Пеленка
Все-таки удивительно, до чего же домашние питомцы похожи на своих хозяев.
Пеленку нам с собой аккуратненько завернули, вытащив из-под мамаши, порядком утомленной всем этим гвалтом. Она (в смысле, мать, не пеленка), поволновалась для порядка, поголосила, чем вконец истерзала мое подштопанное во многих местах сердце, я еще долго помнила ее трагичный лучистый взгляд — а ну ка покажите мне таксу, лишенную трагических изломов, господа).
Так вот, вытащили нам эту самую материнскую пеленочку, и дали в наследство, и наш новорожденный всю дорогу сопел в нее и что-то там причавкивал в беспокойном сне, напившись в последний раз молока из отчего дома. Я, конечно, клялась, что сохраню ее, пока дитя не вырастет окончательно и не возмужает, но, как это водится, торжественной клятвы, данной в момент душевного подъема легко и безрассудно, так и не сдержала.
Примерно с месяц мы с малышом по очереди нюхали и мяли это самое наследство, пока оно не кануло в Лету, смешавшись с бездной других тряпочек, пеленок, бумажек, подстилок и подтирок.
Вот так, походя, предаешь самое святое.
Но я, собственно, совершенно не о том хотела сказать. Возьмем, например, разлуку. В нашем доме хлебом не корми, а только намекни на нее. Чтобы вы понимали, речь не идет о непоправимых ситуациях. Понимаете? Боюсь, что не вполне.
Любое поползновение выйти за пределы родового гнезда сопровождается, знаете ли, тяжелыми предчувствиями и аллюзиями. Ну, вы помните незабвенное (и всякий раз навек прощайтесь). В ежедневном употреблении этот убийственно прекрасный образ нависает дамокловым мечом над притихшими домочадцами.
Идеал, — когда все от мала до велика собираются за длинным столом, и никто никуда не уходит. Могу добавить — никогда.
Господи, ведь так хорошо длить и длить это волшебное единение (а меж тем третья смена блюд и чувство естественного пресыщения (от затянувшейся беседы в том числе) подпирают, давят, вынуждают.
А, хорошо, только смотри там, недолго, да? разве что на минутку, — виновный пулей выскакивает из-за стола и под одобрительными взглядами (чуть ли не аплодисментами) возвращается обратно. Некоторое время сидящие переводят взгляд с солонки на сахарницу, барабанят пальцами по столу, обмениваются знакомыми фразами и междометиями, меняют позы, сдвигают стулья, — долгое «дааа» раздается то тут, то там.
Из нашего дома так просто не выйти, господа. Иной раз и посторонние вязнут в недрах совмещенных удобств и восточного гостеприимства.
Всякий раз, когда кто-то осмеливается покинуть обжитое пространство (или хотя бы подумать об этом), за кадром звучит дудук. Без абрикосовой дудочки никак.
Вообразите. Сидящие в молчании домочадцы и щемящий звук дудука. Ну, дальше понятно. Все как один дружно бросаются к окнам и провожают спину уходящего красноречивыми вздохами, удачными метафорами (в этом деле равных нам нет) и прочая. Звук захлопнувшейся входной двери долго еще стоит в ушах… разрывает сердце, бередит душу.
И тут вы можете (и это ожидаемо) спросить, — господи, и как же тебе удалось? как? Решиться, зажмурить глаза, сделать шаг (над пропастью) и на долгие годы выскользнуть…
Не спрашивайте, как, через какие тернии, и чем все это закончилось. Скажу только, — символ покинутого очага зиял и реял, опустошал, давал силы, приближался и отдалялся, являлся во снах…
Сколько безутешных, сладких и горьких снов, в которых то смятый краешек занавески, то любимая настольная лампа, то печальный и тривиальный вид из окна, то какое-то особенное освещение, то величественные ряды, несметные орды книг ширятся и возносятся, рыдая и заклиная, — вернись, вернись, вернись…
Конечно же, пытаюсь минимизировать эмоциональные затраты. Произношу какие-то стертые, нарочито небрежные слова.
В нашем доме принято разворачиваться на пороге с прижатой к груди рукой.
Я скоро вернусь.
Кто научил тебя колотиться грудью (наотмашь) о дверь, рвать когти о ковролин, кричать дурным голосом, изнемогая от предчувствия неизбежных утрат, — уходят, уходят же, — я знал, я так и знал, что этим все закончится, я чувствовал, я…
Он стоит у двери (живой укор), его маленькое вмиг исхудавшее тельце (эти короткие ножки, эти плюшевые ушки) содрогается от рыданий, и некто невидимый (о, каждый из нас успевает услышать этот глубокий, идущий прямиком из сердца саднящий сипловатый звук) достает абрикосовую дудочку, любовно протирает ее не очень чистой, но незаменимой в этом деле младенческой пеленкой (той самой, помните?), и начинает играть.
Письма собачьему Богу
Бенджамен пишет послания.
Он пишет их с неистовством инопланетянина, волею обстоятельств попавшего на планету Земля.
Планета Земля — это длинный коридор, по обеим сторонам которого расположены набитые всевозможным хламом комнаты. Это двор, поначалу не особо дружелюбный, холодный и мокрый, а потом, несколько месяцев спустя — ласкающий разнотравьем по пояс (хотя, этот самый пояс находится на одном уровне с макушкой и длинным всевидящим носом). А в том, что нос инопланетянина Бенджамена — всевидящий, сомневаться не приходится, — оказывается, отсвечивающие бронзой и серебром ворсинки, покрывающие верхнюю и нижнюю части так называемого «лица» (хотя, многие считают это мордой) и хвоста, действительно уникальны. Они, точно волшебные отражатели, крохотные антенны, улавливают все то, что сокрыто от пресыщенного и, право же, давно невнимательного человеческого взгляда.
Они видят невидимое. Считывают информацию, недоступную самовлюбленному сапиенсу.
Итак, вооружившись ворсинками и щетинками, он пишет послания своему лунному собачьему Богу, восседающему на пухлом облаке, — он пишет их с неистовством инопланетянина — а ведь он и есть инопланетянин, этот покрытый шелковым рыжим ворсом, снующий по коридору, спящий с открытыми глазами и растопыренными лапами, спящий и одновременно бодрствующий, — потому что даже во сне пресловутые антенны-ворсинки продолжают считывать информацию, сообщая о киевском дожде, будь он неладен, о хозяевах, беспечно почивающих в своих норах, об их прошлом и будущем, о котором они не догадываются.
Лишенный дара речи, он изъясняется по-своему.
Кладет тяжелые когтистые лапы на колени, запрокидывает голову, показывает острые клыки, покусывает — то нежно, то страстно — но хозяевам, уткнувшимся в свои странные электронные штуки, и невдомек, что контакт со Вселенной начинается здесь и сейчас, — и Лунный Собачий Создатель ухмыляется в седую бороду, — ворсинки — каждая по отдельности — и сообща — разносят по невидимым проводам и каналам содержание мыслей, снов, тревог и надежд.
Посланцу, пребывающему на странной планете Земля, этого мало. Он пишет письма, — удивительные послания, — оставляя их тут и там, стыдливо поджимает хвост, покрытый этим самым «вибриссом»*, — волшебным светящимся в темноте веществом.
Он пишет полноводные послания, не обращая внимания на гневные и увещевающие окрики, — глупцы, примитивные создания, разве дано им понять высшее проявление Божественного плана, наделяющее едкие лужицы особой миссией?
Лужицы разной, прихотливой формы. И, смею заметить, содержания.
Они переливаются жемчужным, они радуют глаз внезапностью проявления.
— Ах, маленькое чудовище, — стонут недальновидные хозяева, уничтожая бесценные свитки, устилающие коридор, по обеим сторонам которого распахиваются набитые ненужным хламом комнаты.
— Ах, как не стыдно, — увещевают они лунное создание, не подозревая о том, что жизнь многогранна, что грани ее, прихотливо соприкасаясь друг с другом, являют миру задуманное невидимым Творцом, восседающем на пухлом облаке, — что тайные и явные письмена на паркете, линолеуме и траве — свидетельства о живущих бок о бок с нами пришельцах, наделенных особыми знаниями, давно недоступными нам.
_______________________
* Вибри́ссы (ед. ч.: вибри́сса; лат. vibrissae, от лат. vibro — колеблюсь, извиваюсь; в обиходе — усы) — осязательные механочувствительные длинные жёсткие волосы многих млекопитающих, выступающие над поверхностью шёрстного покрова. специализированные органы чувств.
В отличие от обычных волосков, которые выполняют теплоизолирующую функцию, вибриссы выполняют функцию тактильную. Воздушные потоки отражаются от стоящих поблизости предметов и улавливаются вибриссами. Это свойство позволяет, например кошке, независимо от зрения, определять расположение предметов и уклоняться от препятствий, не касаясь их даже в полной темноте. Нервные импульсы от вибрисс по нервам поступают в мозг. Мозг суммирует сигналы двух систем и на основании этих данных создаёт трёхмерную картину окружающего мира.
Иногда
Иногда, в такие вечера, как сегодня, кажется, — мы одни в целом свете. Теплый октябрьский вечер, влажная взвесь в воздухе, листья уже не шуршат, не отсвечивают жаром, их хрупкие крылья намокли, устали, распластались, приготовились к неизбежному.
Бенджамен вздыхает у моих ног. Похоже, мы одни в целом свете, — давай жаться друг к другу, кутаться в плед, вспоминать густые летние сумерки, полные неги, свободы и тепла.
Постой, погоди, ведь ещё не зима, — осень, будто ловкий фокусник, вынимает из рукава лоскуты, — они вспыхивают по обочинам, не так ярко, как, скажем, три дня тому назад, но и в этих оттенках свое очарование. Листья повисли на секундной стрелке, — стоит дождаться сильного ветра, и последние краски истают. Как вот этот тихий тёплый день. Как звёзды, как люди, как все, что согревало и светило. Похоже, мы на краю. Те, кто защищал от темноты, холода, беспросветных зим, пустоты, гаснут, гаснут, гаснут.
О природе всего сущего
Неизъяснимого блаженства исполнены зимние вечера. Усиливающиеся морозы вынуждают выходить за пределы жилья исключительно по мелким надобностям, а все прочее время проводить, прилежно склонившись (над шитьем (зачеркнуто), стопкой (описка (штопкой), глажкой, вышиванием бисером и крестиком (жирно зачеркнуто), чтением Овидия, Плутарха, Спинозы и Монтеня.
Когда еще смогла бы я узнать об опасности во время переговоров, о бережливости древних, об истинной и ложной природе страдания?
Бенджамен лежит в ногах, прилежно распарывая клыками (стежок за стежком) еще одну тряпку, выданную в обмен на час тишины и послушания. Он вдохновенно относится к своим обязанностям, этот неистовый охотник, волею обстоятельств загнанный под кухонный стол.
Послушай, любезный друг мой Бенджамен, — Платон опасается нашей склонности предаваться всем своим существом страданию и наслаждению, потому что она слишком подчиняет душу нашему телу и привязывает ее к нему.
Бенджамен на секунду отрывается от распарываемого предмета, вперив в меня лунатический взгляд.
Или вот тебе — в объятьях женщин окончили свои дни претор Корнелий Галл, Тигеллин, начальник городской стражи в Риме, Лодовико, сын Гвидо Гонзаго. И даже один из пап.
Бенджамен мало задумывается о природе всего сущего. Когда он голоден, просит есть, когда больно — плачет, когда приятно, урчит. Он мало задумывается о завтрашнем дне, — о том, будет ли на обед мясо с рисом или же с полезной гречкой, — он с благодарностью принимает и то, и другое.
Он проживает свои собачьи дни и часы столь же добросовестно, сколь распарывает тряпку, на которой лежит. Совсем не задумываясь о предназначении, прошлом или будущем.
Его тело, поджарое и мускулистое, создано для охотничьих состязаний, а также для неги и блаженства. Его шелковистые уши созданы для ласк, чувствительный нос заменяет остроту зрения, а маленькие серебристые щетинки (вокруг морды) дарят еще одно измерение, недоступное пытливому уму Плутарха, Спинозы или Монтеня.
Рыжее пальто
Несвоевременная весна настораживает. Организм не очень доверяет теплу в начале февраля. Быть этого не может, — возмущается он, — а как же морозные узоры? Неужели больше никогда? А белое безмолвие? А скрип свежевыпавшего снега?
Лука вздыхает у моих ног, ему тоже не верится в странное тепло. Нет, как бы говорит он всем своим видом, — я, конечно же, все понимаю, глобальное… это самое, потепление, но не до такой же степени?
А как же веселая пробежка по утоптанной тропинке? Изящный росчерк птичьих лап? Запах свежести, цвет чистоты? Неужели всего этого не будет?
Да, — не будет, — но, видишь ли, дружок, — твоим лапам не придется отчаянно мёрзнуть, проваливаясь в сугроб, и уши не будут дрожать от пронизывающего ветра, а с крыш не будут свешиваться пугающие ледяные наросты, и некоторые из них в человеческий рост!
Да, но таинство зимних вечеров, уют светящихся окон, натопленная печь, растрёпанная книжка, — братья Гримм? Андерсен?
Ничего этого не будет? Второй четверти, последнего урока, исписанного дневника? Температуры накануне контрольной по алгебре? Раскаленного градусника, торчащего из-под фланелевой пижамы? Чая с малиной? Испарины на лбу, йодистой сетки на лопатках?
Ведь, если не будет первой четверти, то как же мы доберёмся до третьей? Пропустим вторую?
Или вовсе запутаемся, смешав календарные листки, даты, юбилеи и времена года?
Возможно, время, споткнувшись о некий метафизический предел, повернуло в другую сторону, и мы, сами того не подозревая, движемся в обратном направлении?
Но мы там уже были, — подняв голову, он вздыхает в четвертый раз, — эту ворону я уже видел, под этим столбом отмечался, да и ты, душа моя, вряд ли захочешь обратно! Забыла, как второгодник Межуев двинул тебя под дых. Ну да, под дых, сама рассказывала, как у тебя этот самый дых сперло. Или, может быть, ты хочешь опять сдавать кросс? Прыгать через козла? Плакать в раздевалке?
А, понял, ты хочешь в колхоз. Первый курс, октябрь месяц. Заморозки, а ты в кедах. По колено в холодной воде.
Да ладно, я же пошутил, что ты сразу пугаешься.
Ну да, и с первой любовью ты вряд ли захочешь встретиться. И с тридцать третьей. Сама посуди, все только и причитают, как ТАМ, в этом прошлом, хорошо. Как бы они туда с дорогой душой вернулись. Ах, кричат, хорошо быть молодым! Дайте нам, верните это самое чтоб его детство! Пеленочку верните, запах молочной смеси, вкус ацидофильного молочка!
Давай давай, я посмотрю, как ты поскачешь на молочную кухню, ну да, ту самую, возле кулинарии. В девять утра. В дождь снег. В длинную (заворачивает за угол) очередь. Или за молоком, которое в бидоне. Ну да, у этой, молоШницы. В бидоне половник. Тошнит? Пенки говоришь терпеть не можешь? Так это же самое светлое, смотри.
Женщина, вы о чем думали? Куда смотрели? — и взгляд такой ещё, помнишь? А сама формуляры какие-то заполняет, глаза бесцветные, водянистые, рот скобкой (что он знает о любви, этот безгубый рот), — идите за ширму, женщина. А тебе от силы девятнадцать (запомни, тебе всегда девятнадцать, что бы там кто не говорил), у тебя все впереди. Хотел промолчать, но ты же сама просила.
Видишь сапоги, тупорылые безнадежные сапожищи? Да, немного тесноваты и тяжелы, и будто топором выкроены, ну, не научились наши шить обувь. Но других в универмаге нет (потерпи, однажды в военторге выбросят итальянские сапожки, не сапожки — мечта! Мягкие, будто замшевая перчатка, голенище гармошкой, лодыжке просторно и легко, но это нескоро, пока помучайся в этих).
Видишь пальто, блекло-рыжее, тяжёлое от влаги? Оно твое. Тебе его носить ровно пять месяцев (количество лет намеренно не упоминаю) — с ноября по март.
Нет, не ошибся. Сама посчитай. Пять месяцев. Ноябрь, декабрь, январь, февраль… Ты что это, плачешь?
Так я же ещё не закончил! Подожди, ты куда?
Все-таки весна
Наверное, это всё-таки весна. Бенджамен жадно обнюхивает деревья, их ветви и стволы, — всюду, куда в состоянии дотянуться, и вовсе, как мне кажется, не в том тривиальном смысле. А в наивысшем. Я думаю, они понимают друг друга.
К этой весне, кстати, мы несколько возмужали. Повадки, конечно, узнаваемые. Носок стянуть, тапочек унести, торопливо стрекоча по коридору. Детская шалость переросла в банальный фетишизм. Сколько изжевано чулок, ботинок, тапочек и прочих предметов туалета.
В марте земля гудит, бродит, наливаясь соками. Деревья тянут ветви, готовые разрешиться от бремени. Тягостное и волшебное состояние беременности. Бенджамен, точно опытный акушер, готов принять роды. У дерева, у травы, у земли. Он радостно приветствует все живое, и все, что имеет шанс стать таковым. Прикладывает чуткий нос к кусту, сладострастно орошает его со всех сторон, и забывается, застывает с задранной лапой, задумчиво глядя вдаль. Видимо, куст отвечает взаимностью, от него идёт пар, лёгкое облачко истомы. Деревья шепчут, кусты шуршат, ветер, разогнавшись, несёт вести то с севера, то с востока, приносит флюиды и запахи цветущего миндаля и каштана, дымка и речной воды.
Мы видим голую землю, а что видит он? Подземный мир семян и сплетённых друг с другом корней? Шепот и шорох влюбленных растений, гул пробуждающейся земли?