— Не-е, без названия нехорошо… — Дубицкий прищурил глаз, разглядывая следующую картину. — Нехорошо.

На метровом листе картона в чёрно-лиловом хаосе парило нечто похожее одновременно на гигантскую бабочку и реактивный истребитель. Я тоже прищурился и скептически пожал плечами. Марк Ротко, Пикассо, Леже, Джексон Поллок не называли своих картин.

— Ну ты ж художник! — Дубицкий повернулся ко мне. — Нельзя без названия!

Он уже успел где-то загореть, его розовый нос казался лакированным, а волосы и брови выгорели в белое — он напоминал немца-солдата из советского кино про войну: тощий, белобрысый, такие на губной гармошке играют «Ах майн либер Августин», а во время атаки страшно трусят и под конец непременно сдаются в плен.

Я подошёл к распахнутому окну. В пятницу, два дня назад, когда я ехал в Шереметьево, в Москве вдруг повалил мохнатый рождественский снег. Тут, в Вашингтоне, стояла тридцатиградусная жара, повсюду с каким-то остервенением цвела вишня, город точно утопал в мыльной пене. Было начало апреля.

— Давай назовём… — он поскрёб рыжую щетину. — Назовём это… «Падший ангел». Как, а?

Пошло, банально и претенциозно — подумал я, но не сказал ничего. Мы были друзьями детства, мы не виделись почти четырнадцать лет. К тому же я остановился у него.

— По-английски звучит вообще блестяще! — он произнёс что-то по-американски картаво, наверное, про ангела. — Как твой английский, кстати?

Я сделал неопределённый жест — я закончил немецкую спецшколу, но выяснилось, что в Америке по-немецки не говорят даже люди с фамилиями Шульц и Мюллер.

— А это что за хреновина? — он хохотнул, вытаскивая из папки другую работу. — Да они все со штампами!

На обратной стороне каждой из моих семнадцати графических работ стоял чернильный штамп министерства культуры СССР с обидным текстом: «Культурной ценности не представляет. Вывоз разрешён».

— Для таможни… — сухо пояснил я. — Без штампа нельзя.

— Так это ж твои картины? Ну и дичь…

Рассказывать про канитель с минкультом не хотелось — очереди, куча формуляров, конфеты Рае, цветы Наташе… Я пожал плечами. Дубицкий уехал в девятнадцать, нас вместе принимали в пионеры на Красной площади, вместе мы учились пить портвейн, вместе косили от армии, когда сразу после школы провалились в институт. Теперь он изображал из себя американца и это действовало на нервы.

Мы вышли на балкон. Он ловко распечатал пачку солдатского «кэмела» без фильтра, мы закурили. Божественно пахнуло вирджинским табаком. С восьмого этажа открывалась внушительная панорама — далеко, за синеватой дымкой крыш, за изумрудными садами, серебрился Потомак, на том берегу, в жарком мареве, поднимались какие-то расплывчатые небоскрёбы. На крыше одного я разобрал слово «Боинг».

— А это что? — я сплюнул табачную крошку и показал пальцем на белую стелу вдали.

— Монумент Вашингтону, Джорджу… — ответил он и тоже сплюнул. — А вон тот, типа Парфенона, — это Линкольну. А вон — Капитолий. Мы туда пойдём, там супер. Вишня везде цветёт и пивом торгуют. Красота!

— Давай сначала с галереями разберёмся.

— Не нервничай. С галереями разберёмся. Я ж сказал — я знаю человека, он позвонит, договорится, — он хлопнул меня по плечу. — Пристроим твои шедевры!

Я разглядывал низкорослые дома с черепичными крышами, уютные подстриженные садики, кое-где бирюзово сияли бассейны с зонтиками и шезлонгами. Было по-дачному тихо, пахло летней пылью и земляничным мылом. Америка мне представлялась совсем иначе, пейзаж больше напоминал Европу, хотя там я тоже не был. Если не считать Болгарии.

Наша память обладает завидным качеством, она мастерски ретуширует минувшую реальность, превращая её в улучшенную копию самой себя — ни морщин, ни острых углов, ни горечи, ни разочарований — сплошной зефир в шоколаде. Мой друг увлечённо предавался воспоминаниям из нашей юности. Версия моей памяти выглядела как чёрно-белая экранизация тех же событий.

— А помнишь… — восторженно начал он очередную историю. — Помнишь…

— Володь, — сухо перебил его я. — У нас туалетной бумаги нет в магазинах.

Он удивлённо заморгал белыми ресницами — ну вылитый Фриц.

— У нас а магазинах вообще ничего нет. Соль. Пачки соли по семь копеек.

— При чём тут соль?

— При том! Я за визой стоял почти сутки. В феврале. На улице. За билетами ездил отмечаться почти неделю. Понимаешь?

— В смысле?

— Каждое утро в шесть у касс «Аэрофлота». На Фрунзенской…

— О, я помню! Они у Крымского моста…

Я махнул рукой и ловким щелчком послал окурок вниз.

— Ты что?! — прошептал Дубицкий в ужасе. — Нас сейчас арестуют!

Каждое утро я ездил в эти проклятые кассы, где какой-то бодрый тип в мохнатой волчьей шапке проводил переклички. Вытащив мятую бумагу с фамилиями, тип забирался на постамент колонны соседнего подъезда. Толпа хмуро обступала его.

— Трегубов! — сипло выкрикивал тип, плюясь паром в морозный воздух.

— Тут!

— Слуцкер!

— Здесь!

— Егорова! — после паузы громче. — Егорова! Где Егорова?

— Да нету её! — злорадно рычала толпа. — Вычёркивай!

И тип вычёркивал. Потом толпа расходилась. До следующего утра, до следующий переклички. В списке было человек триста, кассы за день обслуживали не больше сорока. Над Москвой-рекой полз седой туман, гранит парапета серебрился мохнатым инеем, жёлтые фонари светили себе под ноги, редкие машины едва ползли по скользкой набережной. На колонне подъезда белела бумажка: «Продам трёхкомнатную квартиру в этом доме за две тысячи долларов». Наступало последнее десятилетие века, «перестройка» Горбачёва входила в суицидную фазу, от «гласности» всех рвало, — кровь, грязь и ложь коммунистов оказалась гораздо чудовищней, чем об этом кричали диссиденты. По улице Горького, переименованной в Тверскую, бродили бездомные собаки. Народ сплотился в лютой ненависти к государству и друг другу, всех накрыло ощущение полного краха. Катастрофа казалась неизбежной. Рубли превратились в бумагу, вклады в сберкассах за одну ночь перешли в разряд мусора, все пытались раздобыть валюту — за триста долларов можно было купить новые «жигули». Чего они стоят на самом деле, эти доллары, никто толком не знал, но на сотню московская семья из трёх человек запросто могла прожить месяц.

Галерея находилась в Джорджтауне, встречу назначили на утро, на одиннадцать. Мы долго кружили по узким улочкам, наконец запарковались. Я вытащил из багажника тяжеленную дерматиновую папку с работами, крякнув как бурлак, натянул лямку на плечо. Последний раз я таскал эту папку в институтские годы, на занятия по рисунку.

— Самый богатый район города, — Дубицкий сделал гордый жест плавной рукой, точно Джорджтаун принадлежал ему. — Я тут университет кончал.

Готические башни университета с коваными флюгерами выглядывали из-за черепичных крыш. Пустынная улочка плавно текла под уклон, казалось, там нас ожидает море. Пахло жасмином и свежим кофе. На чугунной скамейке с гербом дремал рыжий кот в кокетливом ошейнике. Прохожих не было.

В галерее нас встретил плотный бритый господин с ухоженными усами и с бриллиантом в ухе. Он напоминал циркового борца в отставке. Мы устроились в низких креслах, ногастая девица с ласковыми глазами лани принесла на серебряном подносе кофе. Мы закурили. Дубицкий вальяжно о чём-то говорил, отставной циркач лукаво щурился, я не понимал ни слова и пытался ногой задвинуть дерматиновую папку за кресло.

— Он говорит — у тебя женское имя, — Дубицкий, смеясь, перешёл на русский.

— Умник… — я, дотянувшись, придушил окурок в пепельнице.

Мой отец, военный лётчик, назвал меня в честь Чкалова. Я хотел об этом сказать, но, поглядев на бриллиант в ухе циркача, передумал. Хмуро сказал:             

— Ладно, хорош трепаться, давай работы показывать.

Картины расставили вдоль белёной стены. Циркач молча шагал взад и вперёд, осторожно поглаживая усы. Позвал лань. Та появилась, издала несколько восторженных междометий, Дубицкий подмигнул мне, выставив из-за спины большой палец. Моё сердце ухало на всю галерею. 

— Есть два варианта, — переводил Дубицкий. — Он устраивает твою выставку, берёт на себя рекламу, работу с прессой, фуршет, трали-вали… Выручку делите пополам.

Я сухо сглотнул и кивнул.

— Или вариант номер два… — он о чём-то спросил циркача, тот поморщился и коротко ответил.

— Или второй вариант: он покупает у тебя все работы оптом. За десять тысяч долларов.

Я растерялся, хотел повторить последнюю фразу, но цифра застряла у меня в горле. Закашлявшись, я дёрнул воротник рубашки. Пуговица зацокала по мрамору пола. Где-то за стеной настырно тявкала мелкая собачонка.

— Спокойно, спокойно… — Дубицкий искоса взглянул на меня, потом искренне улыбнулся циркачу. — Валера, спокойно. Всё супер.

Остаток дня прошёл как первый день в раю, моя душа пела. Я абсолютно всерьёз боялся сойти с ума от счастья — и дело было не в десяти тысячах, точнее, не только в них, — меня признали как художника! Признали в Америке! Да, у меня были выставки в Москве, мои иллюстрации публиковали московские журналы, да, я рисовал обложки к книгам. Но это там, в России.

Дубицкий заразился моим куражом. Мы куролесили по городу, угощали туристок из Дании ледяным шипучим вином, фотографировались на ступенях Капитолия. Горланили с уличными музыкантами песню «Хэй, Джуд». Дубицкий едва не упал в фонтан, я на спор ходил на руках перед зданием ЦРУ и нас чуть не арестовали неулыбчивые полицейские.

Ужинали мы в ресторане с колоннами на крыше Кеннеди-центра. После десерта устроились на открытой террасе с видом на Потомак. Я отхлёбывал терпкий коньяк, солнце неспешно заваливалось за лиловые холмы, в застывшей реке отражались персиковые облака. По стеклянной глади тихо скользили яхты, на палубах в полосатых шезлонгах сидели люди и что-то лениво пили. Над ними беззвучно проносились чайки с розовыми от заката крыльями. Я улыбался как блаженный, — Господи, Господи, — не дай мне проснуться, мой милосердный Боже! Не дай мне проснуться…

По соседству гуляла компания представительных англичан в белых рубашках, с одним, породистым, с лицом педанта в золотых очках, Дубицкий завёл бойкую беседу. Официанты принесли свечи, ловко расставили по столам, по стальному парапету балкона. Сразу стало темно. В сиреневом небе проступила перламутровая луна, внизу зашелестели невидимые машины, звук шин напоминал прибой. Где-то звучала классическая музыка. День кончился, и мы плавно втекли в ночь.

— Валер, — Дубицкий толкнул меня локтем. — Вот тут человек хочет с тобой познакомиться.

Я удивлённо повернулся, пожал холодную узкую ладонь, представился. Имя своё произнёс почему-то с иностранным акцентом. Англичанин ответил длинной фразой, из которой я понял, что его зовут Эндрю.

— Он хочет посмотреть твои картины, — перевёл Дубицкий, прикуривая сигарету.

— Зачем? — испугался я. — Откуда он вообще…

— Я ему сказал, что ты художник. Из Москвы…

— Зачем? Всё продано!

Англичанин сдержанно улыбался, длинное лицо с аристократическими залысинами казалось слишком бледным, словно напудренным, в стёклах очков плясали отражения свечных огней. Глаза, белёсые, с чёрными точками зрачков, напоминали волчьи. У меня по спине побежали мурашки.

— Всё продано! — по неясной причине я перешёл на немецкий. — Все картины проданы.

— Я бы очень хотел взглянуть, — отозвался Эндрю на отличном немецком. — Владимир сказал, что вы ещё не подписали контракт.

Метнув на Дубицкого недобрый взгляд, я неопределённо пожал плечами. Англичанин, не давая мне опомниться, продолжил:

— Я вхожу в совет директоров Эдинбургского фестиваля искусств. Нас очень интересует искусство постсоветской России. Я был бы весьма признателен за возможность взглянуть на ваши работы. Завтра возможно? Послезавтра я возвращаюсь в Эдинбург.

Я закурил, подумал и обречённо кивнул.

— Хорошо. Завтра в полдень.

Эндрю появился ровно в двенадцать. Длинный и сухой, в белоснежной рубахе, с той же улыбкой на бледном английском лице. Дубицкий работал, я встретил гостя в прихожей, жестом пригласил в комнату. Он оглядел потолок комнаты, отказался от чая, не глядя в окно, похвалил вид. Я вытащил дерматиновую папку, плюхнул на журнальный стол. Раскрыл. Дальнейшее развивалось с предсказуемостью заурядного кошмара.

Англичанин взял в руки первый лист. Долго разглядывал — с минуту, после взял другой. Потом третий, четвёртый. Всё это молча, чуть сутулясь. Я сухо сглотнул, сипло сказал:

— Эта называется «Падший ангел»…

 Англичанин рассеянно взглянул на меня и снова уставился в картину. Какой чёрт дёрнул меня за язык — я чувствовал себя полным идиотом. Провинциальным невежественным дураком. Эндрю отложил «Ангела», взял следующую работу. Просмотрев все, аккуратно закрыл папку. Достал из кармана платок и тщательно, один за другим, вытер худые пальцы.

— Местная галерея собирается купить все ваши работы… — он говорил на классическом немецком с мягким британским акцентом. — Но тем не менее, я, от лица совета директоров Эдинбургского фестиваля искусств, хочу сделать вам предложение…

Он говорил, а мне казалось, что я знаю наперёд каждую его фразу, что я всё это уже слышал, всё это однажды пережил. Страшно хотелось пить. Я кивал, пытаясь улыбаться, ладони вспотели, я незаметно вытер их о джинсы.

Потом он ушёл. Я достал из морозильника початую бутылку «Столичной», налил полный стакан и залпом выпил. На столе лежала визитка и какие-то ещё бумаги, оставленные англичанином. Я нашёл сигареты, руки у меня тряслись. Опасливо приблизившись к столу, взял визитку. На дорогом картоне под тиснёным рыцарским гербом готическими буквами было выдавлено золотом «Сэр Эндрю Мак-Хорн».

Вечером мы основательно набрались, меня подкосило нервное напряжение, Дубицкий напился за компанию. Алкоголь обострил чувство неминуемой катастрофы. Мы сидели за кухонным столом и допивали какой-то липкий ликёр. Стрелки часов показывали два часа ночи.

— Вова… — я вытер губы пальцами и задумался.

— Ну что? — запоздало отозвался он.

— Ты веришь в нечистую силу?

Он моргнул белыми ресницами и простодушно икнул.

— Что?

— Ну… — я не знал, какими словами объяснить ему моё ощущение инфернального тупика и при этом не показаться чокнутым. — Знаешь, у Дюрера есть гравюра «Рыцарь, дьявол и смерть». Так вот там дьявол искушает рыцаря…

— Кто? — спросил он и снова икнул.

В три ночи нам удалось раздобыть упаковку пива на бензозаправке, и мы снова вернулись на кухню. У Дубицкого открылось второе дыхание. Даже сидя его шатало, он щурил глаз, но явно не мог поймать меня в фокус. При этом говорил громко и убедительно. По крайней мере, мне так казалось.

— Деньги! — он смял пустую жестянку из-под пива и швырнул в угол. — Что такое деньги? Тебя приглашают на самый знаменитый культурный форум Европы… Ты это понимаешь, мать твою?!

Я приложил холодную банку с пивом ко лбу.

— Европы! — Дубицкий саданул кулаком в стол, встал и снова грузно сел. — А он, понимаешь, деньги…

Я виновато покачал головой.

— Так ты предлагаешь… ехать? — с трудом выговорил я.

— Предлагаю?! — Дубицкий демонически захохотал. — Я настаиваю! Я требую! В Шотландию! В Эдинбург!

Он снова вскочил и горячим ленинским жестом выкинул вперёд руку. При этом сбил со стены обрамлённый плакат с прошлогодней выставки Пикассо. По кафелю зазвенело битое стекло.

— Шотландия! Эдинбург… — его баритон приобрёл романтическую ноту. — Колыбель цивилизации… Рыцарские замки. Вересковые поля. Мужчины в юбках играют на волынках…

— Володя, — беспомощно перебил его я, — за десять тысяч я могу купить пять квартир на Фрунзенской. Понимаешь? Пять!

Он задумался. Долго и мучительно тёр лицо руками. Потом поднял на меня красные глаза.

— Пять? А зачем тебе пять квартир на Фрунзенской?

 

Четыре месяца спустя я был в Эдинбурге. Моя персональная выставка проходила в отеле «Корона Скандинавии», на открытии струнный квартет играл Моцарта и Вивальди. Официанты во фраках разносили шампанское, дамы в узких платьях с голыми спинами хвалили мои картины, я улыбался и с достоинством целовал их тощие руки. Интервью с моей фотографией опубликовал журнал «Шотландец», на выставку привели даже какого-то дельца из «Сотбис». Успех превзошёл ожидания сэра Эндрю и уж тем более мои — мы продали почти все картины. Денег я заработал много, но квартиры на Фрунзенской покупать не стал. «Падшего ангела» приобрёл местный лорд, картина и сейчас висит в его замке. Бывая в Эдинбурге, я непременно навещаю его, мы пьём чай у камина, он что-то рассказывает, но из-за его шотландского акцента я не понимаю и половины. Впрочем, это и неважно.

Сегодня, спустя двадцать пять лет, эти квартиры стоят чёртову уйму денег — каждая миллиона полтора долларов, но я ни разу не пожалел об упущенном барыше. Более того — я благодарен фатуму, судьбе, своему ангелу-хранителю, лукаво принимавшему обличье то моего непутёвого друга, то чопорного англичанина, и хочу сказать им спасибо. Спасибо вам! Всё было прекрасно, просто великолепно. Я вас люблю и не жалею ни о чём.  

Поделиться

© Copyright 2024, Litsvet Inc.  |  Журнал "Новый Свет".  |  litsvetcanada@gmail.com