АБИТУРИЕНТЫ

Катер ходил в Овидиополь каждый час, так что опоздать было невозможно. Папку с документами и бутерброд я положил в свой школьный портфель и пошел на причал. Было начало июля, я не торопился, тени от коротко подстриженных шелковиц как раз хватало на ширину цементного тротуара, я шел, помню, что-то напевая; утро было прекрасным и к тому же неповторимым: я отправлялся в замечательный город Одессу подавать документы в политехнический институт. На факультет атомной энергетики, между прочим. Теперь нужно вспомнить, был ли такой факультет в одесском политехе в те годы… Ладно, если его и не было, все равно что-то, связанное с мирным атомом, было.

Эта деталь важна, чуть позже станет ясно, почему.

Я прошел мимо крепости, постоял немного над обрывом, посмотрел по привычке налево, видны ли сквозь туман Чаиры большой рыбацкий поселок на берегу Лимана. Так, не видны, значит сегодня будет отличный клев. Жаль, без меня…

Я спустился к пристани и увидел, как к причалу подходит катер из Овидиополя. Прибывшие пассажиры вышли, я ступил на сходни, и вот мы уже плывем, я стою на верхней палубе, на Лимане мертвый штиль, катер аккуратно разрезает воду, потом я смотрю назад и вижу, как постепенно уменьшаются в размерах крепостные башни и деревья на берегу. Через сорок пять минут мы уже в Овидиополе, и тут нужно исхитриться выйти одним из первых, поскольку такси всегда не хватает, а мне в Одессу надо позарез и пораньше. К счастью, я все-таки подсаживаюсь четвертым чуть ли не в последнюю машину, отдаю приготовленные два рубля, и мы едем по знакомой дороге. Проходит минут сорок, начинаются пригороды, еще минут десять и мы уже у Привоза…

Дальше я помню хуже, вот разве что осталось в памяти, как, придя в приемную комиссию политеха, я вдруг узнал, что поскольку факультет «атомный», то мне обязательно нужно пройти флюорографию, а результат только завтра, а спать мне негде словом, проблемы. Я совсем было огорчился, но тут парень, тоже, видимо, из приезжих, сказал мне: «А пошли в строительный, там, кажется, никакой рентген не нужен». Я присоединился и безо всяких проблем в течение часа сдал документы. С легкостью, обратите внимание, отказавшись от мечты служить мирному атому. Правда, причина у меня была весьма уважительная. Я должен был вернуться в этот же день не только по причине отсутствия ночлега в Одессе. Меня ждала Л., правда не совсем меня, просто я знал, что она в этот вечер обязательно будет на летней танцплощадке дома культуры. А, значит, и я буду ее приглашать, во всяком случае,  модный тогда вальс-бостон «Грустные ивы склонились к пруду» будет мне с нею обеспечен…

Впрочем, этот рассказ совсем о другом, тем более, что об Л. писать мне сложно, давным-давно все выгорело, да к тому же и сам я во многом виноват …

Обратный путь был тоже не долгим…

Оставшаяся часть лета перед вступительными экзаменами  промелькнула быстро, я ловил лиманских бычков с лодки, ездил на Бугаз к морю, а по вечерам с помощью Л. совершенствовался в вальсах и фокстротах. У нее вроде был где-то жених… Все-все, я же обещал об этом больше ни слова...

В Одессе всех абитуриентов поселили в институтском общежитии на Комсомольской, нас в комнате оказалось четверо. Два друга Боря и Эдик, кажется, из Измаила, я из Аккермана и то ли Олег, то ли Алик, не помню, вроде бы из Николаева. Первые двое были крепкие, спортивные ребята, они носили яркие, почти одинаковые футболки, лишь подчеркивающие их мускулатуру. Олег (или Алик) был им полной противоположностью: вялые пухлые руки, черный костюм (летом!), под пиджаком модная нейлоновая рубашка с узким черным же галстуком. И еще я запомнил, что у него было какое-то чересчур бледное лицо, с каким-то (простите за штамп) болезненным румянцем. Он был тихим и очень интеллигентным, с утра до вечера куда-то уходил, говоря, что идет заниматься к одесским знакомым. Мы же Боря, Эдик и я изо всех сил грызли гранит науки. Я имею в виду науку поступления: писали «шпоры», нашивали на внутренней стороне рубашек карманчики для них, пытались гонять друг друга по всей программе. Тут, нужно признаться, они оказались гораздо более подготовленными, чем я, и мне даже было не совсем понятно, зачем они пишут шпаргалки. Они вообще были очень начитанные, уверенные в себе ребята; я, помню, очень завидовал этой их уверенности и бойкости. Да, да, во мне до сих пор живо ощущение блеска, с которым Боря и Эдик отвечали на вопросы билетов, какая у них была точная речь, как они здорово шутили.  И то, что они получили тройки по сочинению, было для меня полной неожиданностью. Но не для них. Боря и Эдик знали, что, хотя из всех одесских вузов наибольшее число евреев брали именно в строительный, но все же далеко не всех, не всех…

Мы же с Аликом получили по четверке. У него с графой вообще было все  порядке, я же, как догадался значительно позже, был, в отличие от Бори с Эдиком, в конце алфавитного списка. И, возможно, к «моей» букве необходимый отсев уже заканчивался. Ребята понимали, что дело плохо, проходной балл был 23 из 25, но все же они решили попытать счастья дальше. На следующем, уже устном экзамене, кажется, на химии, я готовился к ответу в одно время с ними и помню, как здорово они отвечали, причем без всяких шпаргалок. Преподаватель вроде бы их даже похвалил, но в экзаменационных листах аккуратно вывел каждому по «хорошо». На следующее утро они забрали документы и уехали.

Потом я даже пытался разузнать, что стало с Эдиком и Борей.  Кто-то рассказал будто бы после неудачи в Одессе они тут же поехали в село Петровку, где был то ли строительный, то ли сельскохозяйственный техникум. И поступили, конечно...

 Итак, мы с Аликом остались в общежитии одни, точнее, я остался один. Поскольку к концу экзаменов он даже ночевать перестал приходить. Я не знал, сколько у него было баллов, но раз он продолжал сдавать экзамены, значит, шансы имел.

Вечером накануне последнего экзамена я услышал на нашем этаже какой-то  шум и громкие голоса. Выйдя в коридор, я увидел коменданта общежития, двух милиционеров и группу явно чем-то возмущенных абитуриентов из других комнат.

 «Ты в этой комнате живешь?» спросил комендант. Я кивнул. «У тебя ничего не пропало?»«Да вроде нет…А что?» Выяснилось, что у многих ребят на нашем и других этажах пропали довольно ценные вещи. «А этот тоже в твоей комнате жил?» продолжал свой допрос комендант. И тут я увидел Алика. Все тот же черный костюм и узенький галстук на фоне белоснежной нейлоновой рубашки.  Правда, румянец горел на щеках чуть ярче. «Да не я это, не я», бормотал Алик, и я обнаружил, что милиционеры зачем-то держат его под руки. «Ты за ним ничего такого не замечал?» продолжал свое комендант. «Скажи им, скажи, ведь в этой комнате еще и другие ребята жили, наверно это они…» пытался вырваться из крепких рук стражей закона Алик. «Да ладно, сказал комендант, все и так ясно… На чердаке мы его обнаружили вместе с украденными вещами. Он как раз их сортировал, не все, видите ли, ему подходило… Вот жук! А еще при галстуке!..»

Наутро я сдал последний экзамен — немецкий язык. Я почти ничего не знал, но преподаватель спросил меня лишь переводной текст, который я скорее угадал, чем перевел, и он, взглянув на мои остальные оценки, написал «отлично». Именно столько мне и не хватало, чтобы пройти хотя бы на самый непопулярный тогда факультет — санитарно-технический…

Еще неделю я побыл дома и первого сентября отправился с остальными первокурсниками постигать трудную науку сбора кукурузы. На улице стоял 1956-год, Никита Сергеевич был в самой силе, и в Одессу мы должны были вернуться лишь через месяц. А там на выходные я, конечно же, поеду домой в Аккерман, где с удовольствием продолжу свое окончательное расставание с Л., которое, по правде говоря, растянулось на годы...

 

 

 

ДЖУЛИЯ

Моего друга звали Вадим Пушков. А его приятеля и сокурсника — Володя Дорофенко. Вадим привез его в Аккерман на пару недель из Киева, где они оба учились в театральном институте.

Наутро поехали на Бугаз, к морю. В начале широкой короткой улицы, ведущей на пляж, — местный рынок. Сразу — туда. Выпили по стакану «Шабского». И без того отличное настроение тут же резко улучшилось. Особенно у меня. Рядом — будущие актеры, уже снимавшиеся в каких-то фильмах, я с ними пью и шучу на равных.

Выпили еще по стакану. Разделись до пояса и после третьего стакана пошли на пляж. Тут же познакомились с какими-то девушками. Причем как-то легко, без хамства. Что меня особенно обрадовало. Я знал местные приемы уличного знакомства, но никогда ими не пользовался. Они мне казались вульгарными. А тут — сплошь импровизация и ни одного грубого слова или намека.

Солнце, вино, девушки, рядом остроумные друзья — что еще нужно для счастья! Причем никакого соперничества. Мы перебрасываемся фразами, и все так удачно и к месту.

С шумом бежим в воду. Будущие актеры тут же начинают демонстрировать свои способности. У меня тоже есть кое-что в запасе. Цель достигнута: девушки доведены до истерики.

Свернув вещи и взяв их под мышку, снова идем на рынок. Всей компанией. И вновь вино, но уже с девушками. Хохот не прекращается. Солнце в зените, но жара на нас не действует, поскольку есть более сильные раздражители.

Деньги постепенно заканчиваются. Вот мы уже помогаем продавцу винной лавки сгружать новые бочки. За что получаем еще по стаканчику. Девушки одобрительно улыбаются. Так что приходится с ними делиться.

Потом в надежде раздобыть денег пытаемся продать чьи-то туфли. Кажется, мои. Мы устанавливаем их в центре небольшой открытой площадки. Стоим чуть в стороне неподалеку — вроде не имеем к ним никакого отношения. Через минуту кто-то из посетителей рынка замечает одинокую пару обуви. Подходит, берет в руки. Собирается уходить. Тут мы и признаемся, что туфли наши. «А чего это они так стоят, без присмотра?» — «А это мы их продаем». Девушки держатся за животики. Тут у одной из них обнаруживаются деньги. Мои туфли спасены...

С базара уходим. Я веду всех в небольшое прохладное кафе неподалеку, где тоже продают вино на разлив. Находим свободный столик. «Сухоруков!» — слышится крик хозяина. Между столами с алюминиевым чайником в руках, в рваных холщовых шортах мечется тщедушный мужичонка. Он подливает сидящим за столами и стоящим у стойки посетителям вино. Наливает и нам. «Сухоруков!» — вновь слышится крик. Мы выпиваем еще по стакану, тут же просим Сухорукова добавить и с полными стаканами в руках отходим к стоящей неподалеку скамейке под деревьями.

Взаиморасположение и присутствие девушек наполняют нежностью наши сердца. Вадим и Володя тихонько запевают на два голоса «Я по первому снегу бреду...». Я впервые слышу этот романс на есенинские стихи, душа моя взлетает, я пытаюсь подпевать и получаю одобрение за то, что делаю это деликатно. Потом они поют «Рожь качалась», «Снова замерло все до рассвета», другие песни — не помню…

Наши спутницы уже совершенно ошалели, причем явно не только от вина. Беседа перестает быть общей… и тут обнаруживается, что девушек всего две. Я чувствую себя лишним, но не борюсь, легко уступаю и весело бегу к морю, чтоб в одиночестве охладить пыл и порадоваться амурным успехам моих таких замечательных, талантливых, красивых друзей...

Было это тем же летом или следующим — не помню. Вадим Пушков как-то похвастался, что познакомился на нашем пляже с удивительной девушкой — студенткой то ли из Москвы, то ли из Харькова, и что зовут ее тоже необычно: Джулия. Володя Дорофенко в этом моем воспоминании отсутствует — видно, в этот раз в Аккерман приехать не смог.

И опять мы проделали — на этот раз уже с Джулией — наш привычный маршрут, и опять было вино, вливающее в наши души нарастающую неагрессивную радость. И Сухоруков вновь бегал от столика к столику, ни разу не миновав нас.

А вино все продолжалось, и после песен пошли уже стихи; причем тут я легко забил моего друга-актера, читая Джулии подряд то Заболоцкого, то Пастернака. И помню, было ощущение, что мы с ней только вдвоем — так внимательно и поощрительно она меня слушала. Потом я обнаруживаю нас уже идущими куда-то, причем Вадим, несмотря на мои возгласы, оказывается далеко впереди — он идет и идет, не оглядываясь, я до сих пор помню его обиженную спину. А стихи все продолжаются, я чувствую себя в ударе — и вдруг понимаю, что могу Джулию поцеловать, и что она тоже этого хочет. Вадим маячит далеко впереди, мы можем с Джулией незаметно исчезнуть, но продолжаем идти вслед за ним, лишь все чаще и чаще обмениваясь легкими поцелуями, вкус которых, раз я об этом пишу, до сих пор не забылся...

 

 

ЛЕЙТЕНАНТ ЖАРИКОВ

Вообще-то он был даже старшим лейтенантом, командиром роты, но в моей памяти сохранилось именно это сочетание. В его роту мы и попали летом после четвертого курса института, чтобы завершить программу нашей так называемой военной подготовки. Месяц — кажется, именно столько полагалось пробыть в армейских лагерях неподалеку от Рыбницы на берегу Днестра, чтобы получить военный билет и офицерское звание. Но какие-либо подробности здесь не важны, поскольку запомнилось и вызвало желание все это зафиксировать совсем другое…

Мы прибыли на место, нас распределили по палаткам, выдали обмундирование — и мы тут же начали хохотать. Хохот этот продолжался дня два; причины его, правда, менялись. То мы, впервые в жизни надев военную форму и натянув сапоги, просто глянули друг на друга, то вдруг обнаружили, что фамилия у старшего сержанта, который командует нашим взводом, немецкая — Шумахер. То после первой в своей жизни команды «Отбой!» начали перекидываться грубоватыми, а для многих ушей и просто грубыми, шутками. Здесь я, правда, особой активности не проявлял, но хохот мой, помню, был самым громким и заразительным.

Наутро было построение. По инерции мы еще пытались изощряться в остроумии, причем столь же малоэстетичном, что и ночью, но грозный окрик сержанта Шумахера заставил нас подтянуться.

И тут мы его впервые увидели. Нашего лейтенанта. Высокий, с загорелым, чисто выбритым лицом, в портупее и с планшеткой на боку, он был… Ладно, скажу просто: перед нами был офицер, к которому абсолютно точно подходило определение «настоящий». Плюс к тому правильная речь, точные движения, доброжелательный и вместе с тем ироничный взгляд. Улыбнувшись на наше нестройное «Здравия желаем, товарищ старший лейтенант!..», он сказал, что очень рад, раз ему достались такие орлы, что за месяц мы должны стать офицерами запаса, что нам будет трудно, но он в нас верит. Ему шло все: форма, должность, звание. Даже фамилия у него была, как нам тогда показалось (а мне и до сих пор кажется) вполне офицерская. Ему вообще, если можно так выразиться, шла армия. Чувствовалось, что он здесь на месте…

Что сказать? Конечно, мы тут же в него влюбились. Тем более что он так контрастировал с сержантом, который, честно говоря, нам сразу не понравился. Поскольку оказался злым и мстительным. Такое часто бывает в армии, да и вообще в жизни, с теми, над кем подтрунивают. Ну, скажем, если у человека фамилия какая-нибудь забавная или, не дай Бог, дефект речи. Или рост не так чтоб уж очень… В нашем же случае весь этот букет был налицо. Да, сержант был именно таким — и мы были безжалостны. Он, понятное дело, в долгу не оставался и гонял нас по плацу, как сидоровых коз. Хотя Сидоровых, Петровых и Ивановых в нашем взводе, честно говоря, было не так уж много. Все же институт наш назывался Одесский инженерно-строительный. Который являлся чуть ли не единственным одесским вузом, где к пятой графе при поступлении не сильно присматривались…

Но вернемся к сержанту. Главной дисциплиной на его занятиях, как вы, наверное, уже догадались, была строевая подготовка. Нетрудно и предположить, что это был его конек. Что же касается нас, то в смысле неумения выполнять строевые команды наш взвод на сборах вполне мог бы считаться образцовым. А поскольку равняться на нас другие подразделения почему-то не торопились, мы всегда были на виду.

В конце первого дня занятий, насладившись нашим строевым ничтожеством и будучи вне себя от каждый раз возникавших за его спиной хохотков, сержант произнес слово «кросс». И добавил: «два километра». Мы разделись до пояса и, нестройно бухая сапогами, вяло побежали. Многие через минуту-другую начали задыхаться и переходить на шаг. «Не останавливаться! — злорадно подгонял нас сержант. — Это вам не институт, тут сачковать не получится! Вперед!..» Обливаясь потом, мы топали дальше. Наконец прозвучало долгожданное: «Шагом арш!..» И вдруг буквально через секунду после этого: «Запе-вай!..» Ну изверг, одно слово! Никаких песен, конечно, петь мы не стали, и, как это ни странно, на первый раз он особенно не настаивал.

Мы еле-еле доволоклись до палатки и тут же улеглись. Кто в чем был. Многие пропустили обед…

Через неделю мы немного окрепли, но дружбы с сержантом Шумахером все равно не получалось. Помню, нам как-то даже неловко было перед командиром роты, что мы никак не можем со своим комвзвода ужиться…

А сержант, наслаждаясь властью над без двух минут офицерами, придумывал все новые и новые каверзы.

Примерно через неделю, как обычно, с трудом построившись после очередного кросса в колонну по четыре, мы уже довольно лихо распевали неимоверно популярную в то время строевую песню. Слова я до сих пор помню:

Путь далек у нас с тобою,

Веселей, солдат, гляди!

Вьется, вьется знамя полковое,

Командиры впереди.

Солдаты, в путь, в путь, в путь!..

Пели, помню, даже с некоторым удовольствием…

Но сержанту этого было мало. Когда мы, приблизившись к месту, где были сложены наши гимнастерки, уже приготовились в них облачиться, сержант вдруг вновь скомандовал: «Бегом арш!..» — и мы, пусть и нехотя, но все же побежали. Через метров триста опять слышим: «Шагом арш!.. Запе-вай!..» а после первого куплета с припевом вновь: «Бегом!..» И так несколько раз…

Все, наша копившаяся враждебность наконец-то получила возможность выхода. Бунт грянул. Мы вышли из повиновения. «Встать!» — вопил Шумахер, бегая вокруг своего усевшегося на траву в полном составе взвода. Мы не двигались. «Ничего, через полчаса обед, побежите, как миленькие!» — злорадствовал Шумахер. Но мы и обедом решили пожертвовать… Ну, лишь бы его проучить! Чтоб он знал, что мы не какие-нибудь там!..

Правда, насчет обеда, помню, единодушия особого не было. Но тут уже кто-то из наших, наиболее принципиальный и авторитетный (такие всегда в подобных ситуациях обнаруживаются), взял командование на себя и просто предупредил, что если кто окажется штрейкбрехером, то его отметелят так… Я обедать идти не собирался, но тоже довольно живо представил себе, как именно.

Короче, мы продолжали сидеть на обочине — будь что будет. Шумахер же буквально неистовствовал. Уже прошло время обеда, к нам прибегали из столовой, новость о голодной забастовке дошла до начальства. ЧП! В Одесском военном округе такого еще не случалось. Солнце начало клониться к вечеру, и тут появился наш командир. «Встать! — заорал Шумахер. — Смирно!» Мы довольно живо поднялись. Тем более что пришел человек, которого мы глубоко уважали. «В чем дело? Доложите!» — обратился Жариков почему-то не к сержанту, а к тому из наших, кто и для лейтенанта был у нас во взводе наиболее авторитетным. Тот довольно четко объяснил причину нашего неповиновения. Помню, прозвучало даже выражение «форменное издевательство». И тут случилось чудо.

Вместо того чтобы стать на сторону сержанта и напомнить нам, что «приказы в армии не обсуждаются», лейтенант Жариков начал тут же, перед строем отчитывать Шумахера. И не просто отчитывать, а буквально стыдить: «Поймите, товарищ сержант, это же не просто без пяти минут офицеры, это еще и без пяти минут инженеры, завтрашние руководители производства. У них же под началом будут сотни, а то и тысячи людей, а вы их гоняете! Да еще с песней!..» Шумахер стоял, потупившись, красный как рак, я до сих пор помню его залитое краской до самого подворотничка лицо. Мы были горды, груди наши изо всех сил выпячивались вперед, мы пожирали глазами нашего кумира. Справедливость восторжествовала, и он был ее олицетворением.

И вдруг Жариков опять улыбнулся: «Уже и пошутить нельзя!.. Извините сержант, но что с этой публики возьмешь! Разве я не понимаю? Их и год в армии ничему не научит!» И странно: вместо того чтобы обидеться, мы тоже начали улыбаться. И даже хохотать, причем истерически. Что не удивительно, ибо этот наш смех был еще и голодным. «А ну, бегом, там вас обед ждет!.. И побыстрей, смена уйти не может». Мы дружно ринулись в столовую…

Дальше все пошло быстрее. Сержант Шумахер нас, конечно, гонял не меньше, но то ли мы уже немного окрепли, то ли в наших отношениях чуть убавилось напряженности, — хотя бегали мы по-прежнему неохотно, но песни горланили с явным удовольствием. Лейтенант нами откровенно гордился, но предупредил, что «когда начнутся учения, вот тогда мы и посмотрим!»

И вот это день пришел. Точнее, не день, а вечер. В части была послеобеденная тишина, тот час, который называется «личным временем». Кто лежал в палатке; мы с моим дружком Сеней Вайсманом дремали неподалеку на стожке свежескошенной травы.

Вдруг раздался отвратительный вой сирены. «Подъем! Боевая тревога!» — заорал как из-под земли выросший Шумахер. Буквально через минуту мы увидели и бегущего к нам лейтенанта и, помню, опять поразились его аккуратному, свежему виду. Еще четверть часа назад Жариков, казалось бы, стоял рядом с нами, запыленный после занятий по рытью полнопрофильного окопа — и вот он уже приближается к нам свежевыбритый, в белоснежном подворотничке, на боку неизменная планшетка. Мы, конечно, мгновенно вскочили и подтянулись. Каждому было дано задание на ближайшие сутки; учения — это было серьезно, в них участвовала вся наша дивизия, где студентов — будущих офицеров инженерных войск было всего две роты. Кто-то должен был прокладывать дорогу, кто-то разворачивать понтонную переправу, нам же с Семеном поручили рыть землянку для Жарикова.

Сумерки сгущались, где-то звучали очереди, издалека слышался гул моторов, а мы опять хохотали, как ненормальные. В кромешной тьме наши записные остряки стали вновь изощряться в солдатском остроумии, мат густо висел в воздухе, и я помню, что опять не ощущал этой чрезмерной грубости, — настолько она казалась здесь, в сугубо мужской армейской компании, естественной и уместной. Мы с Семеном нехотя тыкали лопатами в прибрежную глину, часто отдыхали, доедая подвезенный нашим столовским конюхом сухой паек, вздремывали на несколько минут, но, разбуженные очередным взрывом (причем иногда не только смеха), продолжали работу.

Постепенно наступил рассвет, учениям был дан отбой, землянка наша, конечно, никому не понадобилась, на следующий день мы приняли присягу, а еще дня через два уселись в автобусы и поехали домой в Одессу.

Помню еще, что ехали мы долго, почему-то ночью, но никто не спал, и опять мы жутко веселились, а потом как-то дружно и одновременно стали петь наши строевые песни. А за ними и другие, причем выяснилось, что слова многие знают. Песен было море, но дорога была длинной, и некоторые из них повторялись. Скажем, «Вася-Василек» с до сих пор звучащим у меня в ушах припевом: «Ой, милок, ой, Вася-Василек!... Не к лицу бойцу кручина, сердцу воли не давай, если даже есть причина — никогда не унывай! Никогда не унывай!..» Но особенно охотно мы возвращались к знаменитой тогда и еще много-много лет потом песне «Соловьи». Вот вновь и вновь кто-то запевает:

Пришла и к нам на фронт весна,

Солдатам стало не до сна.

Не потому, что пушки бьют,

А потому, что вновь поют,

Забыв, что здесь идут бои,

Поют шальные соловьи…

И тут мы все на два, а то и, кажется, на три голоса подхватываем:

Соловьи, соловьи, не тревожьте солдат.

Пусть солдаты немного поспят…

А сердце замирает, и мы молоды, и едем домой, где нас ждут, а если и не ждут, то будут об этом очень скоро и очень сильно жалеть…

И тут репертуар опять меняется, и начинает многократно звучать и «Степь да степь кругом», и волшебный, буквально пронизывающий счастьем душу романс «Однозвучно звенит колокольчик». (Я знаю, что у поэта не «звенит», а «гремит», но мы тогда пели, а я и до сих пор пою именно «звенит»...) Вдруг наш автобус внезапно останавливается. Водитель открывает двери, предлагает всем покурить и кому-то из наших объясняет, что хотя сам, как только мы тронулись, попросил нас петь погромче, чтобы не заснуть, но тут, когда песни стали протяжными, бороться со сном уже не в состоянии и должен побыть на свежем воздухе — все же людей везет. И мы тоже дышим полной грудью и вдруг видим, как вдали загорается полоска рассвета, как она прямо на наших глазах расширяется; и дальше, уже сидя в автобусе, больше не поем, а продолжаем следить за игрой космических сил, за борьбой света и тьмы, и наконец видим, как появляется огненный краешек Солнца, как он становится все больше и больше, превращаясь в неправдоподобно огромный шар, довольно быстро, но все равно как бы нехотя вырастающий из-за горизонта…

Часа через полтора мы уже в Одессе, а еще через пару месяцев к нам в общежитие приезжает старший лейтенант Жариков — оказывается, перед нашим возвращением он с кем-то договорился. Узнали мы его, помню, не сразу, поскольку приехал он в гражданском костюме, сидевшем на нем как-то странно — так нам показалось. Мгновенно возникает застолье, общий сумбур, кто-то, пытаясь потрафить гостю, тут же начинает сыпать солдатскими каламбурами, многие чувствуют, как это глупо и неуместно, а лейтенант вообще недоуменно кривится, мол, куда это он попал. Но выпито немало, все возбуждены, и вот я уже вижу Жарикова без пиджака, с чуть ослабленным галстуком, лицо раскраснелось — и тут становится совершенно ясно, что мы почти ровесники — разница в каких-то два-три года, и петь он, оказывается, совсем не умеет, и все наши потуги привлечь его к этому делу абсолютно бессмысленны. И тогда мы вновь, как за соломинку, хватаемся за сержанта Шумахера, хохочем почти искренне, но даже сильно навеселе понимаем, что все это так, к слову — не более, и что жизнь у каждого своя. И обещаем писать нашему лейтенанту, и клянемся почаще видеться, но в душе звучит все более отчетливо: нет, нет, теперь уже точно больше никогда, никогда...

Поделиться

© Copyright 2024, Litsvet Inc.  |  Журнал "Новый Свет".  |  litsvetcanada@gmail.com