Если бы у нее было с собой спиртное, она бы сейчас выпила. Если бы у нее был пистолет, она бы застрелилась. Но сначала бы выпила.
Снег, осторожно примериваясь, ложился ей на плечи и голову, двигаться не хотелось. Хотелось тихо, незаметно замерзнуть, чтобы утром нашли бы ее — бледную, холодную, ко всему уже безучастную. Как Снежная королева. Хотя в детстве ей больше всех остальных нравилась Маленькая разбойница. И та конфискованная у Герды муфточка, которая сейчас была бы очень кстати.
Каю поставили задачу сложить из ледяных кубиков что-то там про вечность. Но потом приперлась Герда и все испортила.
Хотелось выпить, согреться, а потом умереть. Умереть было нужно, чтобы не жить. Ее всегда отличало умение точно формулировать свои мысли.
Если бы она зашла в свой лифт пятью минутами позже, то не поехала бы вместе с тем мужиком в спецовке «Вывоз ТБО» и не почувствовала омерзительный запах дешевых сигарет. Если бы не тот запах, она не начала бы вспоминать. Если бы у нее было побольше мозгов, она бы сюда не приехала. Если бы она почаще смотрела на себя в зеркало, то не пошаркала бы к эстраде.
Во всем виноват «Вывоз ТБО». Платил бы этот «Вывоз» своему сотруднику больше, курил бы тот другие, более приличные сигареты.
И вот из-за этого «ТБО» пришлось придумать хитрую историю, вконец заморочив голову мужу, чтобы прилететь в город своего детства, который ей никогда не снился.
В общих чертах уже все известно: вечерами он играет там, куда пригласят, а днем по-прежнему дает платные уроки. Тем и зарабатывает себе на кусок хлеба, скорей всего, без масла. Живет один.
Она пришла в бывший городской Дом культуры на молодежную тусовку, так что ли, они называют свои оргии, промучилась там среди ора и шума, который производили клавишник, ударник и два гитариста, дождалась перерыва и пробралась сквозь толпу к краю сцены. Попросила подозвать его, потом, задрав голову и стараясь перекричать шум, назвалась: сначала свою девичью фамилию, с удивлением отмечая, как отвык ее речевой аппарат от давно ушедшего в прошлое слова, и имя. Имя, которое ей придумал вот этот самый человек.
Он, сняв затемнённые очки, вежливо улыбался и, вопросительно подняв брови, смотрел на нее откуда-то сверху. Потом наклонился и с высоты своего положения пожал ей руку. И произнес: «Наслышан…» После чего вернулся на свое место рядом с клавишником и о чем-то с ним заговорил.
И она увидела себя его глазами: и итальянское меховое манто, накинутое на толстые плечи, и ноги в дорогой обуви по возрасту, и качественные золотые украшения. Она стояла, нелепая и неуместная в этом вертепе, заполненном запахом молодых тел и электричеством, которое разве что не искрило при их соприкосновении. Она знала, что это такое, помнила это кожей. Вот оно-то и снилось ей по ночам.
А ведь он тоже мог бы некрасиво состариться: толстый, лысый, шамкающий дедушка, к тому же старше нее. Еще хорошо, если бы у него из ушей волосы росли. У ее мужа, например, растут.
Он стоял на сцене, не обращая на нее внимания: скорее, маленький, чем невысокий, скорее тощий, чем стройный, в каких-то подростковых кроссовках и джинсах, которые держались на широком ковбойском ремне. И только седой пышный «хвост» был хорош и темные очки, которые делали его моложе. Назло ей.
Тоска забирала не сразу и не часто. В такие дни она казалась себе большим бомбардировщиком с баками, полными горючего. Тяжелело тело, наливались свинцом ноги, тянуло на скандал на ровном месте. Муж терпел, полагая, что это обычные женские трудности. А ей было страшно. Она боялась себя и этих баков, полных горючего. Боялась, что рванет.
И когда бояться стало уже нечего, потому что пенсия все расставила по своим местам, а жалеть было не о чем, поскольку все в ее жизни сложилось наилучшим образом и была она женой удачливого чиновника и матерью двоих взрослых детей, случилась вот такая неприятность.
Несколько дней она маялась, не находя себе места, отсылая мужа на ночь в гостевую спальню. А днем, дождавшись его ухода, в теплом плюшевом халате ходила по квартире и вспоминала. Ближе к вечеру быстро переодевалась и бросала на стол что есть. Муж вниманием избалован не был. Она давно поняла, чтобы тебя любили, особенно стараться не нужно, нужно сделать так, чтобы старался он. Как это у нее самой получалось, она не знала. Но догадывалась.
Время изменило свой ход, и прошлое пошло на нее плотной волной, как цунами на Гоа, где когда-то они чудом избежали гибели.
Тогда никто не обращал внимания на зловеще притихший океан, утянувший воду далеко от береговой линии. И только какая-то пожилая женщина, умоляюще протягивая руки к людям, с любопытством, рассматривавшим оголившееся океанское дно, кричала, что нужно всем убегать как можно дальше и что сейчас начнется страшное. Но ей никто не верил.
И она решила поехать за три тысячи километров от Питера в город своей юности, где длинная злая зима сменялась коротким боязливым летом, которое, казалось, и само не верило в возможность отогреть ту замученную землю, и где экологическая катастрофа давно уже подъедала все живое.
Эту историю она мысленно закрыла в специальную коробочку и забросила ее далеко на периферию памяти, туда, где лежали разные неудобные воспоминания. Их было много, и сейчас ей с трудом верилось, что все они о ней.
К четырнадцати годам Изнанкина измучила всех — родителей, учителей и пионерскую организацию. Из пионеров ее исключали полтора раза: один раз почти исключили, но передумали — за сорванный урок, который, по мнению самой Изнанкиной, сорвала не она, а мышь, выпущенная ею в классе из шерстяного носка, второй — за осквернение святыни в Ленинской комнате. Вождю мирового пролетариата на фотографии были пририсованы рожки и хвост с кисточкой. Соответственно, внизу была приписка: «Наше вам с кисточкой». По почерку и характеру надругательства злоумышленника вычислили быстро. Галстук сняли, правда, потом, во избежание больших неприятностей, Изнанкину в рядах быстро восстановили. С комсомольской организацией противостояние длилось больше года. Школе нужно было охватить всех, и ей тщетно пытались объяснить, что без комсомола любые двери в жизни будут для нее закрыты.
С седьмого класса она подворовывала у родителей мелочь и экономила на школьных завтраках и обедах, чтобы купить сигареты. Потом, после очередного скандала, деньги ей на руки уже не давали, а заносили их школьной буфетчице напрямую, приплачивая за труды.
Коррупционерами не рождаются, ими становятся. С буфетчицей Азой, прозванной детьми Булкой, которая сама не так давно закончила эту же школу, она попробовала договориться «пятьдесят на пятьдесят»: половину родительских денег оставлять ей, половину забирать себе. Булка поначалу отказывалась, поскольку такие деньги она легко на первоклашках сделает. Но потом рассудив, что копейка рубль бережет и вспомнив что-то там про риск и шампанское, решила, что пирожка за пять копеек этой лахудренции будет вполне достаточно, и предложила деньги делить один к двум, из чего следовало, что Изнанкина получает не половину, а треть.
Зачем ей нужно было курить, она не знала. Совсем необязательно знать цель или понимать причину для того, чтобы делать то, что нравится.
Скоро у нее сел голос. Голосовые связки очень чувствительны, особенно в пору созревания детского организма.
Детский организм, кстати, созревать не хотел. Никаких намеков на появление вторичных половых признаков, которые так меняли других девчонок, у нее не наблюдалось. На уроках физкультуры в шеренге по росту она была третья от конца. Врачи прописали пить морковный и капустный сок и петь, чтобы расправить легкие. Родителям «классная» училка в очередной раз посоветовала замкнуть их чадо на какое-нибудь занятие. Лучше что-нибудь художественное или музыкальное, пускай себе поет и расправляет легкие, поскольку к наукам у их дочери уж точно никаких способностей не было, а ее энергия носила сугубо разрушительный характер.
В кружке юных декламаторов Изнанкина не задержалась, поскольку, как сказал руководитель кружка старенький Померанец, который при каждом упоминании своей фамилии со сдержанным негодованием добавлял: «Зедеи», с таким голосом стихи не читают, с таким голосом распивают в подворотне. На ее вопрос: «Что распивают?» он сухо ответил: «Алкогольные напитки, деточка». А ведь Изнанкина была совсем равнодушна к этому пороку. Ей и табакокурения с воровством было вполне достаточно.
Уже после того, как стало ясно, что карьера декламатора у нее не задалась, она спросила у Померанца, что же означает загадочное слово «Зедеи».
Руководитель кружка ответил, что он бесконечно рад, что Изнанкина приняла правильное решение не осквернять более своим присутствием кружок юных декламаторов. И что «Зедеи» означает Заслуженный деятель искусств. И что в ее возрасте не знать этого стыдно.
Потом была ходка в секцию гимнастики, где она узнала, что ей не хватает гибкости, потом ее попросили из кружка моделирования, где она слушать никого не хотела, все смоделировала неправильно и к тому же обнулила запас ценного импортного материала, и, наконец, был кружок выжигания по дереву. С выжиганием все началось неплохо. И она даже выжгла рисунок на разделочной доске на тему Международного женского дня Восьмое марта для школьной выставки. Доска руководителю АдольфМихалычу очень понравилась, и саму ее хвалили. Пока на оборотной стороне кто-то не заметил матерное слово, выжженное мелким шрифтом.
Отец предложил ей игру на домре: подлинно народный инструмент, выучиться играть на нем легко, всего-то две струны, что вижу, то пою. Как аксакал.
Игру на домре она отвергла, в грубой и неуважительной форме отозвавшись и об инструменте, и об аксакале.
Но, собственно, к девятому классу из вредных привычек у нее осталась лишь любовь к обсценной лексике и то по ситуации.
С Азой взаимовыгодное экономическое сотрудничество было разорвано, поскольку растущему организму есть хотелось сильнее, чем курить. Доверие родителей к прожорливой Изнанкиной было восстановлено, и деньги на пропитание она теперь тратила самостоятельно и почти по назначению — в ближайшем гастрономе. Булка попробовала было применить шантаж и угрозы рассказать все родителям, на что Изнанкина, подумав, ответствовала, что ей тоже есть что рассказать. И не только родителям.
Столовую она стала обходить стороной. Беда была в том, что есть хотелось все время.
Есть хотелось все время, даже ночью.
Хотя официально ночные набеги на холодильник родителями не поощрялись, отец часто составлял ей компанию. Объяснялись знаками, доставали и резали хлеб с колбасой бесшумно, ели, прикрывая рты ладонью. Главное, было не рассмеяться. Любимая собака Томка, лежа под кухонным столом, от чувства сопричастности прекрасному на высоких скоростях лупила хвостом по их ногам.
В эти минуты Изнанкина подозревала, что отец знает и что такое заначка из упертой мелочи, и бычок, оставленный на черный день, и матерное слово, выжженное на оборотной стороне разделочной доски. И догадывалась, почему своей отцовской властью он прощает ей хулиганские выходки и маленькие пакости в школе. Отец прощал ей все, и во время домашних разбирательств, вздыхая от полноты чувств, называл ее маленькой разбойницей, хотя это было совсем непедагогично.
— Пап, скажи честно, а ты школу прогуливал?
Отец, как говорила почему-то шепотом мать, занимался чем-то ужасно важным и секретным и рассказывать о себе не любил.
— Ну, как тебе сказать, ну, иногда… это… ну, в общем, бывало. У нас историчка такая зараза была, прости господи. Я ее уроки не любил. Завиральная наука эта история… Мне твой дед всё совсем не так рассказывал. Иногда, знаешь, перекуришь в уборной, подождешь, когда до переменки минут пятнадцать останется, и придешь в класс. Скажешь, что трудовику помогал деревяшки сгружать. Бывало, в общем… ну, скажем так, не часто. В том смысле что редко.
— Так ты ж говорил, что не курил?
— Ну, не так чтобы очень, ну, так, да, покуривал иногда…
— А деньги где брал?
— Где-где… Ну, это вот, короче… Томка, ты мне всю ногу отбила! Давай, дочь, сворачивай все эти кульки, спать пойдем. Мне завтра в такую рань вставать…
Когда-то счастливый отец хотел назвать младенца Женечкой, но мать настояла на своем. И стала маленькая Изнанкина Изольдой. Мать считала, что сия аллитерация облагораживает не слишком удачную фамилию, хотя отец считал, что облагораживать ее было совсем необязательно. Имени этого он так и не принял и звал дочку Ледой.
Воровать у родителей Изольда Изнанкина перестала, боевой задор при совершении набегов на их карманы как-то выветрился. Она подросла и наметились некоторые подвижки в деле обретения вторичных признаков.
С удивлением рассматривала она себе в зеркале, понимая, что внутри ее тела идет какая-то важная, малопонятная, но очевидная работа. Ее подозрения перешли в уверенность, когда как-то она услышала за спиной удивленный голос матери: «Ой, да у нее талия появилась!» Да, талия появилась, вернее, она осталась той же, но то, что было выше и ниже ее, стало другим. Кроме того, образовался плавный изгиб на спине, и ноги в своей самой интересной, не видной постороннему взгляду части, где раньше у нее ветер гулял, почти сомкнулись. А кожа там осталась нежной, с голубыми прожилками.
Непонятно откуда образовался интерес к музыке, и она объявила родителям, что выбирает гитару.
***
Когда в очередной раз, он, раздраженно вздыхая, попытался ей показалось, как правильно ставить пальцы на гриф, сработало статическое электричество — как искра пробегает по руке при нажатии на выключатель.
Через три дня, когда он снова положил свою когтистую лапу на гриф ее гитары и показал, как сделать так, чтобы не срывать в кровь кожу на пальцах, что-то опять произошло.
Во время занятий она подсматривала за другими, отдергивают ли они так же руку, вздрагивают ли испуганно от его прикосновения. В группе желающих пройти платный курс обучения игры на гитаре при городском Доме культуры было еще восемнадцать человек, но у них все было тихо-спокойно.
На занятиях она старалась быть как можно незаметней, но энергия его раздражения, казалось, накрывала ее с головой. Жить стало тяжело, эта злая энергия ходила за ней по пятам дома и в школе, ложилась вместе с ней в кровать и утром первым делом напоминала о себе.
Хотелось освободиться, сбросить ее с себя, и она даже начала подумывать о подлинно народном инструменте с его двумя струнами.
Когда он наклонялся и с силой прижимал ее пальцы к струнам, Изнанкина чувствовала боль, противный запах дешевых сигарет и желание, чтобы он поскорее отошел. Она торопилась и делала все неправильно. Кожа на подушечках пальцев была порвана в клочья, с собой она носила бинты и зеленку.
И опять «классная» вызвала родителей в школу. В этот раз мать пошла одна, поскольку отец категорически отказался заново подвергать свое мужское достоинство пережитому уже не раз унижению. При этих словах мать пристально посмотрела на мужа и неожиданно легко с ним согласилась.
И опять обсуждали те же проблемы, только теперь для их решения требовалось освободить Изнанкину от ее нового увлечения, поскольку и на уроках, и на переменках она ничем, кроме своих боевых ранений, не интересуется. Ковыряется в бинтах и на учителей смотрит с высокомерным недоумением внезапно разбуженной кошки.
— Уж я-то в этом разбираюсь. У меня их четверо.
— Кого?
— Кошек. Ищите, чем еще занять свою девицу, иначе вы с ней хлебнете горя.
Отец предложил ей аккордеон или флейту, в общем, что-то без струн. Начались слезы, которые при прочих обстоятельствах вышибить из Изнанкиной было трудно, и крепко стиснутый в руках гитарный гриф, который отец почему-то называл «древко», оказался опять измазан в крови.
…Он ругался на нее при всех: что все время зажимается, музыку не слушает, петь отказывается и все еще пальцы зеленкой мажет. И почему-то называл ее не Изольда, а Изо Льда.
Однажды он отчитал ее особенно обидно и, кажется, даже сам удивился ее покорному молчанию: ведь его предупреждали, что эта запятая с льняными кудряшками и обманчиво кукольным личиком — форменная бандитка.
Все уже разошлись, он курил, отвернувшись к окну, за которым с брезгливой осторожностью ложился на грязный асфальт рыхлый снег, и было совсем темно. Изнанкина, шепотом попрощавшись, пошла к выходу, но на пороге почему-то оглянулась. Он смотрел ей вслед, как будто что-то еще хотел сказать. Может быть, что ей не нужно больше брать у него уроки? Пусть лучше играет на домре и поет, что видит? И что голос она уже успела прокурить и теперь он у нее противно хриплый?
Убегать было нечестно, надо было принять и этот удар. Она, держась за ручку двери и готовясь к худшему, прислушивалась к тишине.
Дворнягу Томку отец принес когда-то с улицы замученным щенком. Она прожила счастливую собачью жизнь, но, видно, беспризорное детство навсегда оставило свой след в ее памяти: взгляд у Томки был бесконечно грустным, любящим и чуть виноватым.
Вот таким же взглядом смотрел ей вслед и он, стоя у окна и держа в скрещенных руках сигарету.
Наверное, ей все показалось, наверное, она все себе придумала. Наверное, так не может быть. Он взрослый, а она — вечный подросток, и лет ей дают всегда меньше. Ни кожи, ни рожи, ни вторичных половых признаков, а о тех, что есть, никто не догадывается.
Физику Изнанкина ненавидела, но кое-что из нее оказалось полезным. Главное в ее положении было заземляться. Она поднималась на лестничную площадку на последнем этаже, там по старой памяти закуривала и, прижимая руки к батарее, представляла, как зловредное электричество стекает с рук на чугун и уходит глубоко в землю.
Наконец, она овладела нехитрым умением правильно ставить пальцы на струны. Раны затянулись, на их месте образовались твердые мозоли, боль исчезла, как и не было ее вовсе.
Он подходил к ней не чаще, чем к другим. Иногда поправлял постановку запястья, иногда хвалил, иногда ругал. Просил перебирать струны без медиатора, пальцами. Чтобы был живой контакт.
— Живой контакт с инструментом — это главное. Такой, чтобы шло электричество от вас к нему. Не то, что в проводах, а свое, человеческое, без которого музыка не зазвучит. Главное — живой контакт. Понятно говорю?
Он обращался ко всем, но ей казалось, что он говорил только с ней.
Когда он оказывался рядом, главная ее задача была успеть вдохнуть поглубже воздух: широкий ворот его свитера, запах мужского тела и дешевых сигарет. Его сигареты были еще хуже, чем ее, купленные когда-то на сэкономленные от школьных обедов деньги.
Этот запах она запомнит на всю жизнь и через много лет почувствует его в зеркальном лифте своего питерского дома, куда случайные люди зайти не могут. Мужик в форменной робе с логотипом на спине был немолод и пахло от него, как и от большинства этих людей, потом. Но был еще знакомый запах сигарет. Место ему, этому запаху, тоже было отведено в том самом коробке на периферии памяти, открывать который не рекомендовалось.
Она задышала глубоко и часто. Слова «надышаться не могу» были об этом. Дядька подозрительно посмотрел на нее и отодвинулся в угол. А она, через минуту открыв входную дверь, пошла по ковру в мокрых сапогах к себе в спальню, чтобы через три недели тихо замерзать, сидя на лавке в центре родного города.
Откуда появилась эта песня, кто придумал эти слова? Ходили какие-то непонятные слухи, но это было неважно. Это все было о ней, о том, что она никогда не решится сказать и тем более спеть своим хриплым, посаженным сигаретным дымом голосом. А может, и не посаженным вовсе, может, он у нее от природы такой? От этого неожиданного предположения ей стало легче.
Пять минут позора, ну и пусть. Она споет ему на уроке:
Проходит жизнь,
проходит жизнь,
Как ветерок по полю ржи.
Проходит явь, проходит сон,
Любовь проходит — проходит все…
Постановка пальцев и запястья была правильной, она нашла выразительные аккорды, голос немного срывался, дыхания не хватало. Он слушал внимательно и даже одобрительно кивал:
Любовь пройдёт, мелькнёт мечта
Как белый парус вдалеке.
Лишь пустота, лишь пустота
В твоём зажатом кулаке…
Ночью она, чувствуя, как слезы, которые теперь у нее всегда были наготове, ползут по шее и затекают за ворот ночной рубашки, думала о том, что раны на пальцах уже зажили, и ему больше не нужно подходить к ней и в который раз делать ей больно. И он никогда не узнает, что теперь в кровавые клочья разорвано ее сердце. «Лишь пустота, лишь пустота в твоём зажатом кулаке», — шептала Изнанкина. Скоро все закончится, и она ничего не может изменить. Хотелось умереть. Умереть нужно было, чтобы не жить. Если бы у нее был пистолет, она бы застрелилась.
Последняя неделя наступила, как и обычно бывает с долгожданными событиями, неожиданно быстро. Больной, задымленный, отравленный вредными выбросами город, который она так не любила и из которого мечтала уехать, становился прошлым. Дома все было заставлено коробками, и Томка с тревогой кружила вокруг них.
Не сказать было нельзя, но и сказать тоже было невозможно. Откуда-то взялась вполне себе книжная фраза: «Это выше моих сил». Да, это было выше ее сил, поэтому лучше было просто тихо уйти. Она ему напишет — из Ленинграда. А потом, вероятно, умрет.
Она уже начала спускаться по лестнице, уже натянула шерстяную шапку и даже зачем-то надела варежки. Гитара в матерчатом чехле пару раз гулко стукнулась о перила. Звук отозвался в сердце, сердце закровоточило, как еще недавно кровоточили подушечки ее пальцев.
Изнанкина, прости, но для этой боли не придумано ни бинтов, ни зеленки.
Вниз ноги не шли. Ноги могли идти наверх, причем, перешагивая через три ступеньки. Дворняга Томка смотрела на нее грустным, преданным и виноватым взглядом. У Томки было человеческое обличье и сигарета в длинных волосатых пальцах.
Его темно-зеленый свитер, оказывается, был таким колючим, а кожа на шее — такой горячей. Омерзительно кислый запах тлеющей в плошке сигареты…
У нее была трещина на губе, она разошлась, и он целовал ее рот осторожно, стараясь не повредить рану. А ей хотелось, чтобы было больно, чтобы шла кровь и чтобы она оставалась на его губах.
— Нет, ни за что! Ты и так от меня натерпелась… Простишь меня? И такой настырный зверь… научился ведь. Ты очень хорошо чувствуешь инструмент, у тебя есть живой контакт. Ты, вообще, все тонко чувствуешь, я это сразу понял… Ты зачем такую грустную песню выбрала? Тебе еще рано так грустить… Дай мне лапочку… Такой смешной, лопоухий заяц…
— Вы уши мои заметили? Ой как стыдно… Мы переезжаем в Ленинград. А я теперь не хочу туда. Я хочу с вами. На всю жизнь.
Она сидела на старой, облезлой скамейке и думала о том, что сама она тоже старая и облезлая. В их распоряжении была целая неделя, а они, как дураки, целовались после занятий в пустой комнате. Свитер был колючим, шея горячей. А жизнь прошла.
В последний день перед отъездом все было продумано и рассчитано по минутам. Сначала забежать в школу попрощаться. Но это только предлог, чтобы мать не приставала. Главное будет потом: он отпросится с работы и будет ждать ее у себя дома.
Она наденет новое, свое первое взрослое зимнее пальто — светло-серое, приталенное, с маленьким пушистым воротничком, которое родители заказали ей в лучшем городском ателье специально для Ленинграда.
Прощание с классом было недолгим. Все понимали, что она уезжает в другую жизнь, в далекий сказочный город не потому, что лучше их. Просто их отцы не нужны ни в Ленинграде, ни еще где. А ее отец нужен.
После класса была учительская, где ей пожелали не позорить доброе имя школы и в Ленинграде вести себя хорошо, потом она зашла в заставленный цветами кабинет биологии проститься с биологичкой и попросить прощения за уворованную когда-то из Живого уголка мышь.
Через полчаса она спускалась в раздевалку, радуясь, что больше сюда никогда не вернется.
На автобусной остановке на нее оглядывались и перешептывались, кто-то хмыкнул и пальцем ткнул ей в спину — там на светло-серой ткани расцветало большое масляное пятно. Редкие тяжелые капли падали на снег и пробивали в нем желтые ямки.
Она успеет, она все успеет. Бегом домой, переодеться и мчаться к нему. Дома родители. Они не посмеют ее не пустить, она прорвется.
Потом были рыдания и даже угрозы выброситься из окна. Просьбы дать ей хоть что-то вместо новенького и еще недавно такого красивого пальто. Но надеть было нечего. И позвонить было некуда. И никто никуда не собирался ее отпускать.
Стемнело быстро и, как обычно казалось, навсегда.
Она писала ему из Ленинграда много раз, объясняла и про пальто, и про пятно, и про то, что ее не отпустили из дому родители. Молчание было ей ответом.
Первое время ей казалось, что они все равно обязательно встретятся. Он тоже не собирается оставаться в этом проклятом городе навсегда, он хочет поступать в Гнесинку и после станет дирижером и обязательно звездой. Они будут ездить друг к другу на свидания: поезд Москва-Ленинград «Красная стрела», терпкий аромат его цветов на столике в купе, сердце, которое разрывается от любви и боли...
Он не уехал учиться и не стал ни дирижером, ни звездой. Он остался в их родном городе и вскоре женился. Говорили, неудачно.
После бесславного окончания школы Изнанкина неожиданно для всех расцвела изысканной фарфоровой красотой, и вокруг нее стали крутиться обожатели. Она пела для них низким голосом и аккомпанировала себе на гитаре. Нужно было срочно принимать меры.
Но отец опоздал. Очень скоро выяснилось, что в положенный срок у них в семье появится еще одна маленькая разбойница.
Покорение академических вершин явно не входило в список приоритетов дочери, единственно, что можно было попытаться сделать, — это увлечь ее новой взрослой жизнью. Пусть себе занимается семьей и тренькает на своей балалайке дома.
Будущий зять работал в отцовской лаборатории и был обстоятельный и сметливый малый. Он правильно оценил ситуацию и понял все без унизительных объяснений. И это внушало отцу большие надежды.
Зять скоро выдвинулся по партийной линии, потом, в соответствии с веяниями времени, стал успешным бизнесменом и, наконец, собрав на этой ниве обильный урожай, получил солидную государственную должность, которая хорошо кормила и давала уверенность не только в завтрашнем дне, но и в более отдаленном будущем.
Изнанкина, выходя замуж, утешала себя, что это ненадолго и все настоящее, ради чего стоит жить, к ней еще придет.
И будет опять перехватывать дыхание и замирать все внутри, и сердце будет подтекать кровью, как разодранные в клочья подушечки пальцев. И будет еще чья-то пульсирующая жилка у ключицы, которую она будет чувствовать губами. Как тогда. И это будет прекрасно.
…Это сделали Куликова и Зимина, две главные ее врагини. Потому что она уезжала, а они оставались. Это они испортили ей пальто. Это они испортили ей жизнь.
Еще она думала о том, что окончательно примерзла к скамейке. И тогда она позвонила в администрацию города дежурному и попросила, чтобы за ней прислали машину.
А в маленькой гостинице при мэрии она радовалась тому, какой хороший человек ее муж. Он не сволочь и не садист, он не стал бы так щуриться и улыбаться. И говорила себе, что нужно бежать отсюда, из этой тундры, как можно скорей, — в Питер, в свою большую и уютную квартиру. И никогда впредь не обращать внимания на глупых мужиков с логотипом «Вывоз ТБО».
Жизнь удалась во всех смыслах, ну, почти во всех. В конце концов, это всегда компромисс, и каждому приходится договариваться с собой в персональном порядке.
Перед сном она все-таки врезала водки из мини-бара в номере и съела все чипсы, а ночью, обняв по-домашнему пышную гостиничную подушку, плакала и думала о том, что почему-то одним ничего, а другим — все, имея в виду вертлявых девок, что толпились перед сценой. И что самого главного, что должно было случиться в ее жизни, она так и не узнала. И то, что когда-то виделось ей подножием высокой горы, оказалось ее вершиной.
И когда она, опухшая от слез, уже засыпала на усеянных крошками простынях, последней вспышкой в усталом мозгу мелькнула удивившая ее своей очевидностью мысль: масляное пятно на пальто поставила Булка.