, чтобы требовать обратно свои подарки!
Трубка опять пуста. Я начинаю лихорадочно ходить по комнате. А что, если мать не привезет подушку? Скорее всего, она решила, что я шучу. Так часто случается, когда говоришь чистую, даже трагическую правду.
Возвращаюсь к телефону и малодушно набираю номер Антонины.
– Я знала, что ты позвонишь, – говорит она с нежелательным в данном случае придыханием.
– Я, собственно, по делу...
– Ну?
– Мне нужна подушка. Ненадолго. Я потом верну.
– У тебя же есть.
– Мне нужна вторая подушка! – ору я, начиная злиться. – Сегодня! Только не подумай, что это я так к тебе клеюсь. Мне действительно нужна подушка для гостя.
– А я тебе не нужна?
Ну вот. Сам виноват.
– Тонечка, – говорю как можно ласковей, – я же сказал подушка для гостя, а не женщина для гостя.
Она уже рыдает. Черт возьми! Как трудно быть джентльменом в городе, в котором все так сложно трактуют тему подушки!
– Ты гад! Я тебя ненавижу! – сквозь рыдания выкрикивает Антонина и бросает трубку.
Последняя фраза едва ли означает, что сейчас Антонина быстро соберется и повезет через всю Москву, в мороз, в общественном транспорте подушку для моего гостя. Поэтому звоню другу Андрюхе.
– Старик, – говорит эта гнусная рожа, вдоволь нахохотавшись над моими проблемами, – ты извини, но у меня лишней подушки нет.
– На один вечер!
– Кто тебя знает. А вдруг она у тебя заживется? Ты лучше вот что: позвони ей и скажи, чтобы приезжала со своей. Это будет справедливо.
Потом я звоню еще двум корешам, но у одного никто не подходит, а у другого трубку снимает новоиспеченная жена Светка, и я не решаюсь произнести свою срамную просьбу.
И тут меня осеняет. Прямо в шлепанцах вылетаю за дверь и прыжками одолеваю два лестничных марша. В седьмой квартире живет чудный мужик, пьяница, наш жэковский слесарь Петя.
У Пети, как всегда, гости и, как всегда, уже не первый день. В комнате дымно, перегарно и сифонит из разбитой форточки.
– У тебя подушка есть? – спрашиваю с порога, отыскав глазами кляклую Петину физиономию.
– Там, – отвечает Петя слабым утренним голосом. Я устремляюсь в указанный угол и действительно нахожу жуткого вида сыроватую подушку без наволочки. Ну что ж, я еще успею подсушить ее на батарее. Сойдет.
Но, как говорится, судьбе не было угодно, чтобы я такого-то числа просто и без помех покинул Петину квартиру.
Путь мне преградил невероятно крупный и, как мне показалось, недружелюбный человек. Ухмыляясь, он без труда вырвал из моих рук подушку и довольно точным движением заткнул ею разбитую форточку.
Потом верзила вновь обернулся ко мне и прогремел: «Ай да молодец мужик! А мы тут второй день дрогнем! Садись!»
И он опустил тяжелую руку мне на плечо.
И я сел на кушетку между верзилой и бледной дамой, глушащей самогон стаканами.
Дальнейшее я помню предельно отчетливо. Сначала я решил уйти после первого же глотка, лишь только обо мне забудут. Но вот обо мне забыли, и первый глоток (и даже стакан) состоялся, а уходить расхотелось. Здесь никто не спрашивал, куда я дел вторую подушку и есть ли у меня совесть; никто не интересовался даже, как меня зовут, хотя всех, кроме неожиданно оживившегося Пети, я видел впервые. И все-таки мы были единым целым, общностью, коллективом, что ли. Если бы сейчас кто-нибудь посторонний вздумал меня ударить или просто назвать гадом, все присутствующие наверняка возмутились бы, а то и вступились за меня. И я бы, не задумываясь, вступился за любого.
Короче, я остался. Менялись лица и разговоры, кто-то пел, кто-то шутил или плакал. И надо всем этим витал покой и мир, никто никому не был обязан...
Очнулся я, когда уже стемнело. Аккуратно высвободился из-под руки задремавшей бледной дамы и, не прощаясь, поплелся к выходу. Который час, день, год – всего этого я себе не представлял.
Дверь моей квартиры оказалась не запертой, внутри слышались голоса. Войдя, я обнаружил сидящих рядком за столом мать, Антонину и даже Андрюху. На кровати, так же рядком, лежали три посторонние мне подушки.
И вот тут произошел провал в памяти.
Знаю только, что подошел к кровати и, не раздеваясь, упал в это мягкое, прохладное, белое нагромождение.
«Кажется, сегодня исполняются все желания», – пронеслась изумленная прощальная мысль.
Я так и не узнал, приезжала ли она в тот вечер.
Возможно, приезжала, когда в квартире никого не было. А может быть даже звонила в дверь, когда я дрых в подушках и ничего не услышал. Ну и ладно.
«Всё, что НЕ делается, к лучшему», – любит повторять сосед Петя, и с ним трудно спорить.
А её я с тех пор видел только издали, мельком. Кивнет (правда, довольно приветливо) – и бежит дальше.
А через полгода я узнал, что она вышла замуж за Андрюху. На свадьбу меня не пригласили.