Каринэ Арутюнова (Украина)
«Нарекаци от Лилит»
фрагменты из книги, изд. «Каяла», Киев, 2019
Остановленный (и оказавшийся в сегодняшнем) кадр ничуть не соперничает с сиюминутным. Лица со снимков встречаются взглядами (либо же отводят их) с входящими. Все важное происходит до (в тот самый момент, выхваченный глазом направленной камеры), — реальность получает бонус если не дополнительной, то, безусловно, параллельной жизни (о дополнительной можно будет с уверенностью сказать после). Утешительный приз (как выход из полного забвения в потоке наползающих друг на друга кадров, смены лиц и декораций)
Как залог того, что все мы не уйдем, или уйдем не все и не сразу, — глаза со снимков будут провожать нас, уходящих, до самых дверей.
Тоска по жизни (она же острое чувство ускользающей жизни) — вот, пожалуй все, о чем сообщают нам мастера портретной живописи и фотографии (при всей неравноценности жанров) — тоска и одновременно радость (от соприкосновения) с живым и уязвимым, конечным и бездонным. Временностью нас, декораций, событий, статусов. Возможностью пережить еще и еще раз, задержаться, если не в вечности, то хотя бы в кадре.
Сагмосаванк
Вначале ты видишь ждущие собачьи глаза, а уж потом все остальное. Линии, плоскости, углы, выступы, ступени, хачкары, купол, — все это основательно и на века. Прилажено, подогнано, устремлено, взвешено. На особых весах. Богочеловеческих.
Но вначале — собака. Как предвестник. Или проводник. Она провожает туда и оттуда. Встречает пришельцев из параллельных миров. Потому что и в самом деле мы параллельны. Со всем нашим багажом, со всей, так сказать, информацией.
На краю пропасти. Стоим. Параллельные всему. Даже самим себе параллельные. Суетные. Временные. Касаемся стен, шершавых булыжников. Слепнем от избытка и остроты. Света и воздуха.
Уходим, так и не поняв главного. Подальше от края пропасти, от высоты и глубины.
В привычное тепло домов, близких, друзей, забот, воспоминаний, планов, снов.
А собака все там же. Лежит. Предваряет, предостерегает, стережет. Храм. Людей, идущих по направлению к храму. Людей, покидающих его.
* * *
Первые армянские снимки были черно-белыми. Вообще, первые снимки были черно-белыми. Никаких там сепий, всех оттенков охры, никакой пастели и акварельных брызг. Только грифель, уголь, только свет и тень. Отсутствие в изображении его величества Цвета делало картинку документальной, многозначительной. Щемяще-неповторимой. Рулоны пленки, проступающие на ней, пленке, а затем на бумаге — грани. Щипчиками выловленный лист, на котором — застывшийвчерашний день. Непостижимо. На тех, доцветовых, снимках мы проживаем еще одну жизнь. Все честно. Ни убавить ни прибавить. Ни ретуши, ни фильтра, ни фотошопа.
На тех, доцветовых снимках четырнадцатилетняя я, склонившись и придерживая ладонями подол короткого платья, пью воду из пулпулака**. Морщусь от августовского солнца, страдаю от жары.
На этих, цветных... Декабрь. У меня в сумке пластиковая бутылочка с водой. Я смотрю на пулпулак и иду дальше.
* * *
Ованаванк другой. Совсем не похож на Сагмосаванк. Тому больше повезло. С местом. Панорамой. Там тучные коровы пасутся, витые решетки блестят. Там вид. Натянутый небесный свод, эхо, шум бегущей воды. Шорох времени. Глубина его. Стройность. Завершенность эскиза.
Ованаванк похож на старшего брата (а он и есть старший, четвертый век, шутка ли), чуть менее удачливого. Такого сурового молчуна. Весь в себе. Хранитель древностей и традиций. Невысок, упирается ступнями в землю. Ладонь у него крестьянская, крепкая, надежная.
В младшего влюбляешься еще до того. За ним шлейф родительской любви. Обволакивающее дыхание.
Старший немного угрюм, неловок, застенчив. Ему не до внешних красот и презентаций. Выжить бы. Выстоять. Продержаться.
*Монастырь Сагмосаванк находится на восточной окраине села Сагмосаван Арагацотнского района и в гаваре Арагацотн исторической области Айрарат. Как и близлежащий Ованаванкский монастырь, Сагмосаванк расположен над высоким ущельем у реки Касах. Церковь Сион в этом монастыре (1215) и церковь Святого Карапета в Ованаванке (1216–1235) были основаны князем Айрарата Ваче Вачутяном.
**Пулпулак — фонтанчик с питьевой водой.
В ладони моей абрикос
Собственно, тогда оно и счастьем не считалось. Какое счастье, помилуйте! Мы с Ритой на балконе спали, хотя и это не спасало от жары. Ну как спали, — трепались, конечно, всю ночь напролет, — о чем? — о мальчиках, само собой, — о чем же еще
Волны жара накатывали и отступали, но и мы не сдавались, — на балкончике этом ветхом, заваленным всяческой утварью, растянуться в свое удовольствие было не так-то и просто, — вот и сидели мы, скорчившись, — Рита, крепенькая, ладная, круглоголовая, упрямо-курчавая, с роскошными газельими глазами, вытянутыми к вискам, — интересно, где она сейчас, эта чудесная девочка, бредившая непременным замужеством, — вай, джана, мне двадцать один, еще год два, и все, старая дева, — поджав под себя толстенькие ножки, она весело отправляла в рот какие-то засахаренные сладости, — ну, и я не отставала, хотя в запасе у меня до обозначенных Ритой сроков имелись год-два))
Замужеством я еще не бредила, но вынашивала бремя будущих терзаний, упивалась прошедшими, смаковала настоящие, — в то ереванское лето любви было через край, и звалась она Лилит, — впрочем, я писала о ней неоднократно, и думала часто, вспоминая густую синеву дилижанских ночей, — в начале была Лилит, и в конце была она же, и потому, в эту последнюю ереванскую ночь я не без снисходительности слушала степенные речи смешливой рассудительной Риты — полная противоположность того, о чем грезилось мне.
За стеной на низком топчане, застеленном жестким паласом, ворочалась сухонькая Ритина бабушка, — время от времени она подавала голос, — или же зевала — долгим таким старушечьим зевком, отчего мы с Ритой прыскали и зажимали рты ладонями, — там, в духоте старого ереванского дома, не было места нашим дерзким мечтам, — сверкнув в темноте смуглыми пятками, уносилась Рита за порцией орешков, гяты, персиков, оставив меня наедине с душистым небом, — что вы знаете о ереванской ночи, о бесконечности ее, безразмерности — не это ли признак очевидного счастья — все еще было впереди, и суматошная беготня по раскаленным улицам, и такси, забуксовавшее в пробке, — собственно, весь центр города представлял из себя одну сплошную пробку, — причина проста — Арарат — Динамо Киев — тут и там толпы жестикулирующих страстно мужчин, — воздетые руки, локти, носы, небритые скулы, профили, повернутые друг к другу, — куда бы мы не сворачивали, всюду упирались в жестикулирующий тупик, — помню отчетливо струйки пота, стекающие между лопатками, отчаянные глаза водителя в зеркальце, — еще одна попытка прорваться сквозь гудки, междометия, зной, — все это будет завтра, а пока — мелькающие Ритины пятки, топот крепеньких ног, гигантское блюдо с персиками, — что знаете вы о персиках, если вы не были в Ереване той самой ночью (уже щебечут птицы, брезжит полоска рассвета, но кто уснет в такую жару, разве что забудется на пару минут над откушенным персиком, потянется за абрикосом — с дерева, которое тут же, протянет ветви, отягощенные плодами)
Что знаете вы о ереванской ночи, переходящей в следующий день, в котором предтъездная маета, суета отъезда, — и, собственно, перехода в иное измерение(моросящие осенними дождями черноземные широты, блеклость, чужое-родное, знакомое-привычное, чего не замечаешь и чем тяготишься) — но, погодите, ведь было еще и утро, — прохлады мы не дождались, рухнули, сморенные усталостью, на расстоянии вытянутой руки, — Рита, подмяв под себя ворох расшитых подушечек, посапывает, ей вторит бабушка, сопровождая Ритину мелодию нежнейшим присвистом (ах, чего только нет в этой мелодии, — я вижу полный дом детишек с газельими глазами, таких же крепеньких, ладных и курчавых), —что знаете вы о ереванской ночи, о последних ее мгновениях перед восходом, — а вот и липкие потеки ночного пиршества, — они похожи на сгустки, — пока пробуждается дом(аромат яичницы, журчание воды) я стою босиком на балконе старого ереванского дома, в ладони моей абрикос, мне девятнадцать, но кто думает о счастье, пока оно есть.
По ту сторону реки
У ваших детей армянские глаза, — с грустинкой, — со вкусом затягиваясь, гостья пристально смотрела через стол, на папу, и от этого взгляда мне отчего-то делалось неловко, — я мало что понимала в женском кокетстве и искусстве изощренного флирта, а это был, несомненно флирт, — нахваливая наши грустные глаза, гостья явно имела в виду папины, — вот тут уж без дураков, — с той самой пресловутой грустью (а не грустинкой), и иронией (приподнятая правая бровь), — чего таить, папа производил особенное впечатление на многих, но рядом была мама, и потому все комплименты, тайные и явные, доставались нам с братом, — воодушевленная, я делала еще более (по моему разумению) армянские глаза, добавив в них неземной тоски и вселенского разочарования, а повод тому находился довольно быстро, — ну, например, одно напоминание о том, что завтра понедельник, уроки не сделаны, и вряд ли будут сделаны, потому что гости.
Гостей я любила. Веселую суету «до», — шумные приветствия в прихожей, острый аромат духов (особенно зимой), тяжелую охапку пальто, которую бережно складывала в своей комнатушке, на диване. Дразнящие запахи, доносящиеся из кухни, и то воодушевление, с которым папа накрывал на стол. Вилку слева, нож — справа, — и как они все это помнят, эти взрослые, — и еще салфетки! Как, не осталось, а наверху? А в шкафчике, а в кладовке? — зажав в кулаке мятую бумажку, я неслась за салфетками, распираемая исключительностью возложенной на меня миссии.
Кто ходит в гости сейчас? Куда? К кому, скажите на милость? Где то радушие, которого сегодня с огнем не сыщешь (за радушием приходится нестись на оленях, в заболоченные и нетронутые равнодушием места) — не правда ли, как похожи эти слова — «радушие» и — «равнодушие», — кто ходит в гости сегодня с такой обстоятельностью, с такой уверенностью переступает порог, за которым прыгающие от нетерпения дети и едва удерживающие радость взрослые, на что сейчас тратятся неспешные часы досуга, куда подевалась утонченная игра слов, легкость застольной пикировки, невинного флирта и долгого (уже на пороге) прощания…
У ваших детей армянские глаза, — брат был так еще мал, что комплимент я приняла на свой счет, и, улучив удобный момент, ринулась к себе комнату сверять показания. Из зеркальной глади, волнуясь, смотрела на меня неловкая, некрасивая девочка — еще не подросток, но и не дитя, — вопрос внешности уже волновал, но еще не удручал, — у меня армянские глаза, — нараспев произнесла девочка и приблизив взволнованное лицо к зеркалу, заглянула вовнутрь.
Вообще же, девочка эта часто заглядывала туда, в таинственное Зазеркалье, в тщетной надежде обнаружить то, чего не наблюдалось в окружающей ее, девочку, действительности.
Действительность же настораживала. Это странное раздвоение она носила в себе, и расставалась с ним только дома. Здесь, у зеркала, исчезала неловкость, проступало все то, о чем сложно было поведать кому-либо.
Где-то, очень глубоко, плескалось это древнее, глубинное знание, казалось бы, совершенно несовместимое с тем, что было на поверхности. Приходилось долго всматриваться в собственное отражение, пока движения не становились плавными, отточенными, глаза — огромными, — она воздевала руки, поднималась на цыпочках, вращалась вокруг собственной оси, ожидая волшебства.
Волшебство выныривало из зеркальных глубин, вознаграждая упорство, — красота была неуловимой, ее невозможно было застолбить, запомнить, приручить, — как долго нужно стоять у зеркала, чтобы исчез сутулый подросток с неровно подстриженной челкой…
Как часто она приходила к нему обиженной, с оттопыренной нижней губой, с насупленными бровями, — и, о, чудо, под детскими пальцами, разглаживающими зыбкость отражения, проступало Оно.
Взволнованно проводила указательным пальцем по переносице, ощущая гладкость кожи, уязвимость ее и тепло, — обида отступала перед внезапным откровением, — оказывается, она такая, другая, — вытянутая в струнку, замирала, любуясь двойником, — запоминая осанку, выражение лица, поворот головы, — вот и сутулости как не бывало, и близорукости нет, а есть тонкие руки, узкие плечи, длинная шея, — все это, скрываемое уродливой школьной формой, обретало право на существование здесь, у зеркала.
Оно спасало ее, затягивало, сглаживало остроту извечного одиночества книжной девочки из хорошей семьи.
Одиночество увязывалось за ней повсюду, барахтаясь под лопатками вместе с тяжелым ранцем, оно было верным попутчиком всегда.
Им будет сложно расстаться. Пожалуй, даже невозможно. Об этом узнает она много позже, заглянув еще глубже в зияющую пропасть зеркал. Зеркал окажется много, одни будут льстить, другие — ошеломлять, возмущать, тревожить, — одно из них, не выдержав напряженности ее взгляда, разлетится на тысячи осколков.
Потрясенная, со втянутой в плечи головой и сжатыми у груди руками, она постарается забыть день и час, не возвращаться к нему снова и снова, — в пролетающих мимо осколках она успеет увидеть все свои страшные сны, и ту девочку, согнувшуюся под бременем печального знания.
Конечно, она попытается избавиться от него, освободиться, — казалось бы, чего проще, — перевернуть страницу, и, обмакнув перо в чернильницу, написать, обозначить это внезапное ощущение свободы, жизни, воздуха. Забыть свое отражение в глазах других, смыть муку и тоску узнавания.
Я есть, — я все еще есть, — проводя пальцем по переносице, виску, ключице, — на ощупь, по дюйму, восстанавливая древнее знание, спасительное чувство красоты, она закроет глаза, уже не нуждаясь в подтверждении, она запомнит стоящую по ту сторону реки.
Вначале был Карс
У каждого армянина своя абрикосовая косточка. Конечно, лучше, когда плод, или дерево, или даже целый абрикосовый сад, но так бывает не всегда. Порой все, что у тебя есть — та самая косточка, которую сжимаешь в ладони.
Разрозненные воспоминания, их так сложно собрать воедино — например, — Азаран-блбул — это птица? или человек?
Про Азаран-блбул, красную корову, синьора Мартироса, про стертый камень из деревни Шикагох, про жертвенного ягненка из Мерцавана, про тонкие листы лаваша, горячий воздух из тонира, про Сис и Масис, про сладкую воду из источника, про хачкары на всей протяженности пути — все то, что мне предстоит узнать однажды, — сначала с тобой, потом — без тебя
Однажды. Наверное, именно она, эта косточка, заставит вслушиваться в слова, искать глазами глаза.
Только не надо о Комитасе, хорошо? Не надо упоминания о том, что и так существовало всегда. Ты уже родился с этим. Тебя еще не было, а Комитас — был. Не буду объяснять, что это значит. Каждый армянин рождается с этой мелодией. С этим плачем, с этим пеплом, с этим счастьем, с этой тоской, которая — слышите? — Ко-ми-тас.
Давай поспорим. Что было вначале? Старая яблоня, абрикосовое дерево, белая крыша соседского дома, нестройное блеяние овец, люди с острыми глазами из-под густых бровей, и это слово смешное ..."нани", — то ли из снов, то ли из сказок, напомни...
В сказке всегда была добрая красная корова, которая спасала. Она превращалась то в дерево, то в птицу, то в воду...Там были маленькие красные яблочки. От них прибавлялось сил. Ты помнишь, как бежали они, взявшись за руки, — мальчик и девочка.
Она всегда была рядом. И тогда не пугали ни жажда, ни голод, ни одиночество.
Когда не останется воспоминаний, я возьму книгу.
Когда закончится книга, я скажу — вначале был Карс. И, наконец, заплачу.