Смотрю на него и не вижу, а потому называю его Невидимым. Слушаю его и не слышу, поэтому называю его Неслышимым. Пытаюсь схватить его и не достигаю, поэтому называю его Мельчайшим… Оно бесконечно и не может быть названо.
Лао-Цзы
Комната Кирилла заполнена его мыслями, и воздух в ней густой. Неповоротливая от мыслей, она громоздится и посреди мира, и в недрах сумрачной коммунальной квартиры. Когда освещена, а занавески распахнуты, пугливо просачивается сквозь окно и повисает на уровне восьмого этажа. Тогда обитателю комнаты страшно за внутренний мир, оказавшийся на улице.
Читальню Кирилл нашел за пустырем, и ему померещилось, что не стало пустыря. В древности, до книгопечатания, библиотеки хранили неведомое, и современникам, слышавшим о них легенды, представлялись зоопарками мысли, любопытными и пугающими… Но и теперь неведомое продолжает храниться в обычных районных читальнях. И словари в них — как сундучки.
Кирилл сперва смотрел внутрь через стеклянную стену читальни, и освещенное множеством ламп ее пространство представлялось обретенной родиной. Желанной, как вещь в витрине. Там, за стеклом, библиотекарша в очках, ничего не делая, склонив голову, ждала его среди картотек. Она как будто знала, что он найдет эту читальню.
После заполнения формуляра Кирилл замялся перед девушкой. Теперь она могла обнаружить, что он пришел невесть зачем.
— Что будете читать? — всеведущий ее голос. Она внушала доверие. На ее склоненном лице, несмотря на созвездия пурпурных прыщей, не было пудры, а были тишина и покой.
— Не знаю. Мне бы почитать о самом главном, чтобы тонко и глубоко. Чтобы продирало — как будто сама истина накололась на буквы и застряла в них. Я, честно говоря, истосковался по ней. Она мне необходима, пожалуйста, поищите… — он с мольбой растопырил ладони.
Библиотекарша вздернула лицо и увидела крохотного человечка в детской курточке, с большим грушевидным носом и тоскливыми темными глазками, опутанными морщинками. Недостаточно выразительная иллюстрация к витиеватой фразе. Но библиотекарша и раньше замечала, что иллюстрации чаще всего недостаточно выразительны. Она стала шарить в ящичках.
— Потому что я еще не встретился с собою, не обрел себя, пожалуйста, поищите…
Кирилл споткнулся. Он осознал, что уверен во всеведении библиотекарш, как будто они — живые аллегории знания. Он удивился себе, и почувствовал удовольствие от обретения такого сдобного куса парадоксальности бытия. Но осознав и почувствовав — заметил, что все же не разуверился в сверхъестественности тихой девушки в очках.
Она отыскала и вручила Кириллу книгу — тонкую, в обложке бежевого оттенка, с потертыми уголками. На титуле замечательным шрифтом значилось заглавие: «Читальня». Видно было, что листики достаточно напитаны желтизной, и от них исходил завлекательный запах настоящей книги.
На обретенной родине под яркими лампами громоздились четыре больших прямоугольных стола и несколько кресел по углам. Там и сям застывшие фигуры. Кирилл выбрал себе стол. Странно, несмотря на настоящий запах и желтизну страниц книги, они все еще по-младенчески склеены. Кирилл ласково разъединил начальные и коснулся текста:
Ферзь в закатном пыльном луче, дедушка морщится.
— Сделай мокрую уборку! — кричит в кухню бабушке, и напевает, — там-там-тарарам.
А ферзь пританцовывает. Сейчас бабушка почистит солнечный луч, и все будет хорошо.
Старик со старухой жили, истово поклоняясь верховному всенародному божеству, громыхавшему грозным именем. Но, кроме него, поклоняясь и мелкому, всечеловеческому, безымянному, чей культ вечен и неистребим. Которому служат самоотверженно, неистово и яростно. Служение состоит в устранении из мира грязи, пятен, жамканности, ржавости, изношенности — самопроизвола вещей. Борьба с грязью напоминает борьбу со временем, борьбу за бессмертие — с порчей, которую оно делает. Даже за иллюзию безвременья, а в нем — приглядного, чистого, светлого мира. Где ни пыли, ни рвани, ни изношенности. Многие гибнут, полоская простыни и перевешивая занавески. Это — служение идеалу. Трогательное служение. Пока не приносятся в жертву живые руки, ноги, уши, целиком люди, растворенные в стиральном порошке.
Жизнь старики пробатрачили малярами. И теперь неустанно терли и мыли, и подкрашивали кое-где. Их возмущали шероховатости, скособоченности. Если на глаза попадалась щель, или неровность, это значило — нужно замазать. Нужно просто потому, что должно быть гладко. А почему должно, они не знали, но чувствовали — так спокойнее и правильнее. Они даже со страстью желали заделанности щелей. Наверное, их несколько смущала невозможность привести в порядок все предметы на земле. Предметов было слишком много.
У клоуна Полунина есть номер: стоя на стремянке, человечек в зыбком желтом чистит и красит холодный бездонный темно-синий Космос. И его пронзают стрелы, он умирает. Это — то самое, это о бабушке и дедушке Кирюши. Человек считает своим долгом наводить порядок на планете. И дедушка, круглый как шарик, пыхтя, возносился на стремянку с кистями, валиками, ведерками.
Кирюша был красивым ребенком с челкой до бровей. Бабушка и дедушка не спускали его с рук, так он и жил — в поднебесье. С удовлетворенным воркованием принимал ложки с простоквашей, с должным удивлением — мячики. Когда подарка для него не нашлось, обрадовался простой веревочке, вертел и поворачивая ее многосложно, выступая прообразом ослика Иа-Иа с его воздушным шаром.
Кирюшу приучали не сажать пятен, не изнашивать каблуков, не разбрасывать и не трогать что нельзя, не валяться, не дурачиться. Его тетрадки были обернуты. Он мыл свои ботинки, а потом тряпочку, которой мыл ботинки, а потом раковину, где мыл тряпочку. Он начинал служение, и уже входил во вкус: ему нравилось, как блестят ботинки, и как блестят разные другие поверхности, и нет бумажек, нет соринок. Он уже не желал ничего другого, потому что служение какому ни на есть божку заполняет человека — за то божку и присваивается его божественный статус. Всякий культ полон.
Несравненный внучек Кирюша и соседский невзрачный глуповатый Санька, тремя годами старше, стали удивительно похожи поведением. Они щеголяли аккуратностью, соревновались в послушании. Оба чистюли, как будто у них одни и те же воспитатели. Соседского мальчика воспитывала мать, вагоновожатая с крутыми боками и зычным голосом — вся квартира считала Саньку сыном пассажира.
Саня, уже сам ставший пассажиром, уже наездившийся в поездах до облезлости и сутулости, по-прежнему плащ вешает в шкаф на плечики и подметает по вечерам. А на ночь переворачивает свою чашку на салфетке. А Кирилл — нет. С ним еще тогда произошла перемена.
— Что-то Кирюша начал впадать в задумчивость, — подметили бабушка и дедушка.
— Надо бы поразвлечь ребенка.
Он вышел из дому, не завязав шнурки. Он спускался по лестнице, давя их подошвами, а они норовили обвить ему щиколотки. Бабушка от ужаса прикрыла глаза рукой и позвала:
— Кирюша…
Но он не услышал.
— Может быть, неприятности в школе?
— Или кто обидел?
— Там-там-тарарам, — невесело напевал дедушка.
Кроткие, они не знали, что случилось, и Кирюша не смог бы объяснить. А все дело в том, что к нему стал приходить солнечный луч. Вместе с лучом и осознание: пытаться передать новые впечатления — безнадежно, не только бабушка и дедушка — никто не поймет. И это — одиночество.
Солнечный луч входил в окно по вечерам, полз по шершавой стене, переливался красками, заигрывал — обращался к мальчику по-своему — и уходил, непонятый. Кирилл тоже навещал солнечный луч — в парке около дома. Там лучи сидели стайками, пятнали сосны, снег, небо. Они ликовали при виде мальчика, начинали энергично общаться с ним, накалялись до светло-желтого тона, но он опять не мог понять, что именно они говорят, только любил.
Еще Кирилл гулял с ветром. Ветер тоже стремился донести до него какое-то знание: он выдувал, выдыхал междометия, плевался. Пока они шли рядом, Кирилл старался разобрать его речь, как мычание вселенского немого. Потом ветер прилетал и выл под окном, тряс рамы, ломился и рвался в комнату. Кирилл внимательно слушал его, но ветер ничего не мог объяснить.
Кирилл заметил, что зимой каждый излом ветки — иероглиф. Ими исчерчен весь воздух, солнце высвечивает их, и нужно читать, но язык — неизвестен. Он стал рассеян, забывал пить чай с бабушкиным печеньем, смотреть телевизор.
— Влюбился, заболел? — гадали старики.
Им казалось, что Кирюша сделался ленив. Они не знали, что лени нет на свете. А только сомнение, прозревающее захребетное. Стоит ощутить невидимое — навсегда останется раздумье, похожее на лень или недуг. Мир хотел докричаться и сообщить Кириллу важное. Он должен понять! Из времени жизни нельзя кроить незначительные вещи, как нельзя резать книгу на фантики.
Нужно собирать смыслы, коллекционировать, как косточки тропических фруктов. Насобирать их много, гору, и спрятаться за ней, или взгромоздиться на нее, или начинить этими косточками свою грудь и стать сильным, вечным. Чтобы чтить вас как нужно, кроткие мои, чтобы я мог осознать всю любовь к вам, и умножить, и нести ее, я должен сосредоточиться, я должен подумать о ней, я должен понять ее. Пускай сейчас я расстраиваю вас своей непутевостью, но потом я удивлю вас, и вы сами увидите, как хорошо я придумал.
Первые открытия Кирюши имели радостную окраску. С подпотолочной полки за его мыслями следил синий дракон с розовой дружественной улыбкой и преданными человечьими глазами — китайская диковинка. Кирюша знал, что на спине у дракона — иероглифы. Немой разукрасил весь мир своими знаками. Кирюша любил Немого и хотел читать иероглифы.
Бабушка присела на минутку на кровать, встала было, но почувствовала головокружение и опять села. А была очередь мыть широкий коммунальный коридор и места общего пользования, и Кирюше доверили настоящее, взрослое дело! Он сам насыпал порошок, налил бурливую горячую воду, отнес потеплевшее алюминиевое ведро, большую плюшевую тряпку, серую солидную палку в дальний конец коридора, сам тер, за ним даже не присматривали. Кирюше нравилось, как крашеные доски пола облупленными местами и трещинами глотают пузыри. И он думал — напряженно и радостно — о чем эти пузыри, о чем доски? Ведь что-то в них можно прочесть.
— Что ты там делал? — спросил дракон с полки.
Каждое событие было первым, и каждая вещь — единственной. Домообразный темный платяной шкаф, супная тарелка с синей каемочкой, ножницы с зелеными кольцами, не говоря уже об удивительном чернильном карандаше, о земляном растении на окне — все они играли в неповторимость. Вещи старее мальчика, происхождение их ему неизвестно, он появился — а они уже были, и поэтому внушают доверие и тем лгут. Самая простая из вещей притворяется, будто уходит корнями в неведомое. Будто полна жизни.
А потом начались провалы почвы — стали обнаруживаться пустоты, в которые уходили корни предметов вещественного мира. В бедном хозмаге недалеко от дома Кирилл нашел бедный прилавок, где бедная продавщица когда-то заворачивала в бедную бумагу пресловутые тарелки с синей каемочкой. Там бабушка много лет назад и взяла их — ровно шесть, колебания тарелочных чисел невозможны — и отнесла домой.
И когда Кирилл ясно представил эту картину, бабушка стала маленькой и бессильной. От этого она и умерла. И дедушка тоже.
От этого и Кирилл стал бессильным. Когда детство пропало, ему показалось — оно пропало не само собой, а из-за того что сам старался обнажить корни, спешил, прикладывал усилия. Припомнилось дедушкино: «Много будешь знать, скоро состаришься». Теперь поздно. Издох веселый лягушонок в груди.
Буквы в книжонке толпились перелесками иероглифов. По ним можно было пройтись взглядом, как по зимним голым веткам, прочитать, как деревья, слова. Увидеть фразы. Но о чем фразы на самом деле, что там, за ними, оставалось загадкой.
Кирилл поднял голову и огляделся. Он решил присмотреться к лицам своих соседей. Они тоже заглядывают за буквы, пытаются проникнуть в щели между типографской краской и бумагой. С ними можно найти общий язык. Нужно только выбрать лицо. А для этого — прочитать все лица.
Рядом сплелись, зачитавшись, мягкие чьи-то руки. Через них, наискось, в кресле, огромный сутулый человек с длинным прямым носом и рыжей бородой. Сумрачный, он приходит рано, идет, уставившись на свои ботинки, а уходит поздно. И за крайним столом — он же. Близнецы? Кирилл растерянно переводил взгляд с одного на другого, уже не зная, который — настоящий? Который ходит, уставившись на свои ботинки? Один поменьше, и черты помягче, и борода круглее.
Они даже не похожи! Но два сезона, периодически встречая в читальне, Кирилл принимал двух разных читателей за одного. В какой-то момент лишившись способности различать, его сознание слепило гибрида. А лепить гибридов — давнее искушение, упрощающая вещи, но недозволенная склонность. Его долг — разобраться, который из двоих более сумрачный.
Пока детство не пропало, Кирюша почитал всех лошадей совершенно одинаковыми, только раскрашенными в разные цвета. Таким образом, он владел платоновской идеей лошади в чистом виде — единой крутобокой, гладкой, безукоризненной лошадью. Что лошади! Они — животные фантастические, но то же самое Кирюша воображал и о кошках. Кошки были одинаковы, только раскрашены по-разному. Но все до одной — пушистые, прыгучие, мурчащие. Тощих и увечных не было.
Весь мир тогда состоял из хороших идей. Коммунальные соседки тоже были близнецами. Санина мама, которая водила поезда, и мама, которая значилась за совсем еще несмышленой девочкой Наташей («почему ваша Наташа не умеет разговаривать? Я же умею!»), и тетя из средней комнаты, которая в банках со страшными надутыми резиновыми руками делала вино, и бубнила песенки, шаркая по коридору — все три были близнецами, одинаковыми и неразличимыми. То есть они вместе водили поезда через мосты, делали вино, и Саня с Наташей были их общими детьми.
А когда наступило узнавание вещей — приметы сердитой вагоновожатой, робкой школьной учительницы и старухи виноделки попали в разные графы. Сами они рассортировались по своим комнатам, но от этого нисколько не стали ни интереснее, ни значительнее. Тем не менее, Кирилл знал, что должен читать мир. Должен разоблачить и разобрать на части все чистые идеи: идею дома, идею реки, идею города и самой жизни. Весь мир он должен делить, пока делится — на четверти, восьмые, шестнадцатые — может быть для того, чтобы в одной из дробей после знака равенства наткнуться на больных кошек. И он добросовестно трудился над дифференциацией — но теперь, в читальне, после многолетнего усердного труда, произошел сбой и слепился гибрид. «Когда в другой раз подниму голову, — решил Кирилл, — буду внимательнее».
Дома у Кирилла было мало скарба, нужных и ловких сподручных вещиц, белья и посуды. Но он точно знал, что есть у него один хороший ножик — если нужно разрезать продукт, можно сделать это легко и быстро. Однажды, возвратившись из читальни в черноте зимней ночи, с двумя свертками в руках и мыслями о бутербродах, Кирилл обнаружил свой хороший ножик лежащим посреди кухни: как бы целый, на самом деле он был переломлен посередине, но лезвие и ручка для вида составлены.
Так составить мог аккуратный Саня — взял хороший ножик открыть консервы, ножик — такой тонкий, юркий — надломился, и Саня застенчиво и деликатно сложил его части на пол… Могла и Наташа, здравомыслящая девушка. Взяла порезать мясо, она ведь знает, какой ножик острее, но налетела на кость, переломила ножику хребет…
В читальне погас свет. Сделалось темным-темно. Через несколько минут за стеклом из темноты стал проступать пустырь. Но не раздавалось ни шороха. Некоторые продолжали делать вид, что читают. Никто не поднялся с места, не задал вопрос. Население читальни деликатно, устало, сонно. И Кириллу не жалко было света — тьма приятна на ощупь, безопасна и ясна. Она благожелательна, позволяет отдыхать и даже незаметно улыбаться — ей, тихой. Ни шелеста, ни движения, ни проблеска.
Осторожно, здесь мир изначального недоумения, здесь люди испытываются полным неведением, вселенским молчанием и всегдашней ощупью. Стремление к прочтению мира изначально несбыточно. Так уж лучше просто посидим в темноте. Очень обычный и обкатанный голос сбоку хихикнул и сказал:
— Хоть глаза отдохнут.
— Да, — резкому голосу Кирилла было непросто поворачиваться в темноте.
— Вам нравится ваша книга? — спросил очень обычный голос.
— Видите ли, я вообще не люблю книг. И не люблю читать.
— Очевидно, у вас нет привычки к чтению. Если бы вы были аспирантом, — голос сделал вид, что ему смешно.
— Я эту книгу дочитаю — раз уж пришел сюда. Осталось немного — вот, — страницы вяло хрустнули под его пальцем, — а больше — никогда не буду ничего читать.
— Как забавно вы говорите! — голос опять развеселился.
Казалось, если бы посторонняя сила не вернула свет, читатели в тех же позах благодарно заржавели бы.
Кирилл ножик оставил лежать — посмотреть что будет. И потом целый вечер, и весь день, и весь следующий, и Саня, и Наташа ножик как бы невзначай обходили, переступали, и в то же время не примечали, как ножик-невидимку. Это особенно странно выглядело потому что Наташа всегда и все подмечает.
Она любопытна, она заметлива. От ее глаз не укроется ничего. Она даже не стучится, потому что привыкла с детства заходить в комнату просто так. Входит и сообщает:
— Я пришла пообщаться.
Садится на стул, вздыхает устало и томно, озирается по сторонам и принимается за вопросы:
— Какое время года тебе больше нравится? Я уже спрашивала?
И принюхивается.
— Ты кладешь в чай мяту? А раньше не клал. А какую передачу ты смотришь? Тебе нравится новая ведущая? У тебя новый будильник?
С тех пор как научилась разговаривать, Наташа стала скучна и в то же время непостижима. Заприметив Кирилла, в коридоре или на кухне, она первым делом вздыхает — устало, но достаточно громко. Однажды Кирилл так прямо и спросил:
— Почему ты каждый раз при виде меня вздыхаешь?
— Разве? — удивилась она.
И некоторое время удерживалась, а потом вздохи опять прорвались. Неразгаданные, эти вздохи более всего похожи на сочувственные. Наташа — девушка с виду нескучная. Лицо — как луна, сама — длинная и круглая, плавная и быстрая. И при этом различает все марки автомобилей. Но у нее всего одна, всегда та же самая яркозубая улыбка. А внутри Наташи кроме марок автомобилей складированы разные наблюдения. Она знает, какое мыло и какие приправы предпочитают ее соседи. Не потому что соседи ее интересуют — совсем нет. Не для того, чтобы при случае угостить или одарить чем-нибудь. Она собирает сведения просто чтобы заполнить свои формы, ей требуются все новые впечатления — и мелкие, и крупные. И каждое она кладет на полочку. Это похоже не на бытовое любопытство, а вековечное стремление к осознанию и прочтению мира. Поэтому она спрашивает, не унимается.
Ножик все лежит. Густая зимняя чернота, как если бы дом — весь город — снаружи утеплили черной ватой, позатолкав ее между домами до упора. Саня сидит в кухне за столиком и разгадывает кроссворд. Он сидит здесь не только потому, что экономит электричество. И подсказать ему никто все равно не может — Наташины сведения другого рода. И сведения Кирилла — тоже другого рода. Поэтому рядом с Саней — большой словарь с болезненно-тонюсенькими страницами.
— Оспа бывает у животных, у человека, у абрикоса, персика и сливы. Оставляет на листьях и косточках темно–фиолетовые кольца или полосы.
Он доволен, он нашел частицу неведомого и сложил в свою черепную кладовку. Он должен копить там премудрости, и копит, руководимый вековечным инстинктом преодоления изначального недоумения и всегдашней ощупи.
— Я вчера, кажется, отравилась, — жалуется Наташа, — вот этим бульоном.
Кирилл приносит ей удивительный порошок — соленый и надежный, напоминающий лекарства тех времен, когда болелось уютно, потому что микстуры заключались в смешных пузырьках. Секрет порошка оставила бабушка, как дедушка — секрет ментолового карандаша от насморка. Карандаш через три-четыре года выдыхается, но Кирилл покупает новый, потому что знает секрет.
Наташа благодарит, разводит порошок в кипяченой воде. И указывает глазами на газовую плиту.
— Целая кастрюля бульона, — вздыхает она, — может быть, тебе понравится, — у нее умильное выражение на круглом лице, — можешь весь скушать, я не буду.
Кудрявый смех клубился по залу. На Кирилла нашел стыд — как будто в читальне совершалось непотребство. Он приподнял голову и с удивлением обнаружил, что беззастенчиво смеется та самая библиотекарша, которой он доверял, вместе с читательницей в красном берете, изнутри распираемом блестящими пружинками рыжеватых кудряшек. Пружинистая берет книгу, и у обеих дрожат плечи, обе повизгивают и прикрывают лица руками. Как это у них получается? Та, что в красном берете — просто по-другому устроена, но библиотекарша — что чувствует она, смеясь? Это — выражение радости? Кирилл не знал что такое радость с тех пор, как в груди издох лягушонок, который прыгал по лужам босиком. В книге все иначе, даже о сладком написано грустно. А иногда текст прямо-таки удивляет неуместными эпическими интонациями.
Финики — плоды заморские. Они покоятся в коробках иероглифами неведомого языка. Коробка фиников — строка об Африке в Букваре. Кирилл сумел прочитать по ним: «Мы с веток невиданных деревьев, которых ты никогда не увидишь». Кирилл брал их на рынке у улыбчивого узбека, а к узбеку они попадали из Ирана. Их невероятно сладкая мякоть удивляла вкусовые рецепторы, а Кирилл их чтил за проделанный путь.
Вчера он тоже купил коробку фиников — бабушка сказала бы «полакомиться». Да, за вас буду лакомиться, кроткие мои. Маленькое предложение жизни завершено точкой — последней коробкой, унесенной с рынка.
«По вечерам он пил чай с финиками», — одна из неуместно–торжественных фраз в книге. Характеристика какой–то иной жизни — однако так именно с Кириллом и бывало, это правда. Просто в словах о финиках заблудился аромат безмятежного времени. Таким делается время в воспоминаниях, прошлое время. Оно становится книгой, лишившись привкуса боли и страха. Завершенность видоизменяет событие, шифрует его в слова, и оно сидит тихо, незыблемо, как припечатанное к книжной странице. Прошлая жизнь оборачивается автобиографией сама. Так и возникла эта бежевая книга.
«По вечерам он пил чай с финиками». И, возможно, ничего более интересного, как и ничего страшного, с ним в настоящем времени не происходило. Но каждая его минута все равно содержала боль и страх. Как если бы предшествовавшие ему недопережили свою боль, а она укрылась в генах и стала передаваться по наследству, чтобы жить в настоящем. Гены — это тоже книги, изначальные книги, к буквам которых привязано тело. Что там написано — всегда сбывается в настоящем, а боли только того и надо — сбыться. Одно настоящее время — вполне настоящее, и оно узнается по боли и страху. Прошедшее — простым, или вычурным — каким угодно, но всегда эпически-отстраненным слогом располагается на страницах и покоится там, оно — просто книга, а никакое не время. Просто книга в руках у Кирилла.
По коридору слоняется Наташа. На ней оперение экзотической птицы. Бедная, ей никогда не добиться тайны экзотических птиц, ей не суждено даже удивиться попугаю корелла. Ей скучно, она зависла в коридоре в ожидании, и не знает, о чем думает тукан токо перед вечерней прогулкой. Наверное, недолго слоняться здесь паве в ярких перьях. Наверное, скоро она слиняет из мрачного коммунального коридора. При виде Кирилла радуется, как дитя, заготовившее вопросы, и даже не вздыхает.
Кирилл проскальзывает в комнату, защищаясь имиджем нелюдимого урода. Поспешно оглядывается. Вчера он прикнопил к стене картинку, вырванную из журнала. Глянцевый лист ровно окрашен японским оттенком «кобича», который сложнее европейского бежевого. Глядя на «кобича», Кирилл узнал, откуда почерпнули окраску оливки, латунь, переплет книги, где покоится прошлое, корешки многих других книг и гладкая прическа библиотекарши. Оттенки имеют свои корни, корни эти бывают длинными и уходят не в пустоту.
Он срывает лист со стены и прячет под беспризорные тряпки на кресле. И как раз вплывает пава.
— А за мной сейчас приедут на «Бьюике-Центури». Голубой металлик. Салон голубой, велюр. Круиз-контроль, климат-контроль, тонировка. Несправедливо, что кандидат наук не может себе позволить такую машину, да?
— Едут и смеются, пряники жуют, — Кириллу хочется, чтобы она поняла, но он знает, что это было бы чудом. Как если бы «Бьюике-Центури» влетел в окно. Она оглядывается. Не находит ничего нового и со вздохом разочарования задает прошлые вопросы:
— Кто на этой фотографии?
— Я с бабушкой и дедушкой на фоне Пушкина.
— А вон там — что? — любопытство ее вскарабкалось под потолок.
— Китайский сувенир.
— В читальном зале тепло?
— Сквозит, в общем тепло, но в целом холодно.
— Буфет есть? И ради чего ты мучаешься? А ты не боишься, что от такого количества фиников у тебя будет расстройство? Я видела в ведре три пустых коробки. И больше ты почти ничего не ешь, только рыбные консервы. Необычный у тебя вкус.
Наташа смотрит на Кирилла с неподдельным интересом, как будто ждет разъяснений. Но он молчит, и она вздыхает.
И опять смотрит по сторонам. Только книги могут укрыться от ее всепроникающего взора. О книгах она не умеет задавать вопросы. Они могут вести себя, как угодно — приходить толпами и уходить в неизвестном направлении, перемещаться по комнате, валяться в какой угодно позе, демонстрировать любую страницу. Книжные книги она не воспринимает, но у нее свои книги. Заглядывая в санино мусорное ведро она находит сведения о его внутренней и скрытой жизни, в кирилловом — целиком его жизнеописание — пустые консервные банки и коробки. Свои книги она читает с истинным любопытством, и не могла бы без них обходиться.
Она замечает новенький компас на столе.
— Ты разве собираешься в путешествие?
Кирилл забыл спрятать — и вот, пожалуйста.
Он думал, эта страница — последняя, раз она повествует о вчерашних финиках и Наташе. Но пока карабкался по ней, обнаружил, что с исподу выросла следующая, размером такая же обыкновенная, только жеванная и желтая. Но он не собирался каждый день ходить в читальню и бесконечно топтаться в твердом переплете, который вместе с прошлым зажевывает теперь и настоящее время! Эту книгу оттенка «кобича» библиотекарша с прической того же оттенка каждый раз выдает Кириллу с выражением покорности и скуки на лице. Он пришел сюда узнать нечто неведомое, обрести. Но промелькнуло несколько забавных строк — про веревочку, про первое самостоятельное мытье коридора, полное восторгов и надежд, как первый бал Наташи Ростовой — и все. Потом — ничего замечательного и совсем уж ничего неведомого, сплошное спрессованное прошлое, ладными кирпичиками уложенное в желудке книги. Радостных откровений не было, книга разочаровала. А теперь переплет «кобича» стал отбирать и настоящее время, а с ним — и будущее.
Холодно, неуютно, болит спина и ноют глаза. На что им эквилибристика, кувыркание по буквам? Неужели им не суждено просто смотреть на мир и радоваться — а он ведь огромный, и где–то на этом самом земном шарике растут финиковые пальмы, льют тропические дожди, восходит розовое солнце и просыпаются неведомые яркие птицы! Просто смотреть бы на них, а кожей впитывать дождь. Тогда в груди оживет лягушонок, тот, которому так нравилось прыгать по лужам босиком. А ведь кто-то действительно Там и смотрит, и живет, а не сидит в читальне. Кирилл резко захлопнул книгу, встал, и решительно, тяжело топая подошел к библиотекаршиному столу.
— Возьмите! — хлопнул книгу на ее стол. Она взяла ее и протянула Кириллу читательский билет.
— Нет, я больше не приду, — он почувствовал, как приелся ему оттенок «кобича».
— Но вы не можете! — она держала книгу вверх ногами и в другой руке билет бледно-зеленого канцелярского оттенка.
Он помотал головой, потом вежливо улыбнулся неловкими большими губами, повернулся было… и не смог сделать ни шагу: что-то держало и дергало его за ресницы, тянуло обратно. Библиотекарша и Кирилл разглядели, что его ресницы значительно удлинены и узелками привязаны к перекладинам букв внутри настырной книжонки. Развязать эти узелки не было никакой возможности — слишком ничтожны зазоры между бумагой и слоем типографской краски.
— Но я хочу уйти, — беспомощно выговорил Кирилл.
— Вы не можете вернуть читательский билет. Такие здесь правила.
— А если бы я вообще не зашел? — в досаде воскликнул Кирилл.
Все читатели встрепенулись, обернулись на его вскрик. Одни качали головами, другие сострадательно улыбались, а сумрачный близнец пробормотал:
— Невозможно…
— На пустыре нет другой библиотеки, — объяснила девушка «кобича», — вы бы все равно пришли.
— Кто же подстроил эту ловушку?
— Калека, хозяин мира. Он обрек нас читать. Он привязывает ресницы к буквам, он еще и не то творит!
— Почему «Калека»?
Похоже о Калеке знали все читатели, кроме Кирилла. Кого-то вопрос даже рассмешил.
— Хозяин мира слепой, глухой, у него совсем нет тела. А ему нужно разгадать Землю. Поэтому он пользуется нашими чувствами, ушами, глазами! Мы должны познавать за него. Он вообще мертвый! Иногда его зовут также Слепой, Безглазый, Глухой, Беззубый, Безмозглый, Безумный, Бездушный, Бесталанный, или Любопытный, Невежда, Прагматик, Великан, Крошка Цахес, Вурдалак, или просто Хозяин, Начальник…
— А я хотел поехать в путешествие, в Африку, посмотреть, как неведомые птицы просыпаются на рассвете…
— Вы об этом прочитаете.
— Но я не хочу читать, я хочу чувствовать, только чувствовать, непосредственно чувствовать и радоваться!
— В этом мире так не бывает.
Библиотекарша участливо пожала плечами. Кирилл понес свою книгу к креслу у стеклянной стены. Оттуда виден хотя бы пустырь — не тропический лес, но хоть что-то реальное. Читать стало совсем тяжело: переворачивать ставшую от тоски грузной страницу, разглаживать ее, мятую, приводить в вид, поправлять ресницы и лазить по буковкам. А потом опять и опять. От окна тянуло пустым ветром.
Так вот оно что. Как, к примеру, ножик был орудием Кирилла, так и он сам — чье-то орудие, его ухватила за ресницы огромная рука. Ножик-Кирилл срезает с Земли кожуру, как с картофелины, и шинкует ломтиками, подходящими для употребления Любопытному Калеке. Кирилл — вкус, обоняние, слух и зрение Безглазого, он разделяет землю на удобные для восприятия Хозяина срезы. Предназначение ясно, и не нужно больше гадать о смысле. Оказалось, все просто, действительно — слава труду, раз человек — всего лишь орудие труда.
Кирилл придумывал утешительные мысли: зря ты, Безмозглый, доверил мне собирать смыслы. Я может быть, найду больше, чем ты предполагаешь, найду недоступное твоему пониманию, обрету не то, что ты мне предуготовил, предназначение, и освобожусь от тебя! Ну а если нет ничего больше во Вселенной, никакой загадки? Если у мира один хозяин — Невежда? А кроме него существует только любопытный Невежде хаос?
Кирилл вошел в кухню.
— Ах, — выразительно-устало вздохнула Наташа.
Переломанный ножик лежал все там же. Вокруг него скопился сор — дынные семечки и сладкие липкие пятна — когда подметали и мыли, ножик обходили. Саня, ссутулившись над тарелкой, жевал пельмени. Он предпочел бы употреблять пищу в безопасной комнате, но, к сожалению, приучен был кушать на кухне. Он затравленно покосился на вошедшего — Наташа не пугала его, потому что на пельмени не покусится — она только что прибыла из ресторана, даже не сменила еще розового оперения на домашнее красное. Она резала большущую дыню. Дыню ей обычно подвозили на бьюике или мерседесе, заодно по пути из ресторана или клуба.
— Я ела кальмара в винном соусе, еще два блюда, а торт уже не смогла. Кавалер потратил на меня полмиллиона — даже жаль его, беднягу. Какие теперь дыни стали — спелые, дешевые. Вот я уже половину съела, как бы не лопнуть! И это после кальмара, еще двух блюд…
Так вот оно что! Наверное, Бесталанный, воспитывая себе слуг, переложил инстинкта чувственного поглощения. Впитывать бы человеку соки Земли, познавать ее иначе, не пожирая. Вдыхать, вбирать глазами, щупать пальцами. Но Невежде нужны ложки, лопаты, элеваторы — гротесковые неодушевленные фигуры, ковыряющие самые недра. Смешно!
От дынного аромата кухня казалось особенной, нездешней. Может быть, нужно бежать туда, где дынные пальмы? Но как раз дынные пальмы, кажется, не уместились на Земле. Кирилл, шаря на полке в поисках спичек, нашел испитой, высохший и запыленный пакетик чая.
— Не выбрасывай, — вовремя заметила всевидящая Наташа, — его еще можно два раза заварить. А может, в гости кто-нибудь придет.
Теперь понятно, что Наташа служит вкусовыми рецепторами Беззубого, его резцами и клыками, и служит усердно. И Саня служит, когда уныло жует свои пельмени. Служит, когда покорно зубрит названия рек и ископаемых, заполняя кроссворды. Ими управляет тот же инстинкт прочтения мира что заставил и Кирилла попасться в ловушку-читальню. Но, несмотря на единое предназначение и беду, Кирилл не в силах поверить, что они настоящие, живые, он чувствует себя как будто в ящике с ложками, и особенно теперь, после того как библиотекарша все разъяснила.
Да, они только орудия, неодушевленные и опасные! Единственная улыбка Наташи — приклеенная. Саня мухи не обидит, он подаст мухе тапочки, если та навяжется к нему в гости. Но его воспитанность, его деликатное обращение со столовыми приборами — подделка. На пачке сметаны нарисована корова с цветком в зубах — для потехи Сани, жующего пельмени. Так и его самого воспитали, обучили принятым в обществе нормам поведения, посадили на стул и дали в руки кроссворды, а в зубы цветок — на потеху Бездушному. И Наташу нарядили в перья, научили различать автомобили.
Самоварное золото сколупнется, и Наташа забудет мило улыбаться, а Саня — подтирать за собой крошки тряпочкой. Он укажет мухе ее место. И страшно представить, как Саня и Наташа будут делить очередную дыню, доставленную на бьюике. А когда инструменты переломаются, все они будут сброшены в мусорное ведро Калеки, куда, возможно, заглянет уже другая, космическая Наташа, познавая Галактику для другого Слепого Прагматика.
Они непостижимы в своей функциональности! Ложки, черпающие Землю, зубы, зажевывающие ее, и не любопытствующие узнать что именно черпают и зажевывают, зачем… Безразличные к собственному предназначению. Они обходят философию стороной, не читают книг — и пусть, но они точно так, не читая, обходят и дождь, снег, солнечные лучи. Для Кирилла все это — солнце, человеческие прозрения, дождь — один клубок, такой любимый, что распутывать его не хочется. А они не тоскуют по всему этому. Сане интереснее кроссворды, Наташе — пустые консервные банки. Они читают только то что велит им Хозяин.
Они непостижимы для Кирилла, но он сам для них еще непостижимее, чем они для него — у него за пазухой заветный клубок. С этим потаенным сокровищем, он, наверное, непостижим и для самого Хозяина. И Хозяин послал своих слуг, Саню и Наташу, разгадать, попробовать Кирилла на зуб. Вот почему они стараются его понять, и заговаривают с ним, и приходят в недоумение, и глядят удивленно! Даже любящие бабушка и дедушка дивились на своего Кирюшу, что же думать соседям? Удивительные вздохи Наташи — церемониальные! Инстинктивно принимаемая поза дружелюбия при общении с непостижимым существом, невиданным зверем, вот что они такое!
Но ведь и сам Кирилл — орудие Хозяина. Великан держит его за ресницы. Ему кажется, что он раскапывает смыслы, добывает их по крупицам, складывает, как косточки тропических фруктов, копит сокровища, а на самом деле он, возможно, всю жизнь трудится ради удовлетворения любопытства Прагматика? Старается, как лаборант, делающий диссертацию для начальника. Лаборант, чьи способности начальнику полезны, непонятны, но более всего отвратительны, как, например, манера этого лаборанта чавкать и крошить на пол хлеб. И нет у Кирилла за пазухой сокровища, солнечный луч никогда не приходил к нему.
Кирилл — просто такой же инструмент, как его соседи, вся разница только в том, что не ложка, не вилка, а нож. У ножа — особое болезненное лезвие, которым он чувствует мир, читает — как режет. Только больно не миру, а ножу. Вот и вся разница. Боль является дополнительным органом чувств. Он болью читает. Безрукий заточил свой инструмент таким образом. Калеке нужно исследовать землю, и Кирилл — его рецептор боли, тоски и страха.
Кирилл в совершенстве изучил пустырь, обложку книги. На пальцах у него проступают иероглифы. Он пытается прочесть собственные пальцы. А скоро ему придется встретить старость — новую боль, новое одиночество, отверженность, пустоту… Если бы Бесталанный догадался использовать его не только как нож, шинкующий Землю, но употребил бы и его фантазию, чтобы придумать иной мир, лучший…
Кирилл ушел из угла, где дуло, вернулся на прежнее место за столом. Там нашел свою потерянную зажигалку и чей-то чужой юный и энергичный карандаш. Благодатно не сквозило по ногам. Кирилл задумался, отчего года делаются все короче.
Когда-то в детстве ему пообещали купить велосипед к следующему лету, и он сник, угнетенный огромностью необозримого куска времени. Теперь ему сообщают, что книга выйдет в течении года, и он беспокоится — так скоро? Успею ли я освободить место на книжной полке? Кирилл прикрыл глаза и понял, что в семь лет квадратик-год (а они четырехгранные фигуры) занимает одну седьмую площади жизни, а в тридцать семь лет уже одну тридцать седьмую. Поэтому каждый следующий год мельче предыдущего.
Книжонка распухла и залоснилась — все усилия, весь земной труд как будто имели единственную цель: потрепать ее. Пока он не найдет разгадку жизни, Начальник не отпустит его в отпуск, в тропики, но он все равно ничего не найдет, и квадратики мельчают, и прецедента не было…
Погас свет. Опять — ни шороха. Теперь Кириллу темнота пришлась еще более по вкусу, он опять улыбался ей. Наверное, и другие читатели ей радуются, все они поспешно впитывают ее, как беспечный летний дождик, потому что знают: свет все равно зажгут, и придется читать. Очень обычный и обкатанный голос сбоку — тот же что звучал в прошлой темноте — хихикнул и сказал:
— Хоть глаза отдохнут.
— Да, — резкому голосу Кирилла было непросто поворачиваться в темноте.
— Интересно?
— Конечно, нет.
— И мне грустно, — хихикнул голос, — почему я не могу просто отдыхать на море, плавать и загорать, как мои подруги? Мне скучно, когда я лежу на пляже. И приходится таскать с собой сумку книг, и страницы слепят мне глаза.
— Хозяину нужно, чтобы мир с мукой протискивался через наше сознание. Он не может допустить, чтобы мы просто жили. Я уже не надеюсь увидеть даже, как беспечный летний дождик барабанит по листьям.
— Такова жизнь. Нужно смириться и терпеть.
Брешь! Обитательница голоса обычна. Все ее реплики разложены по коробочкам с этикетками и в порядке хранятся на полках в черепном шкафу, как у Сани или Наташи. Обычен ее голос, ее хихиканье, небольшие способности, отличающие ее от подруг, и недоумение по их поводу, ее нежелание свободы. Кирилла всегда безмерно огорчала посредственность, особенно потому что на какой–то миг он заподозрил рядом мыслящий голос.
— Я ненавижу Хозяина, и это ваше смирение тоже ненавижу! — выпалил Кирилл.
Голос испугался, притих, и теперь валялся, жалкий и ушибленный, где-то под столом.
— Простите, — спохватился Кирилл, — я хотел сказать, что прощая Хозяину, недолго спутать понятия добра и зла. Помните нравственный императив Канта: человек должен быть только целью, но не средством. Калека использует нас. Мы попали в переплет, но не должны сами от себя утаивать правду. Если мы больше, чем слепые орудия Вурдалака, если мы люди, если в нас есть что-то, кроме вложенного им инстинкта любопытства и поглощения, мы должны быть способны просто жить и радоваться…
— Попали в переплет! — ожил и хихикнул голос.
— Понимаете, моя коммунальная соседка изучает содержимое моего мусорного ведра. Она — любопытна. А сосед заполняет кроссворды. Он — эрудирован. Все это — пустое. Я свободное время провожу вот в этой читальне. И это — то же самое что делают они. Пустое. Я хочу вырваться, жить по-настоящему, радоваться жизни!
Голос вдруг зашептал:
— Вы пробовали ножницами?
— Да. Они тут же отрастают еще толще.
— Так я и думала, — голос стал сострадательным, — но вы не отчаивайтесь — выход есть. Положим, читать мы с вами обречены, раз так распорядился нами — вы знаете кто. Но есть одна читальня, где читать легко. Совсем легко! Там книги — необыкновенные. Представьте себе — строчки располагаются на линеечках, линеечки двойные, как в тетради первоклассника. Но это не обычные линеечки, это рельсы. По ним можно проехать на специальном узеньком трамвайчике, он называется Тарарам. Вы себе едете, да поглядываете в окошко, перед вами проносятся красочные виды, а вы радуетесь! Трамвай как бы экскурсионный. Только экскурсия эта — весь мир за одну жизнь. И можно свободно разогнуться, не читать, ехать и смотреть по сторонам!
— Едут и смеются, пряники жуют, — Кириллу хотелось, чтобы она поняла.
— Вы не верите? — огорчился голос.
Кирилл покачал головой.
— И если я, например, хочу повидать, как диковинные птицы просыпаются, а в тропиках не проложены рельсы?
— Вы увидите! Трамвай Тарарам проходит везде. Он и воздушный, и крылатый, и плавучий. Он несется все вперед, а по бокам — виды, все, что есть в мире. Он пчелой садится на любой цветок. Но вам не надо выбирать маршрут, ведь есть вагоновожатый…
— Вы знаете, иногда я удивляюсь, насколько неожиданно хорош маршрут случайного автобуса. Колымага тащится как раз из той точки, где я нахожусь, как раз в ту, где мне должно быть, как какая-нибудь умная преданная кляча, и я испытываю нежность к колымаге. Ваш поэтичный трамвайчик Тарарам напомнил мне… Вы это прочли в своей книге?
— Да, — смутился сострадательный голос, — каждый из нас знает только то что написано в его книге.
— В моей книге написано, что не бывает дынных пальм.
— А в моей — одни мечты и сны.
— А в моей — коммунальный быт. Да еще вот научные выкладки — это мне нужно для работы. Ваша, должно быть, лучше написана.
— Я вам все расскажу. Там время, за которое трамвай Тарарам обходит целый мир, и называется жизнь. Просто, как формула, неизменная и безошибочная — время, помноженное на пространство — равняется жизнь. А познать все-все — значит стать всем, преодолеть все, и пойти дальше. On, and on, and on, and on. Это по-английски — вверх, и вверх, и вверх, и вверх… Там не человек познает мир, а мир сам стремится ему навстречу. А человек просто вбирает мир — глазами, и ушами, и носом, и ртом, и всей кожей, сидя у открытого окна рядом с вагоновожатым, ветер бьет ему в лицо — соленый или сладкий, теплый, как зверь, или колючий, как чертополох. Весь мир как на ладони, как подарок…
— Кто же вагоновожатый? И где это — Там?
С потолка упал свет. Протерев глаза, Кирилл посмотрел на голос. Его обитательница оказалась той самой, в красном берете, с нежными руками, с рыжими блестящими кудряшками, и удивляющим, неожиданным лицом, совсем невероятным. Его глаза скрипнули и открылись шире.
— Я думаю, вагоновожатый достаточно компетентен, и, наверное, он симпатичный, — решила она и хихикнула.
В темноте было ясно, что она смешлива, поэтична и мила, но у нее только небольшие способности, и удивление по поводу этих способностей заметнее, чем они сами. На свету к образу ее прибавилось самое важное, как полновесный камень, положенный в мешочек лесных орехов. Ее невероятное лицо оказалось иероглифом, сообщающим Кириллу нечто значительное.
В темноте она достаточно увлекательно излагала свои мечты. Но на свету к ее речи присоединилась иная речь, и велась она о самом главном, раздирающе тонко и глубоко. Ее красота говорила что-то другое — даже не о ней. Как и иероглифы деревьев начертаны — не о них. Кириллу нужно было обязательно прочитать послание. Красота — хорошо написанный кусочек мира, это съедобный для глаз участок, а глаза вечно алчут пищи, и они не могли отстать от этого лица. От кого же послание?
— В той читальне должен помещаться целый трамвайный парк. Мне она представляется зоопарком, полным неведомых зверей… Нам вряд ли просто попасть Туда, — теперь серьезно говорила она, и одновременно кричал кто-то немой, подавал Кириллу знаки, а он изо всех сил старался услышать.
Немой! Так это ты, Немой, вновь заговорил со мной? Ты, который кричал раньше — ветром, лучами, снегом, дождем, деревьями, голосами философов — теперь ее лицом? Так это ты, которого я стремился понять с самого начала, и с детства прикладывал для этого недетские усилия, из-за увлечения которым забывал завязывать шнурки! Так это из-за тебя я в этой читальне! Это тебя принимают за Калеку, мой любимый Немой, гибрид дождя, лучей, книг философов! Никакого Калеки нет на свете, нет во тьме, нет во Вселенной! Это Ты!
Собственное джонатан–ливингстоновское влечение к познанию — on, and on, and on, я посчитал принуждением. Ты никого не заставляешь, но ты зовешь! Ты немой, слепой, глухой, как дерево, ты бестелесный, но ты не мертвый! Ты — сама жизнь!
Калеку придумала тоскливая библиотекарша. Наверное она очень устала и уже не могла расслышать Немого, и к ней перестали приходить дожди и лучи, вот она и выдумала страшного прагматичного Начальника. И ей поверили читатели, поверил и я!
А мои ресницы просто электризуются — они путаются и липнут ко всему, на что я смотрю, потому что я смотрю напряженно, пытаюсь прочитать насквозь, увидеть послание от Тебя. Наверное теперь мои ресницы не отодрать от ее лица. Если бы я наблюдал, как просыпаются диковинные птицы, я бы искал знаки твоего присутствия и там, среди них, в тропиках.
Проклиная свою участь, я забыл блаженство избранных: прослеживать корни вещей, когда вещи эти — артефакты. Такие как оттенок «кобича». Только предметы вещественного мира корнями уходят в пустоту. Но эйдосы, витающие над суетой — идеи крутобоких лошадок, пушистых кошек и невиданных птиц, идеи всего возлюбленного, и этого удивительного лица — настоящие. Их сладостные корни — небесный сельдерей и петрушка — по которым радостно карабкаться, ибо они существуют. И вглубь они утолщаются, и надежны. И становятся корнями нашедшего их человека, он растет и наливается, как зелень на кусте.
Кирилл почувствовал живого веселого лягушонка в груди. Лягушонка, жующего артефакт, любимый овощ, и храбро глотающего «Капли датского короля», сладкую микстуру. Совсем незаметно Кирилл отлепил свои ресницы от лица соседки, чтобы подойти к библиотекаршину столу.
— Дайте мне словарь! Я должен посмотреть незнакомые слова. Буквы «красота», «любовь» и «радость», пожалуйста.
И вернулся на свое место с тремя сундучками сокровищ.
Вечером комната Кирилла, как было заведено, прозрачная вышла повисеть над улицей на уровне восьмого этажа. А внешний мир, наоборот, заглянул внутрь комнаты. С подпотолочной полки на любопытный мир, зашедший на огонек, глядел синий дракон с розовой улыбкой.
— Кто это? — удивился внешний мир Кириллу.
Удивился и Кирилл тому, что мир не узнал его.
— Ты вошел в комнату с расправленными плечами, с поднятой головой, — объяснил ему дракон.
— Аааа… Я сотру с тебя пыль? — Кирилл принес тряпку.
— Как бабушка с дедушкой, — поддразнил дракон Кирилла.
— Я прочитаю иероглифы на твоей спине! — поддразнил Кирилл дракона.
Протерев дракона и всю подпотолочную полку, Кирилл пошел с тряпкой в ванную, нужно было прополоскать ее. Минуя дверь средней комнаты, где когда-то жила старуха-виноделка, он представил, сколько в давно необитаемом пространстве должно было скопиться пыли. Может быть, и там протереть?
Так и оказалось — затхло, душно, лучи увязли там и сям в пыли. На круглом столе посреди комнаты валялся и беспомощно мерцал самый светлый из них. Кирилл подошел к нему, взмахнул тряпкой, и увидел письмо. Адресованное ему, Кириллу, но уже вскрытое. Скорее всего, любопытной Наташей.
Писал дедушка: «…я просто еду на трамвае и смотрю в окно, рядом твоя бабушка, а навстречу проносятся — горы, моря, и не нужно ничего делать. Ничего! Здесь все в порядке, хорошо отремонтировано. Бабушка тоже довольна. Мы обнимаем тебя крепко и целуем, дорогой внучок. Хорошо, если и ты сможешь попасть на этот маршрут. Запомни название: «Тарарам». Потом писала бабушка: «Как здесь приглядно, чисто, светло, Кирюша! ни пыли, ни рвани, ни изношенности. Помнишь, я тебе в школу сшила костюм на новогодний карнавал, и ты был такой хорошенький, и получил приз? Вот в таком костюмчике у нас вагоновожатый».
У Наташи образовался роман с ауди «серебряный перламутр», у него был салон «черный шелк и дерево», двое взрослых детей, неприятности на работе и часто плохое настроение.
Ножик все лежал. Оказалось, бесполезно ждать, что виновный проявит слабость и себя выдаст. Так и кособокая приплюснутая Земля валяется в углу галактики в жалком виде — сама себя пожирающая, полная недоумений, с любопытством разглядывающая свой пуп — и никто в Космосе не признается, чьих рук дело, там тоже делают вид, что не замечают ее. И только Немой, Владелец Трамвайного парка, любит Землю и кричит Земле, кричит через пространства, предлагает поделиться жизнью. Мы — одушевленные, потому что слышим Немого. И трамвайчики ждут нас на конечной остановке. Там-там-тарарам.
Саня идет по коридору с охапкой выстиранной и высушенной одежды. Он регулярно стирает и утюжит, но сегодня иначе несет охапку — небрежно.
— Добрый день, — говорит Кириллу, — ты когда-нибудь побеждал в конкурсах? А я занял второе место в «Эрудите». По московской программе все будет. Я отвечал про животный мир тропиков. И выиграл путешествие! В Африку, в тропики, с фоторужьем. Я увижу слонов, жирафов, львов, тукан токо!
— Ты хочешь на них посмотреть? — удивляется Кирилл. — Мне казалось, ты не любишь животных. От них грязь, вонь…
Саня взглядывает с искренней жалостью и недоумением, улыбается сочувственно, как если бы это он владел потаенным сокровищем, о котором Кириллу не дано догадаться. Никогда раньше у Сани не бывало такой улыбки.
— Когда ты вернешься? — Кирилл вспомнил, что Саня — друг детства, и другого у него не было.
— Я постараюсь побыть там подольше… Чего я здесь не видел, правда? Сидишь и сидишь в коробке.
— Может быть, женишься на аборигенке?
— Что ж, — Саня опять ясно улыбнулся, но вдруг всполошился, — ой, утюг! — и бросился по коридору, размахивая руками.
— Все-таки грустно без Сани, как будто чего-то не хватает, — отдала Наташа долг вежливости тени путешественника.
Однажды Кирилл увидел сквозь стеклянную стену, как нарядный ауди прокатился по пустырю и припарковался перед читальней. Вышла Наташа, а от автомобиля отделился громоздкий его дух. Через несколько минут они показались в дверях: Наташа в синем кожаном пальто с огромным голубым боа, и дух автомобиля — грузный потертый человек с квадратной кудреватой головой без лица.
— Здесь будет Невероятное Шоу? — спросили они.
— Нет, здесь читальный зал, — серьезно отвечала библиотекарша.
— Но это должно быть здесь, — настаивала Наташа, — так и называется: Невероятное Шоу в Читальном зале.
— Это не у нас, — возразила всеведущая девушка с волосами оттенка «кобича».
— Мы заблудились, — огорчилась Наташа.
— Здесь никаких шоу не бывает. Эту читальню организовал Калека, Хозяин мира. Он обрек нас читать. Ему нужно разгадать Землю. Но он слепой, глухой, у него нет тела. Поэтому он пользуется чужими чувствами, ушами, глазами, всеми нашими способностями! Он привязывает наши ресницы к буквам, он еще и не то творит! Если хотите попасть на шоу, бегите отсюда, пока и вас не привязал!
Наташа, кажется, поверила. Дух автомобиля тоже поспешил к выходу.
— Поедем в казино или на стриптиз, там круто, — выкрикнул он на ходу.
— Нет, очень хочется побывать на Невероятном Шоу, — Наташа мило улыбнулась, — скучно! Все обычные шоу, обычные стриптизы, обычные казино. Мы поедем искать Невероятное.
Наташа домой не возвращалась, на столе высохли забытые дынные корки. Кирилл выбросил их, потом, через некоторое время, и испитой пакетик чая. Там же, где она прятала заветный пакетик, только еще глубже на полке, он нашарил две мятые бумажки. Одна была устаревшим Наташиным абонементом на пять уроков кройки и шитья, другая — ее же старым читательским билетом какой-то детской библиотеки. А потом на телефонной полочке в коридоре, среди справочников и записных книжек, Кириллу попался и Санин читательский билет — научной библиотеки института Социологии, где Саня целую жизнь до путешествия учитывал данные…