Музыка осени
Низкорослый полный человек запер за собой дверь в лавку и остановился на пороге. На него дохнуло нежилым духом полуподвального помещения. Кое-где в углах виднелись разводы от сырости. Повсюду были навалены коробки, мешки, пакеты. Свернутые в рулоны ковры валялись как бревна. От них пахло теплым и душным запахом шерсти и керосина. Но в этом хаосе человек чувствовал себя лучше, чем дома. По сути, он и домой приходил только спать.
Это был очень смуглый, и, судя по облику, очень уставший человек. Усталость разлита была в обмякшей фигуре: черная футболка обрисовывала вислый живот и складки жира на спине. Обувь была сильно потерта и стоптана с внешней стороны — при ходьбе он косолапил, и к вечеру ноги наливались свинцом. Но больше всего усталости было в лице — в тонкой складке губ, морщинах на лбу, таких глубоких, что они казались иссиня-черными, и больших, как слива, черных глазах. Уголки их были опущены вниз, оттого казалось, что человек вот-вот заплачет.
Но вместо плача человек надкусил плитку шоколада и с любовью огляделся вокруг. Все было ему знакомо, каждая вещь имела свою историю.
Маленький владелец антикварной лавки, он и сам не помнил, зачем решил еще в 90-е открыть ее.
— Ты прогадаешь, — плакала мать. Последние сбережения хочешь вложить неизвестно во что? Откуда у людей деньги — покупать всякое старье? И зачем?
— Зачем тебе это нужно? — вторили родственники и знакомые. — Прибыль ничтожная, непостоянная. Только пыли наглотаешься среди старого хлама. Если уж так хочешь — открывал бы продуктовый ларек. Больше пользы было бы.
— Он думает, что это будет антикварный магазин. Ха! В лучшем случае — лавка старьевщика. Ветошник! — острили третьи.
Он никого не слушал. Лавка старьевщика — пусть! Люди несли и несли ему отслужившие свое, вышедшие из моды и даже совсем новые, но залежалые вещи — он покупал все. За каждым визитом стояла чужая боль, бедность, страх. Реже — облегчение: как же — со старым хламом расстаются. Но большей частью — любовь.
За долгие годы он научился распознавать ее под маской равнодушия или робости. Люди появлялись на пороге его лавки, и он мгновенно угадывал их состояние. Оно читалось в едва уловимых нервных движениях, по мольбе в глазах, по манере распаковывать принесенное.
— Что у вас? — спрашивал он, не глядя на посетителей. Трудно смотреть в глаза людям, расстающихся с дорогой реликвией. Он так и не смог стать безразличным.
Приносили разное. Старинные шали с длинными шелковыми кистями, веера с перьями, лампы, бусы, мониста, золототканые скатерти, часы, вышитые туфли и кисеты, кожаные изделия, сервизы, статуэтки, хрусталь, столовое серебро. Тащили граммофоны, чугунные утюги, сундуки, ширмы и даже стиральные доски. И, конечно, ковры всех мастей, расцветок и узоров — ворсистые, гладкие, вытертые и почти новые. Вещей было много, и воздух от них становился затхлым.
Он оценивал товар мгновенно и, почти наверняка мог сказать — залежится он у него, или сразу найдется покупатель. Как правило, покупателями были иностранцы. Они заходили со скучающим видом, брезгливо тянули носом воздух и долго присматривались, прежде чем что-то взять. Он терпеливо отвечал на вопросы (пригодилось знание английского), подробно рассказывал о выделке, времени изготовления вещи или особенностях рисунка. Иностранцы оставались довольны и, выбрав что-то, расплачивались и уходили. Дверь за ними затворялась с мелодичным скрипом, словно вздыхала. Будто она тоже была частью товара и ей было жаль расставаться со своими собратьями.
А поставщики его товара?.. Как много он перевидал их…
— Понимаете, очень нужны деньги, — сбивчиво лепетала старушка интеллигентного вида. — Я бы никогда не рассталась с этой сахарницей. Она очень старинная, настоящий веджвуд, но деньги очень нужны.
— Ой, это набор вилок, ножей, ложек. Мне подарили их когда-то. Но это такое старье. Вот и решила сдать их сюда — может кому-то и пригодятся — кокетливо улыбалась молодая женщина в оранжевом приталенном жакете.
— Прадедушкин самовар. Только место занимает. Сколько дашь, брат? — доверительно сопел ему в ухо рослый детина. В его руках громадный самовар выглядел детской игрушкой.
— Я его выкуплю. Скоро поправим дела, и я его обязательно выкуплю — женщина средних лет дотрагивалась до туго свернутого маленького паласа. — Это ручная работа, его моя бабушка ткала. Я его выкуплю, — твердила она как заклинание.
Торговец кивал, уверял, что так и будет. И они уходили, бросив прощальный взгляд на свое добро. Он ждал, пока за ними закроется дверь и молча расставлял купленное по углам и полкам. За все эти годы никто так и не вернулся за своими вещами.
Он полюбил их. Он даже сроднился с ними — с маленьким полуподвальным помещением, полумраком и грудой старья. В душе он даже называл его — «мои сиротки». Железные, кожаные, фарфоровые и тряпичные «сиротки» задумчиво поблескивали со стен и углов, и в тихом блеске их чудилась благодарность.
От яркого света болели глаза. Он и раньше недолюбливал электричество, и сейчас зажигал яркий свет только, если кто-то входил в магазин. В электрическом свете вещи утрачивали волшебность, становились просто хламом. В эти минуты он особенно остро жалел своих «сироток». Они напоминали ему сильно пожилых женщин, которые еще хотят нравиться. Но яркий свет безжалостен к их ухищрениям — для уходящей красоты нужны свечи. Только они с их мягким мерцанием способны вернуть былую прелесть. Да и то — если расставить их правильно.
В этот осенний день покупателей не было. Они и без того захаживали нечасто, но в последние дни словно вымерли. Обезлюдела городская площадь, многие магазины были заперты, а те, что работали — закрывались рано. Продавцы торопливо и сосредоточенно спешили домой. Вообще торопливость и сосредоточенность стали признаком времени. С такой же торопливой сосредоточенностью ветер гнал по площади палые листья. Они закручивались в воздухе разноцветным комом, и, шурша, мчались куда-то. От этого становилось тревожно.
Закружились бесы разны,
Будто листья в ноябре, —
вдруг всплыло со дна памяти. Он усмехнулся. Стоило окончить филфак, чтобы стать торговцем в антикварной лавке. Хотя, 90-е — чем не бесовский вихрь, когда все сметалось, рушилось и переворачивалось с ног на голову. Только кружились не палые листья, а люди.
Он неспешно очистил гранат и стал есть. День угасал. В синих сумерках рубиновые зерна казались черными. «Так и в жизни, — невольно пришло ему на ум, — яркие краски юности постепенно сменяются холодными и строгими, а затем и вовсе чернеют». «Сиротки» важно поблескивали со стен, будто соглашались.
Сейчас он доест гранат, закроет дверь и пойдет домой. Еще один день прошел. «Сиротки» будут спать до завтра. И скорее всего это завтра будет таким же как сегодня.
Дверь звякнула с мелодичным скрипом. В лавку вошла молодая пара не старше 25 лет. Мужчина остановился в дверях, а женщина подошла к прилавку, и в нерешительности огляделась.
В воздухе легко повеяло жасмином. На мгновение подумалось: так и должно благоухать молодое счастье — нежно, остро и тонко. В том, что это супруги торговец не сомневался. Только у любящих молодоженов такие светлые безмятежные лица.
— Что вы хотели? — он немного испугался своего сиплого голоса — намолчался за день.
— У вас есть, — она замялась, —М-м, что-нибудь такое с этническими узорами?
— Что именно? Ковры, посуда, лампы?
— Нет, что-нибудь маленькое как сувенир, но, чтобы выглядело как настоящая вещь. Женщина явно не знала, как выразить свою мысль и улыбнулась. У нее была хорошая улыбка доброго, и открытого жизни человека. Он пришел ей на помощь.
— Можно взять ножи в кожаных футлярах. Это настоящая кожа и старинная вышивка на ней. Адыгейский узор. Рукоятки ножей тоже украшены. Вот небольшие вазы, тарелки, кувшины тоже с росписью. Есть шали и небольшие скатерти с национальным орнаментом. Подушки, чеканки, кубачинская работа…
— Нет, нет, — она смешно наморщила носик. — Не надо никаких кинжалов. И остального тоже. Вот если бы… Знаете, когда-то моя бабушка продала в таком же магазине узорчатые туфли. Такие восточные, без задников. Они были с острыми носами и все расшитые золотом. У них еще смешное название — бабуши. Их подарили бабушке на свадьбу. Она их не надевала никогда, хранила как сувенир. Я иногда ими играла.
Мне тогда было очень смешно: бабушка продала бабуши. Но на самом деле, это было грустно. Денег не хватало, вот и продала. Она одна меня растила. Она купила тогда продукты, приготовила много еды…
Глаза женщины чуть затуманились, но она улыбнулась и продолжила:
— Бабушка никогда о них потом не вспоминала. Но я подумала, что обязательно куплю ей такие же туфли, когда вырасту. А сейчас… Уже просто куплю, если повезет…Но я хочу именно старинные, не новодел.
— Есть такие! Три пары. Торговец достал с верхней полки несколько пар остроносых расшитых туфель и смахнул с них пыль. Они были похожи на задумчивых птиц в ярком оперении. — Вот, как по заказу. Одни золотые, другие серебряные, третьи — бисерные. Все старинные. Новых здесь не бывает. Выбирайте!
Мужчина подошел к прилавку, и они с женой вполголоса стали что-то бурно обсуждать. Торговцу явно нравились эти люди. В них было много искренности, чистоты, и усталость еще не исказила их черты.
— Вот эти! — звонко сказала женщина. — Они похожи на бабушкины. Те тоже были золотые, только узор немного отличается, но это ничего. Сколько с нас?
— Нисколько. — Торговец прищурился и отодвинул в сторону блюдечко с недоеденным гранатом.
— Но, как это? — растерялись оба.
— Ничего, — повторил он твердо. — Я хочу, чтобы вы знали, не все в мире можно купить или продать. Я хочу, чтобы у вас осталось на память что-то об этой антикварной лавке. Возьмите так.
И всмотревшись в их онемевшие лица, добавил устало:
— У меня сегодня день рождения. Я хочу вам сделать подарок. Имею я на это право?!
— Правда?! Спасибо! Ой, поздравляем! Как неудобно получилось! Ой, спасибо. Здоровья вам, счастья, удачи. Чтобы таких продавцов как вы было бы как можно больше! Спасибо! — тараторили они, пока он заворачивал бабуши в тонкую бумагу.
Дверь с мелодичным звоном затворилась за ними. В воздухе остался запах жасмина — тонкий запах молодого счастья. Даже «сиротки» на стенах и в углах блестели как-то празднично.
Он не спеша доел гранат, подобрал все до последнего зернышка, сполоснул тарелку, и стал собираться. Больше покупателей не ожидалось.
«А вовремя это я сообразил с днем рождения, — думал он. — Может быть, ее бабушка именно мне продала свои бабуши. А их купил у меня какой-то турист. Хорошо, что у меня нашлись похожие.»
Он запер дверь и вышел на улицу. Ветер по-прежнему гнал по улице листья. Они взлетали, подскакивали, с жестяным треском ударялись об асфальт и бежали, бежали, будто некто невидимый и злой подстегивал их.
Было холодно и неуютно. Он покрепче запахнул куртку и вдруг почувствовал слабый запах жасмина. Видно, куртка пропиталась им в лавке.
Легкая улыбка тронула его губы. И лицо впервые за долгое время стало отдохнувшим и спокойным. Сегодняшний день не прошел даром. Он был наполнен добром.
А завтра?..
Завтра будет завтра!
Моя Каролина
Вот уже несколько дней писателя Немчинова не покидало томительное чувство. Все было так как должно: и «душа стеснялась лирическим волненьем пальцы просились к перу, перо к бумаге», но проходили минуты, а стихи (или проза) так и не торопились свободно течь. Появлялись какие-то наброски, обрывки, эскизы, и некоторые фразы, образы и сюжеты были очень удачны, но все это было не то. Не было лада, какого-то единого одухотворяющего начала. Куча ярких изразцов — еще не печь, и цветистые слова еще не поэма.
«Скоро сказка сказывается, да не скоро дело делается», — вспомнил Немчинов любимую бабкину пословицу и усмехнулся. Бабка была хитрая — ко всякой работе подступала осторожно, будто крадучись. Все обминала, обкатывала в сердце и только потом решалась делать. Может оттого и получались такими вкусными и румяными пирожки — один к одному как солдатики на параде! —, такими пуховыми одеяла и такими нежными песни — словно душа уносилась в небесную высь и возвращалась из нее промытой до хрустального блеска.
Но у Немчинова и сказка скоро сказываться не желала! «Потосковать надо, помаяться вначале, чтобы песня сложилась» — говорила бабка. И действительно «тосковала» — сидела несколько дней задумчивая, нахохлившаяся, словно вслушивалась внутрь себя, потом судорожно вздыхала и заводила негромко:
Белым снегом, бе-елым снего-о-м
Ночь ме-е-тельная ту стежку заме-ела…
Вытягивала голосом так душевно, будто невидимый узор в воздухе ткала, всю долю женскую вкладывала в песню. А потом аккуратно отирала платком уголки губ и говорила строго:
— Так и любое дело делать надо, чтобы красота была. Чтобы сердце летело и плакало от умиления. А иначе — какой же прок?! Баловство только.
Ах, бабка, бабка!.. Далеко же ты глядела! Вот и сейчас не было прока от немчиновских писаний. Как он не старался, сердце молчало и оттого все написанное рассыпалось как карточный домик.
Вконец разозленный, Немчинов решил уехать на природу. Такие вылазки он устраивал время от времени и называл их почему-то благорастворением воздухов. Вообще он любил иногда щегольнуть изречениями то из Библии, то из латыни, то еще из кого-то или чего-то. Это возвышало его в собственных глазах и глазах окружающих. Но, как бы то ни было, удаленность от городского шума и сутолоки действовала на него благотворно.
Дача его друзей пустовала с осени: хозяева перебирались на нее только в июне, а до этого лишь раз в месяц наведывались проверить, все ли в порядке. Немчинов попросил разрешения пожить там неделю, быстро собрал небольшую сумку с продуктами и одеждой, и отправился в путь.
Стояли последние дни зимы, обычно такие неровные в его южном краю. Собственно говоря, большая зима уже давно миновала, а сейчас было перезимье — отчаянная борьба холода с наступающим теплом. Но холод словно почувствовал: перед смертью не надышишься, и обрушивал на землю то снег, то злющий ветер, то колючую ледяную пыль, то мельчайшие крупицы тумана. Пахла эта пыль йодом и странствиями — сказывалась близость моря. Но именно она и вселяла радость — значит, не за горами весна, и море, скинув серый туман, снова заблестит всеми цветами радуги.
Дача дохнула на него нежилым духом. В комнатах было сыро и стены покрылись плесенью. Она расползалась белыми мохнатыми волнами и напоминала экзотические цветы. Немчинов выбрал самую маленькую комнату, перетащил в нее электрическую печку и стал ждать пока та раскалится.
Сад за окном был тоже зябким и неуютным, но весна угадывалась уже повсюду. Она бросала на землю лазурные тени, чуть слышно звенела в тающем снеге, в мокрых и бурых стволах деревьев, в примятой и черной прошлогодней траве. Даже несколько груш (их позабыли снять с дерева) тоже поблескивали на робком солнце сухими и морщинистыми боками, словно хвастались друг перед другом: «А мы-то еще ничего! Глядишь, может, снова соком нальемся!» Чирикали птицы. И главное! — холодными розовыми цветами уже был покрыт миндаль! Он первым, еще в феврале, открывал бал весны.
Немчинов с наслаждением вдохнул острый, льдистый воздух и тут же протянул руки к печке. Тепло разливалось по телу и что-то неуловимо прекрасное рождалось сейчас в этой еще не протопленной комнате с покрытыми плесенью стенами. Он почувствовал, что работать будет легко — вдохновение вновь накатывало на него.
И вдруг… Тьфу! Как некстати в его жизнь стало вторгаться это «вдруг»! Он услышал негромкие голоса, доносившиеся с соседней дачи. В разреженном предвесеннем воздухе они раздавались особенно отчетливо, видимо, говорили на террасе.
Спорили две женщины. Одна, судя по голосу, постарше, более усталая, другая — молодая, и, как Немчинов мгновенно предположил — красивая. Только красивые и самолюбивые женщины могут обладать таким нервным, звенящим и отрывистым тембром. Голос то рассыпался серебряным колокольчиком, то визжал как стекло.
Голос постарше был бесцветным, миролюбивым, но твердым:
— Дочушка, не кипятись! Давай, все обсудим спокойно. За что ты взъелась на Чернова? Что он сделал плохого? Роли твоей не отдал никому, просто предложил еще подумать, поработать. Что здесь страшного?
— Мама! — алой лентой взвивался молодой голос. — Как ты не понимаешь?! Он же издевается! Он пытается выжать из меня все соки! Я ничего не смогу сыграть, если так буду копаться в каждом движении, каждое слово анализировать. Тогда от меня самой ничего не останется. Ну, как тебе еще объяснить?! Роль получается, когда она мгновенно ложится на сердце! Вот я почувствовала, что Каролину надо играть именно так — безумной от любви, поглощенной любовью, я так ее и играю.
А Чернову не нравится! Хмурится, пальцами хрустит, как еще не доломал их совсем! Спрашиваю, что не так? А он: «Не знаю… Все так, но все равно не так. Что-то надо, а что — не могу понять! Измените рисунок роли!» Как изменить, что?!! Если сам режиссер не может понять — так я в чем виновата?! Творческая натура, черт бы его побрал! Что хочет, сам не знает! На три дня репетиции отменил, чтобы думали над ролью. Что тут думать?
— Значит ценит тебя как актрису, раз предлагает подумать, изменить рисунок роли. А Байрон кто?
— Русинов. Он недавно у нас, ты его не знаешь. Да не в Байроне дело, Чернов всеми доволен, кроме меня. Я тебе точно говорю — это все интриги! Он напрямую не действует, измором берет, чтобы я сама отказалась! Не дождется!
— Конечно, не дождется! Да, успокойся ты, сейчас чаю попьем, все образуется. Расскажи мне толком, что с Каролиной?
Немчинов весь превратился в слух. Он почувствовал, даже угадал, о чем пойдет речь. Когда-то он увидел фильм «Леди Каролина Лэм», и тот заинтересовал его настолько, что Немчинов несколько месяцев серьезно изучал письма и дневники Байрона и даже собирался написать историческую повесть. Задумка потом была отодвинута, ее перекрыли другие сюжеты, но, как говорится, «мечта увяла, но не разбилась». Немчинов еще думал вернуться к повести. Или хотя бы сделать рассказ. И вот, пожалуйста, чем не новый сюжет: вывести историю Байрона и Лэм через призму разговора двух дачниц? По крайней мере, оригинально!
— Понимаешь, мама, мне надо сыграть женщину, сгорающую от любви, растворенную в ней. Вот Каролина, аристократка, у нее добрый, любящий, очень хороший муж, но сердце ее отдано Байрону. Они встретились на каком-то светском рауте и все! С первого взгляда ее ослепила любовь. Она не могла есть, пить, дышать без него, она готова была унижаться, вымаливая у него крохи внимания, она готова была ему служить как собака. Байрону это вначале льстило, он писал ей чудесные письма, а потом быстро наскучило, он попытался разорвать их связь, но она стала одержимой. Ни мужа, ни близких, ни света больше не существовало для нее. Она закатывала ему истерики, сцены ревности, резала себе вены, бежала за его каретой, лишь бы только доказать свою любовь, чтобы он вновь вернул ей свою милость. Потом перестала есть, медленно сходила с ума. Весь мир отвернулся от нее, только муж жалел, терпеливо сносил все ее выходки. Но потом свекровь все же настояла на разводе, потому что поведение Каролины вредило карьере ее сына. И Каролина тихо угасла от разбитого сердца. Мама, ты понимаешь, от разбитого сердца! И я так и играю! А ему все не то, не то!!! Что он от меня хочет?!— и серебряные колокольчики в голосе вновь сменились визгливым стеклом, а затем и плачем.
— Только плакать не хватало! — голос матери звучал умиротворяюще. — Все у тебя получится. И послушай-к, вот что я тебе скажу. Не любила эта Каролина Байрона! И вообще никого не любила!
— Как? — молодой голос от неожиданности даже перешел в сип.
— Так. И поставь ты чашку, прольешь кипяток на себя! Понимаешь, доча, — мать явно волновалась, но голос ее звучал четко. — Она, как Анна Каренина — ни себя, ни других не любила. И не жалела. Она даже не себя в любви, она любовь в себе любила, а это совсем другое! Пестовала свою любовь, носилась с ней как с писаной торбой, холила, лелеяла, вот та и разрослась в ней как ядовитый гриб, выбрасывающий во все стороны ядовитые споры! И себе жизнь отравила, и другим! Всех измучила. Любовь радость должна приносить, свет, тепло, а не губить. Вот ты говоришь — безумная от любви, поглощенная любовью — а кому от этого хорошо?..
«Но многих, захлебнувшихся любовью, не докричишься, сколько не зови», — всплыли в памяти Немчинова знакомые строки. «Как часто мы читаем стихи, наслаждаемся их музыкальностью, ритмом, но не понимаем глубинного смысла. А он вдруг открывается нам совсем неожиданно, как на полотнах старых мастеров под слоем красок и лака иногда проступает другая картина», — подумалось ему.
— Как ты сказала? «Угасла от разбитого сердца», — голос матери становился все увереннее, и разреженный воздух доносил каждое слово. — Нет, доча, такое сердце разбить невозможно! Потому что оно как сиропная жижа, в которой можно увязнуть. Утопит всякого, кто в нее вступит! Я Байрона не оправдываю, возможно он просто поиграть с ней решил, честолюбие свое тешил, но, может, хорошо, что они вместе не остались! Никогда бы тогда никакого Байрона не было! Она бы за каждым шагом его следила, не дай Бог, он на кого взглянул или улыбнулся — он ведь поэт, ему впечатления новые нужны, а она сцены бы ему устраивала, истерики закатывала! Или того хуже — рыдала бы постоянно: «Ах, ну, конечно, я тебе неинтересна, ты ко мне привык, тебе с другими веселее». Это же с ума сойти можно!
— А, что лучше, когда мужчина по сторонам смотрит, налево и направо со всеми подряд любезничает? — съязвил молодой пылкий голос.
— Не лучше. Но тут уже выбор за женщиной. Хочет яркого и талантливого — надо знать, что на его свет многие будут слетаться. Не она одна медом намазана, есть и другие. И тенью его нельзя быть, чтобы не наскучить.
Хочет спокойствия — пусть выбирает тихого, серенького, звезд с неба хватать не будет, но она сама будет для него звездой. А так, чтобы и то, и другое — так не бывает. Я, доча, Америки не открываю, это все известно давно!
Мать перевела дух. Стало слышно, как зажурчала вода, видно мыли посуду. В воздухе потянуло жареной картошкой с мясом и тихонько звякнули вилки.
— Может, Чернов хочет, чтобы я сыграла Каролину именно такой? — неуверенно протянула дочь. — Любящей свою любовь?
— Может… — голос матери звучал устало. — Подумай. Тебе играть.
— А, вот, кто любил ее по-настоящему — это муж. Жаль, — прибавила она задумчиво.
— Кого? Мужа или ее?
— Просто жаль… — взрослый голос звучал все тише. — Устала я что-то, доча, прилечь хочу. Не сиди здесь долго, простудишься. Надышались мы с тобой сегодня воздухом, на неделю весенним кислородом запаслись! Да, не переживай ты, все образуется и сыграешь ты отлично.
Послышался звук удаляющихся шагов и вскоре все стихло. Немчинов так и стоял, прижавшись к окну. Комната уже нагрелась и на стенах появились мелкие капли, а от отсыревших за зиму хозяйских подушек подымался легкий пар.
Вечерело. Воздух стал совсем синим и прозрачным, и в сапфировом, еще по-зимнему высоком небе одна за другой зажигались звезды. Они сияли так празднично и ярко, словно тоже принарядились перед весной.
В эту же ночь Немчинов безжалостно уничтожил все наброски, эскизы и отрывки, с которыми приехал на дачу, и решительно положил перед собой белый лист бумаги. Он так и не научился сразу же писать на компьютере. Вначале писал от руки, и только потом набирал текст на экране.
Белым снегом, бе-елым снего-о-м, — пропел он про себя бабкину песню и потер руки. Слова ее о том, что любое дело, надо делать так, чтобы красота была, вспомнились ему. Сердце гулко и мерно стучало, предчувствуя миг творчества.
Немчинов писал всю ночь. Небо за окном посерело, и на востоке появилась тонкая желтая полоса. Занимался рассвет.
Писатель удовлетворенно посмотрел на небольшую кипу тонко исписанных листов. Перед ним лежал новый, только что рожденный рассказ и бледно-золотой солнечный луч освещал его, благословляя на жизнь.
Имя рассказу было — «Моя Каролина».