1
Прямо никто не говорил, но все знали, что любить его нельзя. У взрослых не спросишь, почему. Вернее, спросить-то можно, но ответят такое, что лучше не спрашивать. И окажется, что сам глупый, а не они. Поэтому все послушные дети и так понимали, что он плохой. На всякий случай. Армию в Египте забыл, старушку зарубил топором. Раскольников зарубил? Да какая разница. И ведь не сам же Родион до такого додумался? Куда ему, вечному студенту. Ясно, что без этого страшного в треуголке не обошлось. И в романе написано. Только как можно забыть целую армию? Вот бы кто объяснил. А то забыл и забыл — будто кошелку в магазе. С продуктами там или с водкой. Хотя нет, с водкой наш человек не забудет, разбить может, не донести, но не забыть. Но он-то не наш. Может, за подмогой поехал? Хорошо бы у него самого спросить. Столицу нашу сжег. С самого детства слышишь — Москва, спаленная пожаром. А кто еще мог ее спалить? Правильно. И зачем он вообще в Россию полез?! Кто к нам с мечом придет, мы того век не забудем. Не забудем, не простим.
Вот только все равно нравился. Мальчишкам нужны герои. Они сразу понимают, кто герой, а кто так, нарисованный. Но и герой должен быть, чтобы дух захватывало. Не одноразовый. На амбразуру бросился или в танке сгорел — герой, конечно, хотя такого надолго не хватит. А вот куда деться от слов Маренго, Аустерлиц, Бородино, поступи Старой гвардии и медленной смерти на Святой Елене? От серого плаща с треуголкой и ослепительной славы? Только раз прочтешь «На острове том есть могила, а в ней император зарыт...» — и все, пропал. Ведь начинается всегда со стихов. И слова вроде самые простые:
Зарыт он без почестей бранных
Врагами в сыпучий песок[1]...
Никто этого императора не хвалит и толком не знаешь, что он там сделал, а влюбляешься сразу, с первой строчки, и стихи уже навсегда с тобой. Вроде влюбляешься в стихи, а в то же время в него, в серый плащ, в треуголку. Только когда жизнь начнет клониться к закату и станешь придирчиво отбирать нужное среди скопившегося наносного хлама, поймешь, что всю ее прожил с этими стихами и с их героем. Но в пятнадцать лет просто хочется как-то поцарапать земной шар. А уж лучше него в этом никто не знал толк.
Потому что он весь загадка и слава. И похоже, нет на свете славы надежней. Двух слов не скажут, а сразу машинально добавят «великий». Великий полководец, великий завоеватель. Как в фольклоре — молодец добрый, а девица красна. Конечно, с одной стороны, завоеватели — так себе люди, а с другой, очень хочется что-нибудь завоевать. Пусть не страну — хотя бы уважение. Зато открыватели вроде хорошие. Только если вдруг откроешь где-нибудь новую землю, ведь придется ее тут же завоевывать. Иначе открытие не засчитают. Получается, одного без другого не бывает? Спросить бы кого. А он никого не спрашивал, просто делал что хотел, — по своей воле, и это в нем завораживает больше всего. Еще велел убрать слово «невозможно» из французских словарей. По своей воле водил полки, крушил тысячелетние империи, перекраивал страны, писал законы. До сих пор ненавидят и ругают, восхищаются и боготворят. И помнят, потому что не могут забыть. Потому что такого больше нет.
Он был самым поразительным из всех героев — никем не придуманный, но настолько невероятный, что выдумать такую судьбу никому не под силу. «Какой роман моя жизнь!» — говорил Наполеон. Вечером на пустой кухне, сбежав от взрослых, я погружался в этот роман — строил полки, водил в атаку, отдавал приказы, стоял как он, на высотах Аустерлица и на Поклонной горе. Я был не только Наполеоном, а всеми — Ланном, Неем, целым батальоном гренадеров, царем Александром, любым, кто вдруг возникал в воображении, которое было тогда неистовым, как атака польских гусар под Сомосьеррой. Об этих играх никто не знал — они были моей маленькой тайной.
Но интересней всего оказались даже не игры, а его мысли и разговоры. Гипнотизировали отдельные фразы, доходившие до меня в обложках чужих случайных текстов. Два афоризма обнаружились, например, в собрании сочинений В. И. Ленина. Первый, сбывшееся пророчество «Пушка убила феодализм, чернила убьют следующий общественный строй», он законспектировал со ссылкой на источник, а второй присвоил. Так что я уважал Ленина за бессмертную фразу «надо ввязаться — там будет видно», пока не узнал автора. Что бы этот автор ни писал, поражает поэтическая точность формулировок. Кажется, он бережет слова как хороший командир солдат в бою, поэтому использует только самые необходимые.
У Наполеона была возможность осмыслить свою жизнь. Он ее не упустил, хотя в отличие от юноши-ботаника, сочинившего к двадцати шести годам роман, бывший властелин мира в сорок шесть сам писать уже не хотел — больше диктовал. Стоит чуть-чуть настроить ухо, как сразу слышу их беседы с Лас-Казом во время диктовки — кое-что записал тут вперемешку с собственными мыслями. В этих разговорах то, что не вошло в мемуары, — неприглаженная откровенность. А мемуары, которых, как выяснилось, все только и ждали, стали самой знаменитой книгой XIX века. Лас-Каз, незаметный во время Империи и почти неизвестный Наполеону до изгнания, нужен был именно для этой роли. Не громогласные сорвиголовы-генералы, а скромный книжный человек с огромными глазами, за которыми не видно лица, стал полномочным послом воинственного Наполеона в нашей Ойкумене.
2
Лас-Каз поклонился: «Сир, мы будем сегодня учить английский язык?»
— Давайте попробуем, Лас-Каз. Хотя зачем? Оссиана мы все когда-то прочли в переводе, а что говорит губернатор, мне совершенно все равно. Когда я слышу этот язык, кажется, что это сильно испорченный французский. Что Вы думаете?
— У них есть Шекспир, Сир, неплох и кое-кто из современных поэтов. Все они пишут или будут писать о Вас.
— Вот что мне совершенно неинтересно, так это читать о себе. Шекспир, гм. Стоит ли из-за одного старого Барда учить их исковерканный язык?
— Как насчет того, что нужно знать язык врага, Сир?
— У нас больше нет врагов, Лас-Каз, только тюремщики.
— Разве тюремщики друзья?
— Нет, но в имени врага слишком много чести для маленького губернатора Лоу. А вот, кстати, и он. Закройте ставни, мы не намерены его принимать ни сегодня, ни завтра, ни когда-либо еще.
— Если Вы хотите заниматься английским, Сир, то сегодня у нас глаголы. В этом языке очень простая система времен и совсем немного исключений.
— Нет-нет, дорогой Лас-Каз. Я передумал. Языки мне не даются. У меня нет к ним способностей. Давайте поговорим об истории.
— Тогда могу я задать Вашему величеству несколько вопросов о Вашем царствовании, которые, может быть, заинтересуют потомков даже больше, чем нас, современников?
— Спрашивайте, спрашивайте, — Наполеон был в добром и несколько размягченном состоянии духа. Не было ни шпаги, ни плаща, ни треуголки — или двууголки, черт ее разберет. Император сидел в потертом мундире полковника конных егерей и кутался в старый плед: в построенном на скорую руку доме дуло из всех щелей. — Уж потомки-то сунут нос везде, не думаю, что найдется мелочь, которую бы они обошли вниманием.
— Тогда, Сир, расскажите про Египетскую кампанию. Только давайте начнем с конца. Ваш внезапный отъезд породил лавину слухов, предположений и сплетен. Вы правда ехали завоевывать Францию?
— Ну да, можно и так сказать. Если убрать всю шумиху, египетская кампания была окончена. Я завоевал страну, устроил там образцовую колонию, в армии был отличный командующий. Кто мог знать, что Клебера убьют и все развалится?
— А что было с пленными в Акре? Эти три тысячи человек, о которых так много писали англичане.
— Я не брал их в плен и тем более не давал никаких гарантий. Инициатива принадлежала моим адьютантам. Но офицеры ничего не значат, когда не имеют полномочий. Судьбу пленных решал военный совет. Кормить их было нечем, а если бы их отпустили, то уже завтра они бы воевали против нас. Мамелюки не европейцы, которых отпускали под честное слово больше не участвовать в кампании. Мы пробовали, но на Востоке нет слова, — Наполеон усмехнулся. — Англичане еще писали, что я приказал отравить солдат, больных чумой. Признаюсь, я предпочел бы покончить собой, чем попасть в пыточную к варварам. Но у нас все равно не было морфия, да и врачи никогда бы не согласились. Так что их газеты врали.
— Вы говорили, что собирались отправиться в Индию на манер Александра.
— Индия бессмысленна без Франции. Сначала нужно было прекратить анархию и создать французское государство. Мне больше нечего было делать в Египте. Управлять им мог любой дельный администратор, отбиваться от мамелюков — любой способный генерал. Клебер был тем и другим.
— То есть Вы уехали потому, что Египет был завоеван, а Франция нуждалась в Вас. Вы уже тогда понимали, кем станете?
— И да и нет. Франции нужен был диктатор, но я понятия не имел, что будет дальше. Не пишите этого, Лас-Каз. После побед при Маренго и Гогенлиндене Австрия была выбита из войны и Англии ничего не оставалось, как заключить мир. Амьенский договор был хорош для всех. Все, что я собирался сделать, — обуздать анархию и дать Франции то, что должна была дать Революция, но не дала. Но меня снова заставили воевать. Мысль объединить Европу возникла гораздо позже. Генерал Бонапарт образца 1799 года был неисправимым мечтателем.
— А Империя — тоже романтика?
— Конечно. Она пришла прямиком из Рима вместе с римским правом и доблестью. Честь, которую мы воспитали во французской нации, — это римская добродетель, а орден Почетного легиона — квинтэссенция римского духа. Из людей, после десятилетия Революции переставших различать добро и зло, мы создали общество, достойное Цезаря.
— Но ведь Рим долгое время был республикой, Сир.
— Римская империя выросла из республики так же, как и французская. Цезарю ничего не оставалось, кроме как стать диктатором, чтобы спасти погибающую страну, Август вместо неустойчивой диктатуры учредил регулярную монархию. То же было и у нас, только мы прошли этот путь быстрее. Мне пришлось сперва стать Цезарем, потом Октавианом. Но Вы сами все видели, Лас-Каз.
3
Чем была для Наполеона честь? Военным кодексом поведения, римской доблестью, гражданской добродетелью? Наверное, всем сразу. Но больше всего совестью и достоинством. Вокруг нее строилась личность.
Вот маленький Наполеоне в Бриеннской школе. Разъяренный учитель спрашивает: «Да кто вы такой, что обсуждаете приказы вместо того, чтобы слепо повиноваться?»
— Я — человек.
Наполеоновская армия, наверное, единственная в мире, где разумная инициатива ценилась выше субординации и подчинения, не говоря о бездумном исполнении приказов. Его интересовала только победа.
Но и на Святой Елене император мог бы повторить слова десятилетнего ученика кадетской школы. В борьбе с губернатором Лоу он вел себя точно так же — честь превыше всего.
Для Наполеона-правителя честь — еще и средство возродить мораль в развращенном и униженном обществе, обезумевшем от крови, коррупции и нищеты. Что делают с людьми годы революции, лучше всего знают те, кто в революционном или послереволюционном обществе жил. Его обращение к суровым римским добродетелям и к военной чести как общественному идеалу кажется слишком романтическим и отдает манипуляцией, но ведь сработало. Общество Империи было не в пример человечней и честнее революционного. Доносы, воровство, предательство перестали быть нормой жизни. Их место прочно заняли уважение к закону и к заслугам. Что до манипуляций, то имен политиков, которые к ним никогда не прибегали, мы не знаем. Не потому, что таких нет, а потому, что они ничего не совершили. Наполеону удалась еще одна невероятная вещь — возвращение большой части эмигрантов и примирение вчерашних врагов. Многие стали товарищами по оружию, другие просто согражданами. К сожалению, ничего подобного ни в советском, ни в постсоветском обществе не произошло. Ложь никуда не делась, а неразличение добра и зла, чести и бесчестия стали своего рода основой общественной жизни.
Странные сопоставления возникают иногда в голове.
Перед демонстрацией ко мне вдруг подошел комсомольский секретарь.
— Вот транспарант, — сказал секретарь, важно выговорив это слово. Развернешь его ближе к трибунам, чтобы ткань не попортилась. Я тебе сейчас еще кого-нибудь приведу. Но отвечаешь за него ты, учти.
— С флагом не хожу, — сказал я, пожав плечами.
— Что? — спросил секретарь.
— Ну не хожу я с флагом. Смотри, сколько людей вокруг ходят с флагом, а я не хожу, — объяснил, как бы оправдываясь и убирая руки за спину.
— Что? — повторил секретарь.
Он не знал, как на это реагировать. Вокруг собиралась небольшая толпа. Сквозь толпу к секретарю подошел Борис — красавец, отличник и плейбой.
— Чего пристал к человеку? Он же сказал, что с флагом не ходит.
— Что? — снова спросил секретарь. И тут же вышел из положения: — Тогда ты неси.
— Гы, — сказал Борис и внимательно посмотрел на секретаря. Он был выше на голову, но секретарь шире в плечах. — А в рыло? — спросил Боря ласково.
Тут уже секретарь посмотрел на Бориса и сразу понял, что получить в рыло не проблема, проблема как раз не получить. Транспарант — дело, конечно, важное, но рыло-то свое, не казенное, его жалко. Секретарь колебался и в задумчивости выпустил транспарант. Тот упал.
Генерал Бонапарт ходил с флагом, скорее даже со знаменем. Под его знамена собирались сотни тысяч. И он их вел к победам, которые восхищали и ужасали тогдашний мир. Представить Наполеона среди тоскливой советской пошлости примерно так же легко, как седло на корове или Вандомскую колонну на колхозном поле. Поэтому то, что писали о нем советские авторы, по большей части не имеет смысла — он был сделан из неведомого им инопланетного материала, их изумление, праведный гнев, ругань относятся к какому-то другому, придуманному персонажу.
Честь нынче вывернулась наизнанку, но от этого ничуть не изменилась. Она не параграф в военном уставе, не римская доблесть, а просто совесть и достоинство. Но для возрождения общества уже не подходит — все слишком запущено.
Мне сказали, что на транспаранте было написано «Слава КПСС!». Мстислав Растропович, говорят, когда бывал в духе, гордо расхаживал по Москве и кивал одобрительно: «Хорошо, везде пишут „Слава, Слава“. Приятно. Жаль только, фамилию путают».
Потом исключали из комсомола Катю — маленькую, серьезную, в коричневом платьице с большими карманами. Она уезжала с родителями в Израиль. Перед собранием я подошел к секретарю и осторожно спросил: «Мы ведь живем по уставу?» «Конечно», — уверенно ответил тот. «Тогда найди мне, где тут написано, что мы должны исключить человека из комсомола за то, что он переезжает в другую страну», — сказал я, протягивая ему маленькую красную книжечку, на которой белыми буковками значилось: «Устав ВЛКСМ». Секретарь книжечку брать не стал. Из разных углов комнаты на него начали с интересом оглядываться. Секретарь как бык помотал башкой и вдруг молодой газелью вылетел из комнаты под несмелые еще смешки. Минут через десять в комнату, по-медвежьи переваливаясь, входил секретарь парткома, а наш комсомольский вожак, искательно забегая вперед и услужливо извиваясь немаленьким телом, открывал перед ним дверь. За Катино исключение проголосовали все, кроме меня.
Антисоветчина становилась все махровее, раскаянием не пахло, так что на последнем году учебы из коммунистического союза молодежи решили изгнать и вашего покорного слугу. Секретарь, уже с приличным брюшком ответработника, отечески журил: «Не по-комсомольски ты мыслишь, не по-нашему. Вот у меня миро-во-ззззрение, — слово было трудное и он осилил его с третьего раза, —советское, коммунистическое. Прикажет мне партия нести транспарант — понесу, прикажет в персональном деле разобраться — разберусь, понима-ишь, принципиально, по-партийному. И у меня ни одного взыскания, а у тебя выговор, потом с занесением, еще выговор, а сегодня вообще стоит вопрос об исключении. Не по-нашему ты мыслишь. Гнилые у тебя какие-то мыслишки-то, антисоветские». Последнее слово было ключевым, оно подводило итог и подразумевало немедленную расправу.
Комитет комсомола, видимо, в целях повышения культурного уровня актива, был украшен изречениями знаменитых философов, правда, авторов не указывали. То ли после курса молодого бойца имена классиков вместе с цитатами и так должны были отскакивать от зубов, то ли в комсомольской среде авторство как таковое считалось нескромным и даже вредным для неокрепших душ молодых строителей коммунизма. Я сидел как раз под безымянным высказыванием «Образ мыслей неподсуден».
Наверное, мне полагалось испуганно умолять и каяться. Ребята из кожи вон лезли, чтоб их принимали всерьез, в июльский день сидели в добротных костюмах с комсомольскими значками, на одинаковых фанерных мордах с узкими прорезями для глаз выражение строгости. В общем, косили под больших. Вместо этого я только кивнул головой на лозунг — вожак, однако, и глазом не моргнул, и ухом не повел.
И тут меня начало трясти, но не от страха — от ярости. Это упоительное чувство, только никак нельзя было дать ему волю, потому что первым делом я бы заехал в свежее, как попа младенца, секретарское рыло, потом перевернул бы стол, за которым сидели заслуженные комсомольцы, обрушил бы со стены книжную полку — надеялся, что на кого-нибудь она бы упала, и длинным карнизом, сиротливо прислоненным к стене, ведь шторы вешать — не царское дело, стал бы гонять комитетчиков по комнате. Как было бы славно! Но что-то во мне не одобряло буйства.
Литературные герои подобны перевязи Портоса — с одной стороны живые, зато со всех остальных поди знай — ведь про них известно только то, что написано. Поэтому я не слишком их жаловал. А тут реальный человек и по всему — герой. «Для чести французской нации нет ничего важнее чести французской пехоты» — так он напутствовал солдат перед аустерлицким сражением. «Спасайте только честь», — говорил Лористону, отправляя его на переговоры с Александром.
И этот помешанный на чести подсказал, как себя вести. Я вдруг оказался далеко от стола с салтыковскими рожами, от комнаты, где меня судили, а когда вернулся, чувствовал только брезгливое презрение. Скорее всего, именно так смотрел Наполеон на Фуше, Талейрана или губернатора Лоу. Не вступая в дискуссию, просто вытащил из кармана комсомольский билет, кистью левой руки, как камешек по волнам, запустил его вдоль длинного дубового стола и молча вышел из комнаты.
4
Узкая, прижавшаяся к горе тропинка в темноте была еле заметна. Солдаты двигались осторожно по двое, стараясь не приближаться к обрыву. Наполеон шел, опираясь на длинный ружейный ствол как на палку. Неутомимый Рапп декламировал Корнеля:
Вот так со смертными судьба порой играет:
То вознесет их вверх, то в пропасть низвергает.
И так устроен мир, что в счастье иногда
Уже заключена великая беда.[2]
— Очень может быть, что он прав, — пробормотал император про себя. Как любой мистик, Наполеон ценил пророчества, но вслух сказал: — Если бы Корнель жил в наше время, я дал бы ему княжеский титул.
Вдруг они услышали сзади разговор двух солдат:
— А вот слабо тебе сейчас вскинуть ружье? Видишь его спину — тут не промахнешься, и все наши мучения разом закончатся. Кто стрелял, не дознаются — темень, хоть глаз выколи.
Второй в ответ промычал что-то одобрительное.
Наполеон с силой сжал руку адьютанта:
— Не оборачивайся.
— Почему, сир?
— Если обернешься, запомнишь их и потом накажешь.
— Сир, а Вы не боитесь, что он правда выстрелит?
— Да нет, конечно, они просто устали, вот и несут невесть что. После перехода в тридцать миль все и так валятся с ног, а солдаты еще идут с полной выкладкой.
В своем кухонном театре я с удовольствием разыгрывал эту сценку. Она казалась диалогом из какой-то забытой пьесы, хотя была чистой правдой, — генералы Рапп и Коленкур, оба писавшие о том переходе в горах Гвадаррамы, способны были возглавить самую отчаянную атаку, но не способны на вымысел.
Кто скажет, чего тут больше, знания людей, смелости или великодушия? Или ни того, ни другого, ни третьего — он просто пришел сделать мир лучше, а мир не узнал его, как и того, первого, встретил войной и вдребезги разбил его корону? Не то, все уже было, и про мессию и про корону. Но кто же он и в чем его величие — в ужасах войны или в стремлении вершить добро[3]? Сколько людей за прошедшие два с половиной века задавали себе и другим этот вопрос?! И давали противоположные ответы.
Критики тут же возразят — а кто же, как не он, и начал испанскую бойню? И вообще, какое может быть великодушие среди всеобщего озверения народной войны? Ведь народ сам восстал против французов. Не станем сейчас разбираться, что такое народ, оставим священных коров в покое до другого раза. Наверное, и это верно, только по-моему, великодушие и милосердие существуют везде. И в буквальном и в переносном смысле у них нет границ. В том и ценность морали, что она важнее взглядов и даже действий. Взгляды человек может изменить, сделанное иногда можно исправить, а вот подлец всегда останется подлецом.
Что до войны — да, воевал, война его и вознесла и погубила, подозреваю, что остановиться было невозможно, и это, наверное, самая серьезная ошибка. Но не преступление, как сказали бы сейчас. И дело даже не в том, что Наполеон, хотя войны не боялся, не начал ни одной, кроме злополучной испанской. О русской речь впереди. Дело в том, как люди того века относились к войне. От добрейшего, как говорили сослуживцы, генерала Кульнева потомству осталась такая фраза: «Матушка Россия тем хороша, что хоть в одном углу ее да дерутся». Не меньше четырех тысяч лет война была самым прославляемым из человеческих институтов. На самом деле, конечно, больше, но у нас мало письменных источников. Военная доблесть возводилась в ранг добродетели. Молодежь из высших сословий учили в основном тому, что могло пригодиться в сражении, потому что настоящей жизнью была война. Наполеоновская эпопея пришлась как раз на смену эпох — новый жизненный уклад еще не успел вытеснить старый, а краеугольное для дворянской морали понятие чести пока не подвергалось сомнению никакими умниками. В то время война считалась славным делом, была привычным способом решения проблем и почти единственным достойным занятием для мужчины — и самые блестящие люди и те, кто похуже, носили военный мундир. Однако эпоха, которую армии Наполеона несли на штыках, изменила отношение к войне — из любимой игрушки человечества она стала проклятием. Хотя воевать не перестали. А потомство, как водится, принялось порицать императора за собственные грехи.
В какой-то миг я понял, что он весь — миф, легенда. В его жизни не осталось ничего, что давно не стало бы частью мифа, черного или золотого. Кажется, что в мире одновременно действовал десяток императоров, гениальных и откровенно глупых, великодушных и жестоких, добрых и злых — тут есть работа для историка, но романисту делать уже нечего.
К Наполеону не подойдешь просто так, не похлопаешь по плечу. Даже голый в ванне он окутан магнетическим ореолом величия. Непонятно, мог ли такой человек вообще существовать, а если все-таки существовал, то каким был, как себя вел? Темпераментный, страстный, обычно откровенный даже с дипломатами — ложь ему претила, привыкший не командовать — повелевать, видимо, в жизни он был резче, грубее, но и благороднее, чем в большинстве мемуаров. Императора рано стали донимать хвори и боли. Солдаты слышали, что из его шатра доносилась мучительная брань всякий раз, когда Наполеон мочился. Мюрат рассказывал, как перед Бородинским сражением повелитель Европы прижимался животом к пушечному лафету, корчась в судорогах. Лафет был холодный и твердый — это немного облегчало страдания.
Мандельштам в «Четвертой прозе» вспоминает есенинскую строчку «Не расстреливал несчастных по темницам». Нет заслуги важнее. Особенно когда начнешь перебирать властителей и поймешь, как мало среди них таких, кто совсем не был склонен к палачеству. Наполеон не остановил террор, тот затих раньше, зато сделал его невозможным, во всяком случае, пока оставался у власти.
Наверное, главное в нем — милосердие. Правда, если необходимость диктовала иное, практичность правителя и полководца могла взять верх над порывами души. Но после битвы не было ни своих, ни врагов — французские врачи одинаково лечили всех. Какой все же контраст и со свирепыми предками, протыкавшими пленников штыками, положив по нескольку в ряд как дрова, и с озверевшими потомками — изобретателями концлагерей. Не говоря о современных дикарях-изуверах, снимающих собственные преступления — пытки, изнасилования, убийства — на новейшие нательные камеры прямо в процессе совершения. Хотя в бою, не колеблясь, тысячами посылал людей на смерть — о цене победы судят потом, в сражении же единственная задача — вырвать ее у врага. Знаменитая фраза о пушечном мясе — слова не циника, а практика войны. Ведь и сам был таким же мясом — не только под Арколем, но и гораздо позже, например, в 1813 году под Лютценом и Бауценом, водил в атаку солдат. А в кампании 1814 года — постоянно. Однако не из молодечества — он так обучал пополнение. Выжившие всю жизнь помнили его ни на что не похожую науку побеждать.
Никогда не забывал добра — за любое платил сторицей: деньгами, титулами, землями, иногда просто словом, правда, сказанным так, что для награжденного оно часто становилось пропуском в бессмертие.
Трудно сказать, ненавидел ли кого-то, но точно никогда никому не мстил. Не раз бывал обманут и предан, но не предавал сам. Легко прощал, причем даже таких негодяев, как Талейран и Фуше, во время «Ста дней» принимал услуги людей, которые в прежние годы причинили столько зла, сколько смогли. Критерий был простой и честный — не преданность Наполеону, а полезность стране. Правда, перед Ватерлоо отказался взять на службу Мюрата, но скорее не потому, что сам не смог простить предательства, а потому, что армия не приняла бы беглого маршала.
Зато в русском сознании Наполеон до сих пор враг человеческого рода, хотя война с ним была больше двухсот лет назад и продлилась всего четыре месяца. Правда, благодаря этой непроходящей ненависти его помнят в России куда лучше собственных императоров. Ненависть — очень живое чувство. Но важнее всего, наверное, что диалог с ним продолжается и вряд ли когда-нибудь закончится.
Юноша, беззаветно влюбленный в Наполеона, давно повзрослел. Кухонные игры и комсомольские игрища закончились. Другой век — императорская свобода действия обернулась свободой мысли, и за нее тоже приходится платить. В творчестве экспансия неизбежна, хотя не связана с насилием, поэтому, в общем, безобидна. Наполеоновский подход из оружия становится методом. Но остается загадка личности, любимая игрушка биографов, психологов, философов. Парадокс Наполеона в том, что в хитросплетениях добра и зла ему удалось пройти по самой грани. Однако можно, не пытаясь разгадать загадку этого вечного сфинкса, просто следовать за его мыслью, цепляясь за нее собственной.
5
— Сир, в последние годы все как-то выдохлись, особенно военные. Кажется, это началось после Ваграма. Все внезапно устали от войны. Французы слишком легкомысленны и влюблены в жизнь, чтобы так долго подвергать себя лишениям.
Наполеон наблюдал за полетом маленькой серой птички. Она уселась на ветке точно напротив окна, и казалось, тоже смотрела на императора. Лас-Каз удивился, насколько был похож у обоих этот остановившийся немигающий взгляд. Наполеон изменился за последние месяцы. От легендарной быстроты и стремительности не осталось следа. Он больше не засыпал собеседника вопросами, речь и движения стали плавными и какими-то степенными. Для людей, давно его знавших, это был совершенно другой человек. Только властная манера и скорость мысли выдавали прежнего императора.
Лас-Каз уже пожалел о своей рискованной реплике. Но новый медлительный Наполеон и не думал гневаться.
— Да, Массена ни на что не был годен после Эсслинга. Ней так и не оправился от ледяного отступления в двенадцатом году. Но что было делать? Война продолжалась. Проблема не в усталости, а в том, что мы стали проигрывать.
— Сир, а Вы когда-нибудь боялись войны?
— Не пишите этого, но не было человека трусливее меня перед первой Итальянской кампанией. Правда, только в кабинете, когда мы с Карно ее готовили. Я всегда боюсь предстоящей войны. Хотя в последние годы все легче и легче преодолевал страх. Война стала рутиной.
— А не стала ли она ловушкой?
Вполне возможно, что Лас-Каз никогда не позволял себе такого, как в нашем разговоре, но с другой стороны, ведь никто не знает, что из их бесед осталось за пределами «Мемориала Святой Елены».
— Ловушкой? Что значит ловушкой? Я не был рожден для войны. Я мог доказывать теоремы или сочинять романы. Геометрия интересовала меня не меньше, чем стратегия. Но пришлось стать военным — и не то чтобы я жалею об этом. Черт возьми, если ты уверен в своей силе, гораздо проще использовать ее в споре, чем искать по-настоящему разумное и справедливое решение. Во всяком случае, не знаю никого, кто не поддался бы искушению.
— Сир, но разве Вы начали хоть одну войну?
— Испания, мой милый Лас-Каз. Хотя я хотел всего лишь рокировки на троне. В XVIII веке и раньше они проходили без всяких народных волнений — народ не спрашивали, а ему не приходило в голову возражать. Я виноват в том, что не предусмотрел восстания. Его бы, скорее всего, не было, если бы Мюрат действовал согласно инструкциям, но я должен был предвидеть, что Мюрат — это Мюрат, то есть лучший в мире кавалерист, однако, на этом его достоинства заканчиваются.
— Сир, похоже, что даже Господь не в силах предусмотреть всего, слишком многое в мире происходит его попущением.
— Бог не монарх, Лас-Каз. Его пути неисповедимы, а монаршии должны быть предсказуемы. Испания была моей ошибкой. С Россией иначе — там я дал втянуть себя в войну, которой хотели англичане, а также Александр и его окружение. Здесь я не начинал первым — просто с какого-то момента дело шло к войне. Я ее не остановил, потому что был уверен в победе. Вот Россия действительно была ловушкой.
— Когда две армии несколько месяцев стоят друг против друга, кто-то должен напасть — это неизбежно.
— Да, именно так. Такова логика войны.
— Получается, что войны было слишком много, сир?
— Пожалуй, Лас-Каз. Правда, если бы мы выиграли, ужасы войны быстро забылись бы, потому что в Европе наступили бы мир и благоденствие. Я всегда поощрял конкуренцию — она основной двигатель развития и в науке и в промышленности, а Гражданский кодекс обеспечивает для всех равные возможности. Никогда не стремился к войне, но мир должен быть достойным лучшего в человеке. Мне хотелось создать общество заслуг, причем отнюдь не только военных — орден Почетного легиона получали химики, инженеры, писатели, хотя офицеры, конечно, чаще. За кровь надо платить. В бароны я, бывало, жаловал из капралов.
6
Когда в 1802 году Наполеон придумал орден Почетного легиона, все вокруг недоумевали: кому нужен этот маленький кусочек желтого металла? Он отвечал: «Вы ничего не понимаете. Подождите, люди будут умирать за него». И точно. Люди Первой империи готовы были на что угодно, чтобы стать его кавалерами. Буквально все хотели его получить. И сегодня этот орден, наверное, не только самый известный в мире, но и самый желанный. Между тем он еле прошел утверждение в Законодательном корпусе — 116 голосов «за» и 110 — «против».
Наполеон знал цену себе и, наверное, поэтому с такой щедростью награждал других. Его ветераны говорили перед учреждением Империи: «Никто так не заслуживает императорских почестей, как наш маленький капрал».
Кажется, это первая реальная попытка создать общество меритократии. Сразу после феодализма, общественного строя, когда потолок возможностей человека определялся уже при рождении, построить общество, в котором сыновья крестьян и трактирщиков становились маршалами Франции, — можно ли было вообразить что-то более невероятное? Революция отменила потолок, а заодно разрушила пол, так что можно было с равной вероятностью и воспарить, сделав фантастическую карьеру, и рухнуть в преисподнюю, лишившись жизни, причем часто вначале первое — и потом сразу же второе. Наполеон восстановил пол, т.е. никто больше не опасался внезапного ареста и казни, законодательно закрепил неограниченные новые возможности и создал поколение отчаянных честолюбцев, готовых на все ради славы.
Надежды на новый сладостный мир разрушила нескончаемая война. Вначале она, как изобретенный чуть позже паровоз, тянула общество за собой, оглушая фанфарами побед, слепя блеском славы и подменяя гражданские добродетели простой солдатской честью. Однако слишком большие армии, огромные битвы и небывалое число жертв ужаснули французов, особенно когда привычные победы стали чередоваться с поражениями. Но можем ли мы сейчас, вооруженные сомнительным опытом следующих двухсот пятидесяти лет, построить общество заслуг? Давным-давно снесли классовые преграды и тут же не задумываясь возвели новые.
Привычно ругаем Наполеона за автократию, хотя очевидно, что она была переходной, построенное им государство легко преобразовалось из либеральной империи в республику, заменить нужно было только верхний слой. После почти двух тысяч лет ленивой монархии и десяти лет кровавой революции Франция не готова была сразу стать устойчивой демократией. Для этого понадобилось еще почти столетие. Архитекторам американских Соединенных штатов в этом смысле было проще — они строили с нуля. Сегодня мы, кажется, снова ощутили себя в истории и перестали думать, что либеральная демократия навсегда избавляет от социальных проблем. А раз мы больше не считаем, что достигли политического совершенства, то пора обрести способность честно сравнивать свою систему с другими. Совершенных государств не бывает, и если наши подходят для нынешнего времени, то наполеоновское годилось для своего. Со способностью к критическому анализу тесно связана и способность заимствовать из прошлого разумные принципы. Мне кажется, что соблюдение принципа меритократии сегодня так же насущно, как и взгляд на социальные проблемы с точки зрения прав человека, а не государства.
С другой стороны, если бы империя стала конституционной монархией не в 1815-м, а скажем, в 1807 году, то с большой вероятностью можно было избежать катастроф 1814-го и 15-го. Мы видим, насколько успешным этот путь оказался для тех европейских государств, которые его выбрали. Наполеон бы слышал голос общества — не потому, что оно достойный собеседник, но потому, что имеет безусловное право голоса, а общество бы училось парламентаризму. Такая связка кажется прочнее, хотя уже не проверишь. Революция быстро выродилась в манипулятивную охлократию, «анархию», как говорил Наполеон. Она стоила слишком многих жизней и, если говорить о Директории, не обещала ничего впереди. Причем, видимо, никому, даже самим директорам, во всяком случае, судя по тому, как легко они ушли от опасной кормушки. Анархию, безусловно, нужно было остановить. Дальше начинался длинный путь проб и ошибок. И сегодня у нас нет оснований считать, что он пройден. Наполеон выбрал молниеносный бросок к успеху, успех был феноменальным, это логика полководца в сражении — он и был в первую очередь полководцем; уже потом оказалось, что на этом пути его подстерегала имперская ловушка, которой не избегла ни одна из военных империй: наивное стремление силой решать социальные и экономические проблемы. Он усвоил урок — Вторая империя была другой, однако слишком мало оказалось отпущено времени, окно возможностей схлопнулось быстрее, чем император и депутаты освоились с новой реальностью. После Ватерлоо счет шел на часы. Начинать нужно было раньше. Но, к сожалению, в разработанной им системе не оказалось механизма автокоррекции.
7
— Монархия прекрасно сочетается с либерализмом, дорогой Лас-Каз. Не бывает никакой абсолютной власти, это выдумки теоретиков, которые в жизни ничем не управляли. Власть — инструмент, им нужно уметь пользоваться и ее должно быть ровно столько, сколько нужно, чтобы решить проблему. Мне нужны были расторопные исполнители, способные справиться с любой задачей. Поэтому я сделал префектов императорами в миниатюре.
— Сир, правильно ли я понимаю Ваше отношение к власти? Она нужна для чего-то, для конкретной цели, правитель жестко ограничен этими целями и не может проливать кровь подданных только для того, чтобы ее удержать?
— Именно так. Иначе он становится тираном. Видит бог, я умею пользоваться властью, вряд ли на свете есть другой человек, который бы владел этим инструментом лучше меня, но когда интриги Фуше и Ла Файета стали угрожать созданному мной государству, я отрекся за полтора дня. Я стремился к власти так же как к командованию армией — потому что умею это делать лучше всех. Но власть сама по себе бессмысленна, проливать чужую кровь просто ради обладания ей преступно.
— Что вы думаете об общественном договоре Руссо, сир?
— Плебисцит — это и был наш общественный договор с нацией. Народ дважды избирал меня императором. Однако такой договор не заключается навсегда. Он может меняться и пересматриваться. Никакая форма власти не вечна, включая империю. Когда Франция будет готова снова стать республикой, она станет ей. Просто первый опыт оказался неудачным. Но все видят только форму власти и никто не интересуется тем, что мы сделали. За четыре года я провел больше реформ, чем за предыдущую тысячу лет. Справился с деревенским бандитизмом, разделил страну на департаменты и префектуры, открыл лицеи — в поколении двадцатилетних уже нет неграмотных, подписал Конкордат с церковью, вернул дворянство и добился общественного примирения, учредил Французский банк, серебряный франк и золотой наполеондор. За три месяца с Камбасересом и другими юристами мы написали Гражданский кодекс, еще четыре месяца публично его обсуждали и потом приняли. А к десятому году кодифицировали коммерческое и уголовное законодательство. И разве какие-нибудь решения принимались мной единолично, без детального обсуждения в Госсовете? Как член Совета, вы были свидетелем и участником. Правда, что бы я ни делал, меня все равно называли Аттилой и варваром.
— Сир, Ваша либеральная империя, безусловно, лучшее из того, что было возможно.
8
Наполеоновская империя была именно той просвещенной монархией, о которой грезили энциклопедисты. Послереволюционное французское общество, по горло сытое как старым королевским режимом, так и кровавой республикой, с готовностью приняло либеральную монархию. Невыработанный ресурс Просвещения, прерванного Революцией, реализовывался уже при Империи.
О Наполеоне обычно любят рассуждать в категориях типичности: империй, диктатур, деспотизма. Но дело в том, что и он сам и его империя совершенно уникальны и никакой типологии не поддаются. Причем не только из-за личности императора, но и оттого, что у него перед глазами не было никакого примера, все было впервые — создавался новый тип государства. Самая близкая по духу и устройству страна, Американские Соединенные Штаты, существовала только четверть века и шла своим путем, хотя Наполеон всегда считал Америку союзником, — отнюдь не только потому, что у них был общий враг. Отсюда и неслыханная щедрость при так называемой продаже Луизианы, когда американцы приобрели 15 штатов, почти треть современной страны, за 15 миллионов долларов, сущие копейки даже по меркам XIX века. Территория в два раза превосходила тогдашние США. Многие из внешнеполитических наполеоновских придумок используются до сих пор. Например, американские попытки экспорта демократии, в его случае либерализма, или экономические санкции. Последние, конечно, применялись и раньше, но не в таком объеме как при Континентальной блокаде. Наверное, если бы у Наполеона были специалисты, умеющие определять слабые места экономики противника так же, как он умел определять слабые места неприятельских армий, такое неподъемное предприятие не понадобилась бы. Но тогда их не было как нет и сейчас. Экспорт более продвинутой государственной системы, санкции — всего лишь инструменты, успех зависит и от того, насколько они годятся для решения поставленной задачи, и от того, насколько умело используются.
История государств состоит преимущественно из ловушек. Причем вопрос не столько в том, угодил ли ты в ловушку, — избежать их почти невозможно, сколько в том, сумел ли выбраться. Как я уже писал здесь, Наполеон попал в имперскую ловушку — несоответствие между стоявшими перед страной проблемами и способами их решения. Проблемы были разнообразные, а решения чем дальше, тем больше оказывались, в основном, военными. В результате империя погибла. Но потенциал ее развития не то что не был исчерпан — его мощи хватило еще на несколько столетий. Исторические процессы, которые за последние двести лет привели к целому ряду грандиозных изменений на карте мира, были запущены именно тогда. Сам император отлично понимал, что пробудил национальное сознание европейцев, которое для самого Наполеона, человека Просвещения, было неразрывно связано с либерализмом. Он привел в движение могучие силы, работающие по сей день, хотя нынче им пора бы уже и приостановиться — в современном мире технологий и либеральной демократии права человека гораздо важнее прав наций.
Однако Наполеон оставался сыном своего века — права наций значили для него больше индивидуальных прав. Правда, был один народ, с которым дело обстояло иначе. Восстановить еврейское государство в фантасмагорическом Египетском походе не получилось, тогда он созвал Синедрион, упраздненный еще Титом после разрушения второго Храма, и завершил начатую революцией эмансипацию иудеев. Как нация они не получили ничего, зато как люди — все.
Изменение отношения к евреям — один из главных признаков Нового времени. Впервые за полторы тысячи лет лучшие европейские умы задумались о свободе вероисповедания и антисемитизм перестал быть единственно приемлемой нормой поведения. Правда, большинство аристократов — а это был самый просвещенный класс тогдашней Европы — и в XVIII и в XIX веке не спешили отказаться от любимой привычки. Австрийская императрица Мария-Терезия, например, общалась со своим банкиром через занавеску, потому что не могла выносить зрелище еврея.
Франция была первой европейской страной, в которой евреи получили те же права, что и остальные граждане, но если Революция дала им права де-юре, то де-факто это сделал уже Наполеон. И заодно распространил равноправие на всю Европу, потому что вместе с французской армией туда пришел Гражданский кодекс. Даже после падения Империи в большинстве западноевропейских стран провернуть этот фарш назад оказалось уже невозможным.
Численность ашкеназских евреев взлетела от полутора миллионов в конце XVIII века до семи с половиной в начале XX — в пять раз. Ничего подобного в еврейской демографии не случалось ни раньше, ни позже. А сама цифра — посмертный привет от императора, потому что пятерка — его число. Родился 15 августа, умер 5 мая, один из величайших триумфов — аустерлицкое сражение, было в 1805 году. Наполеон — стихийный мистик, причем его мистицизм ближе всего именно еврейскому. Так что он вряд ли был бы удивлен. Задумывался ли сам император о столь отдаленных последствиях своих действий? Бог весть. Однако, независимо от того, что он сам думал и чего хотел, у этого чуда только одно имя: Наполеон. Благословен муж, которого Провидение выбирает своим орудием.
9
— Сир, обычно поверженные империи не оставляют после себя ничего, кроме смуты и хаоса. Ваша — исключение. Кодекс Наполеона оказался сильнее французских армий. Союзники, даже вернув себе власть, не смогли изгнать его из Европы. Начатое Вами продолжат следующие поколения. А что думаете Вы сами?
— Предсказывать будущее — занятие ненадежное, дорогой Лас-Каз, ведь ваш вопрос именно о будущем, верно?
— Конечно, сир.
— Хотя кое-что очевидно. Мы вывели на историческую сцену нечто новое — нации, и вдохнули в народы силу осознать себя ими. Нация — больше идея, чем родство по крови, объединение людей, чувствующих принадлежность к ней. Мы показали, что такое французская нация, и это послужит примером.
— Вы думаете, что народы, осознав себя нациями, станут создавать новые государства?
— Несомненно, причем повсюду, где для этого есть основания. Национальная идея будет разрушать империи и создавать новые.
— Можете ли Вы угадать, откуда начнется?
— Конечно, с Германии. Я заменил тысячелетнюю Священную Римскую империю Рейнским союзом. Мои противники его уничтожили. Нынешний новый Союз — следующая ступенька к созданию единого немецкого государства. Австрийская империя дряхлеет, ей все труднее удерживать провинции, так что Германию, скорее всего, подомнет под себя Пруссия как самая агрессивная.
— Сир, но если Германия объединится, то что же Италия?
— Она тоже будет единой — мы многое для этого сделали. Национальные движения начались и там и там. От Австрийской империи в конце концов останется одна Австрия, — император усмехнулся не без злорадства. — Потом придет черед народов, населяющих Оттоманскую Порту. Испанские и португальские колонии в Новом свете благодаря нашим войнам слишком долго были предоставлены сами себе. Вряд ли они захотят снова отправлять налоги в метрополию и принимать назначенных в Мадриде губернаторов. Думаю, скоро в Южной и Центральной Америке возникнет много независимых государств.
— Это удивительные пророчества, сир. Мы уже не увидим, как они сбудутся, зато потомки оценят. А Польша, из-за которой было столько войн?
— Польша получит независимость только после того, как рухнет Россия. Тут придется подождать. Но не хотел бы я стать свидетелем — слишком много будет дикости, крови, бессмысленных зверств. Брр — кто был в русском походе, вряд ли забудет мороз, казаков и партизан.
— И все это благодаря импульсу, который Вы придали истории. Будут ли эти страны монархиями или республиками?
— Они могут быть и тем и другим, формы правления меняются, пока не установится подходящая, одно несомненно — в основе пра́ва новых государств будет лежать Гражданский кодекс. Однако мы забыли один народ. Национального возрождения он пока не пережил, но я хотя бы дал им те же гражданские права, что и у остальных подданных моей империи.
— Люблю этот народ, сир.
— Когда я впервые увидел их в Анконе с желтыми звездами на одежде, тут же велел открыть ворота гетто и отменил средневековые австрийские законы. Потом вошел в синагогу и спросил, о чем они так страстно молятся. Мне ответили, что они молятся о восстановлении Храма, разрушенного полторы тысячи лет назад. Тогда я сказал себе, что народ, который помнит свою историю за полторы тысячи лет, достоин собственной страны. В Египетском походе хотел восстановить их государство со столицей в древнем Иерусалиме — помешали англичане. Мне тогда пришлось вернуться. Правда, потом созвал Синедрион, но о государстве уже не было речи.
Император вдруг помрачнел и продолжил:
— Как возмущался Александр, сколько писал мне гневных писем. В русских церквях меня называли антихристом и врагом бога. Евреи волновали его куда больше собственных подданных. Он всячески интриговал, чтобы я снова ввел антисемитские законы, действовавшие при прежних королях, как будто ему самому была бы от этого какая-то польза, — Наполеон прошелся по комнате и остановился перед Лас-Казом, привычным жестом скрестив на груди руки, продолжил: — Я хочу, чтобы к евреям относились как к братьям, словно мы все иудеи. Если бы не мое падение, большинство европейских евреев переселилось бы во Францию. Это было бы выгодно для Франции, ведь они умны, трудолюбивы, богаты. А у нас их ждали бы свобода и равенство.
10
С кем же его сравнить? Среди современников точно не с кем. А потомки? Собратья правители или военные — как они мелки на его фоне! Все диктаторы до последнего держатся за власть, за полтора века ни один не ушел, не залив страну кровью. Этот ушел за полтора дня, не выговорив себе никаких условий. Раздвинул пределы славы и создал государство, где впервые в истории каждый мог достичь всего, что ему по силам. Принес французские законы в Европу — и они остались там до сих пор. Современные диктаторы приходят к власти отнюдь не сами, но с помощью организаций типа ордена меченосцев, мимикрирующих под политические партии. Убивают или загоняют в лагеря несогласных, потом независимых, в конце концов просто случайных людей, и мешают жить всем, кроме горстки уродов, выводимых по правилам специального отбора, главные из которых, — подлость и безжалостность. Они превращают целые народы в послушных режиму марионеток, тогда как он нес просвещение и свободу. Ну какой он к черту диктатор?!
С годами его военный гений ничуть не потускнел. И под Ватерлоо Наполеон действовал так же, как и всегда — ни лучше, ни хуже. Однако он сам всегда говорил, что миром правит случай. И не в последнюю очередь имел в виду себя, потому что его жизненное везение и боевое счастье были беспримерны. Казалось, они неотделимы от его личности и военного таланта. Он сделал удачу одним из главных критериев при отборе чиновников и высших офицеров. Назначая кого-то на должность, всегда спрашивал: «Везет ли ему?» В конце концов, как и положено в порядочной пьесе, где все ружья, с первого акта висящие на сцене, в последнем стреляют, случай сыграл злую шутку с ним самим.
Правда, другие скажут, что в кампании 1815 года не было вдохновения. Пятнадцать лет назад он бы не задумался продолжить игру и после Ватерлоо. Но тогда не существовало созданного им государства и нечего было терять. Его звезда восходила. Современники всегда знают, когда начинается и заканчивается эпоха.
Споры, кто же он — полубог или полудьявол, гений-провидец или авантюрист, случайно совпавший со временем, — не утихают уже больше двух столетий. Думаю, все это не имеет к нему никакого отношения. Наполеон — зеркало. Каждый видит в нем себя, каким бы он был, если бы вдруг стал им.
Он дивной силы мечтатель, но мечтатель действия. Фантазер, умеющий реализовать фантазии. Однако на Земле нельзя построить ничего идеального. Попытка в любом случае плохо закончится. Видимо, как только понял это, перестал противиться судьбе.
Не только сделанное им, но может быть, больше всего сама его судьба важна для мира. Она противоречива и ровно это противоречие как главный вывод осталось нам в наследство. С одной стороны, при наличии гения и удачи самая дерзкая мечта осуществима, а с другой, удача никому не служит вечно. Для людей дюжинных он извечный источник опасности — да и как не испугаться непонятного и чудесного?! Этот пострел вечно замахивался на великое, сметал все запреты и не задумываясь делал то, чего нельзя.
Он изменил мир. Не мысли о мире, не сознание, а именно материальный мир, но тем самым, конечно, и сознание и мысли. Много ли мы знаем людей, сделавших что-то подобное? Наверное, Александр, но это было слишком давно — тот мир уже изгладился из памяти, осталось только имя. И он изменил человека, раздвинув пределы его возможностей, его веры в себя, показав, чем человек может стать, но и какую цену должен заплатить. Видимо, он последний, кто смог воспользоваться силой закона и оружия для модернистского изменения мира. Дальше это будут делать только технологии.
Любить его или ненавидеть — больше зависит от генома, чем от сознания. Это часть естественного отбора. Наполеон настолько вошел в плоть и кровь цивилизации, что стал поведенческим архетипом. Вернее, архетипов два. Один — адлеровский: маленький человек с комплексом неполноценности и огромными амбициями. Второй — тот, о котором писали Гете, Гейне, Байрон, Пушкин, Лермонтов, Цветаева, список так длинен, что едва ли прочтешь до середины. Романтический герой, обронивший однажды: «Для меня не существует невозможного». В мире, где бездарность, невежество, нерешительность выбранных нами на свою голову управляющих стали привычным делом, этот человек делает честь самому институту государства.
К счастью, у нас больше нет на все готовых оценок. Никто не протоптал впереди путь, и правильное решение знает один всевышний. Но он редко подсказывает, причем только тем, кого любит. Думать, действовать и рисковать — наша новая парадигма. Здесь без его опыта никак, потому что больше не было такого мастера молниеносного разумного действия.
Наполеон верил в суд истории, хотя отлично знал, что ее пишут победители. И что они беспощадны, это часть победы. Правда, пишут торопливо, небрежно, боясь не успеть. Ведь ни одна победа не вечна, и под славословия сегодняшнему триумфатору его гробовщик идет в детский сад, а то и в школу. Но побежденный не меняется местами с победителем, мир не возвращается в прошлое, он принадлежит потомкам, которые смотрят со своей колокольни, ожидать от них беспристрастности, тем более справедливости, так же нелепо, как и от современников. А где нет справедливого суда, есть или бездумное поклонение или такое же бессмысленное осуждение.
Поверженный император без устали творил новое победоносное оружие — собственный миф. С его помощью обычно выигрываются все проигранные битвы. В человеческом сознании нет ничего устойчивее мифа — представления о прошлом меняются, а он остается. Ирония истории, однако, заключалась в том, что ему как раз миф был не нужен. Какой миф выдержит сравнение с той пьесой, которую «наплела судьба сама»? Какое мифическое величие в его случае сравнится с подлинным?! Люди давно простили великому человеку мелкое тщеславие. А судить оказалось не за что — нет преступлений. Чаша весов, на которую давно положено и доброе и злое, совершенное им, с течением времени склонилась в сторону добра. Французам осталось государство, с которого сдувает мелкие пылинки уже пятая республика, а всем остальным — мысли, невероятная судьба, уроки милосердия и бессмертная слава.