Без этой книги теперь уже невозможно обойтись.
Кто-то спросит: что в ней особенного? Или вообще — ну что в ней? Впрочем, это не вопрос, это у них, у кого-то, такой ответ. Я же не спрашиваю, вернее не отвечаю: как вам удаётся обходиться без неё? А вот мне, оказывается, без неё — никак.
Об этой книге не скажешь, мол, книга как книга. Не толстая, не тонкая, средней, что ли, упитанности. Ладно, ладно, неудачно пошутил, зачем сразу сердито шелестеть незамусоленными страницами, словно море рассердилось и принялось вычитывать мне своими солоноватыми волнами.
Книга была — и есть, никуда нам друг от друга не деться, — необычнее всех остальных книг на свете, кроме одной, разумеется, но та ведь — не остальная. Необычнее всем, и не в последнюю очередь — твёрдой розовой обложкой, потому что этот розовый цвет был не просто, не банально розовым. Цветом обложки книга походила на необычайно умного загорелого фламинго, и я назвал бы мой рассказ именно так: «Книга в обложке цвета фламинго», но фламинго здесь не водятся, а стоит ли апеллировать к тому, чего нет?
Фламинго здесь не водятся, зато сюда залетают... — снова забыл, как они называются. Вы наверняка знаете: они выглядят почтенно доисторическими, да они, наверно, и прилетают оттуда, из тех времён, ведь людей совершенно не боятся. Впервые видят, что ли. Хочу обратиться к ним, но не могу: имя забыл напрочь.
— Пеликаны, — сказал мой новый приятель, спрыгивая с катера на берег. — Но имя ещё нужно заслужить, иногда достаточно безличного местоимения, выглядящего как вполне личное.
Его имя я помнил с давних времён, с тех пор, когда у меня ещё не было моей книги в розовом переплёте. Помнил, но не был уверен, что не ошибаюсь, поэтому решил пользоваться его личным местоимением.
Катерок беззаботно покачивался на всё ещё не полностью успокоившихся волнах.
— Красивое название, — кивнул я в сторону катера. — Что оно означает? В моей книге этого слова нет.
— Так зовут жену моего друга. Он сделал для нас эту яхту и назвал в честь своей жены.
— Красивая? — заглянув в книгу, понимающе спросил я.
Он закурил сигару. Повторил или ответил:
— Так зовут жену друга.
Волны перестали сердиться и принялись подлизываться, но это не раздражало. Он не возразил мне, только усмехнулся, затягиваясь сигарой:
— Тоже мне волны!
Бывшее, непечально подумал я, всегда значительнее того, что есть. Нужно только дождаться, пока то, что есть, наконец-то станет бывшим. Нет, не наконец-то, просто — бывшим.
Он угостил меня сигарой. Пришлось затянуться и похвалить: неудобно всё-таки, не он у меня в гостях, а я у него. Впрочем, отказаться было бы неудобно, даже если бы мы поменялись ролями. От кого мне досталась эта черта? Явно не от бабушки. От деда, наверно.
— Не меняй названия, — помогла правильно сказать моя книга. — Но главное — не давай катеру своего собственного имени. Соблазн, думаю, будет велик, но ты преодолевал не такое.
Эта смелость наверняка досталась мне от родителей.
— Вот именно, не такое... — кажется, ответил он.
Нет, не ответил: это продолжали подлизываться волны, а он подлизываться не стал бы никогда.
У нас оставалось время поговорить, а у меня для этого была книга в розовом переплёте.
— Хорошо плаваешь! — одобрительно заметил он, ожидая, пока я выйду из воды и сяду на песок рядом с ним. — Давно научился?
— Давно, — ответил я, разглядывая отдыхающий катер. — Целый месяц назад. Мне тогда было семь.
— А сколько сейчас? — спросил он и свободной рукой бросил камешек в прозрачную, почти неестественно бирюзовую воду. Тот плюхнулся и ушёл на песчаное дно.
— Сегодня — семь и несколько месяцев, до школы ещё целых пол-лета. Завтра, думаю, будет 38, это мой любимый возраст.
— А мой — 30, — сказал он задумчиво. — Впрочем, посмотрим...
Я сел на песок рядом с ним.
— Я слышал, — продолжал он, — что в вашем море вода ещё солонее, чем у нас. Она хорошо держит.
— У нас вода самая солёная и самая йодистая, — ответил я. — Плавать меня научила бабушка. Без бабушки даже наша вода не удержала бы на плаву.
Задумавшись, я не заметил, согласен ли он. Хотел спросить, была ли у него бабушка, умевшая плавать, но вот не спросил... А книга могла бы помочь.
Безымянные доисторические птицы уселись неподалёку, прислушались к нашему разговору, но ничего не поняли. Да и как поймёшь без книги в розовом переплёте?
Думаю, упоминание фламинго ущемило бы их самолюбие, поэтому я и подумал просто — «в розовом».
— Их именем у нас ничего не названо, — усмехнулся он. — Забавно: именем какой-то свиньи, причём не одной, назвали целый залив, а чем, спрашивается, хуже пеликан?
Мы понимающе рассмеялись: иногда отсутствие названия или имени — далеко не минус тому, чьим именем ничего не названо.
От пустынного песчаного пляжа вели куда-то две одинаково пыльные дороги, за неисчислимо много лет выбитые копытами, ногами, шинами, подковами. Расходились в разные стороны, и отсюда, с морского берега, не было видно, сойдутся ли они когда-нибудь снова. Разошлись и убежали друг от дружки.
Сказка о перепутье мне никогда не нравилась, ни в семь лет, ни позже. Не то чтобы мне виделся в ней какой-то скрытый смысл, — тогда, возможно и понравилась бы, — а просто не нравилась, и всё. Возможно, своей банальностью. А возможно, ещё не научившись толком плавать, я невзлюбил выбор как таковой, и эта нелюбовь у меня до сих пор не прошла. Наверно, даже научить плавать было проще, чем научить выбирать. Или, по крайней мере, не бояться выбора...
— 38 — некруглое число, — слегка пожал он плечами.
— Круглей не бывает, — по-семейному возразил я. — Кажущаяся круглость и настоящая — это не одно и то же.
Спорить он не стал. Спросил:
— Ты у нас впервые?
— Нет, — ответил я. — Мне уже, оказывается, довелось побывать в ваших краях, когда я был ровно вдвое моложе. Теперь я понимаю, что был здесь именно тогда — был, но не знал... Это узнаёшь позже, когда намного повзрослеешь. У меня была моя книга в розовом переплёте, без неё мне бы сюда не добраться.
Он посмотрел на страницу, открытую на одной из моих любимых букв. Для него — буква как буква, для меня — важнее и красивее многих других.
— Видишь, — показал я, — её шляпка похожа на птичку. Не какую-нибудь банальную чайку, даже не на воробья, и не ту, что ставят на полях. Она похожа вот на эту доисторическую птицу с никак не запоминающимся названием. Назвали бы хоть что-нибудь в её честь, тогда, возможно, название запомнилось бы.
Присмотревшись к двум расходящимся дорогам, я заметил третью, почти невидимую. Узкая тропинка, почти как новенькая, без рытвин и колдобин, разве что покрытая пылью. По ней, наверно, почти не ходили, вот она и сохранилась — судя по всему, с давних времён.
— В следующий раз, — добавил я, — мне исполнится вдвое больше. Втрое — нет, конечно, а вдвое — надеюсь, исполнится...
Здесь так одиноко и свободно, будто гитарная струна зазвенела давным-давно, между строк моей книги в розовом переплёте, между детством и юностью, между двумя морями, и всё звенит и звенит, не собираясь оборваться.
— Свободно? — задумчиво улыбнулся он.
Не снисходительно, просто задумчиво. Вопросительный знак предварил его фразу, отразившись в прозрачной воде не так, как положено отражению, а забавно, вверх тормашками.
— Свободно? — повторил он, уже без улыбки. — Стоит свободе начаться по-настоящему, превратиться из необычной болезненной мечты в обычную здоровую реальность, как она на поверку оказывается несвободой. Ещё большей несвободой, чем та, на смену которой пришла.
Он посмотрел на равнодушно покачивающийся катер и снова улыбнулся. Не злорадно — мне показалось, что злорадствовать он не умеет. И не растерянно — наверно, не мог позволить себе такую роскошь. Или надеялся, что наш разговор не расслышат за шумом морских волн.
— Океанских, — поправил он меня. — Это — океан.
Моя книга помогла мне снова понять его.
Невидимый порыв ветра перевернул страницу, сорвал с моей любимой буквы птичку, похожую на старую пилотку или новенький берет, и она улетела куда-то вместе с тремя непересекающимися дорогами, возможно, в ещё более тёплую страну. И буква из моей любимой стала вполне заурядной, каких много. Не менее нужной, просто заурядной.
— Океан! — воскликнула улетающая птица, а восклицательный знак предварил её крик и отразился в морской воде так же, как вопросительный: вверх тормашками.
Он выбросил недокуренную сигару, в последний раз посмотрел на оставленный катер, махнул мне на прощание, сказал «Не прощаюсь!» и, недолго постояв на развилке, пошёл по одной из разбитых дорог.
Я перевернул страницу и снова увидел любимую букву.
«Хуже необходимости выбирать, — подумали мы, каждый про себя, — бывает только навязываемая невозможность выбора».
Мне кажется, он думал именно об этом. Правда, моя книга в розовом переплёте не могла помочь мне заглядывать в чужие мысли.
— Так уж в чужие? — воскликнул вопросительный знак и, прикинувшись восклицательным, отразился вверх тормашками в диковинной океанской воде.
Старый катерок по-музейному выспренно покачивался на волнах. Название на борту почти исчезло — наверно, его разъела соль. Или, может, причина в том, что в этом названии никогда не было моей любимой буквы? Буква-то была, но заурядная, не с той страницы: птичка улетела, даже не попытавшись усесться на борту. Или, возможно, имя, такое же красивое, как женщина, его носившая, было обречено со временем превратиться в безличное местоимение?
Я ещё раз посмотрел на ушедшие дороги. Теперь они казались мне очень похожими одна на другую — не различить, сколько ни вглядывайся. Я решил пойти по тропинке, но — не шлось почему-то... Может быть, когда я буду вдвое старше, пойму причину?
Втрое — нет, конечно, а вдвое всё-таки, наверно, буду.