На исходе марта
— Это зима уходит вверх по Неглинной, —
скажет в окно, как слепит строчку из глины,
женщина в спальне, сбросив с плеч на диван
призрачный шанс — остаться ночью невинной,
и обречённо вдруг за истиной к Вам
кошкой голодной прыгнет в чёрное нечто
слишком трагично или слишком беспечно…
Вы не поймёте этот жест слабовольный,
ибо, привыкнув к жизни в стиле «фривольно»,
легче в рассудке тихо выключить свет,
чем распознать во мгле эмоций, как больно
всё на куски разбить и с криком вослед
музыке солнца прямо в синее утро
прыгнуть с балкона, без иллюзий как будто…
Женщина в горьком смысле тёмного яда —
это искусство или только услада
с видом на райский угол, то есть уют,
если под шелест платья, в принципе, надо
лишь объяснить, чей образ к небу ведут
птичьи следы цепочкой узкой и длинной:
— Это зима уходит вверх по Неглинной…
01 Сад Гефсиманский
Все было ведомо иным умам давно —
лук на скрижалях Бога режут грамотеи.
Сад Гефсиманский двух людей, как домино,
сложил под звездами невинной Иудеи.
Все было ведомо тому, кто исторгал
сок двадцати веков, сходя в мешок из глины.
И мы с тех пор не в силах со своих зеркал
смыть сумасшедший вопль Марии Магдалины.
Все было ведомо: за веру — слезы лей,
а за предательство — совсем иная плата.
Блажен, кто вечность получил на сей земле
из длани судорожной Понтия Пилата.
Гранит небес разбит был о людские лбы,
с шипеньем пал на плечи моря бич Востока.
Одиннадцать сердец вел раб своей судьбы
среди маслин за дол Кедронского потока.
Священный город торопил, беду творя,
собак левитских с воем выйти до рассвета.
И раб иной судьбы с повадкою псаря
покинул с ними мрамор Ветхого Завета.
С ножом язычника по рукоять луна
зияла жирной желтизной глазницы конской
над местом, где была в любви оголена
душа, — к востоку от вершины Елеонской.
Блудливо юной самарянкой по нужде
присела ночь и потекла неумолимо
над местом, где бесплодный умысел владел
иной душой на горе Иерусалима.
Под шепот лавров и смоковниц плакал царь,
а рядом с небом на гранатовой поляне,
во сне своем не видя глаз его лица,
шли в никуда блаженные галилеяне.
Под виноградною лозою таял сон,
а рядом с небом по земле непримиримо
во свете факела уже с иным лицом
шли стражи храма и наемники от Рима.
Все тайна здесь: волхвы, погасшие вдали,
крест небожителя, веревка на злодее...
Сад Гефсиманский странных братьев на крови
встречал под звездами безумной Иудеи.
Все тайна здесь — и в бездне этой не горюй,
лелея хлеб насущный до седьмого пота.
Из века в век несет свой черный поцелуй
в сад Гефсиманский человек из Кариота.
Все тайна здесь: и нам не ведомы пути
к любви, которая распята и воспета.
Из века в век идет, надеясь не дойти,
в сад Гефсиманский человек из Назарета.
20 N.
Мы случайно знакомы один лишь безнравственный месяц,
но уже сплетены и запутаны в сумраке встреч,
а язык, на котором люблю я Вас, — только не смейтесь! —
это нечто, похожее на первобытную речь…
Близорукое время с неистовством каторжной прачки
застирает и боль, и проклятия женщин иных,
а дорога, где сладко люблю я Вас, — только не плачьте! —
это путь на высокий костёр, как всегда, для двоих…
Мы прижмёмся друг к друга и в бездну безумия вместе
полетим, исполняя смертельный на публике трюк,
а бесстыдство, с которым люблю я Вас, — только не смейтесь! —
это губ виртуозность и грешная музыка рук…
Как развратная девка, ворвётся весна без раскачки
в наш бессмысленный мир и продаст адюльтер за гроши,
а стена, за которой люблю я Вас, — только не плачьте! —
это старая ширма изорванной в клочья души…
В этой призрачной жизни расчет на триумф не уместен,
всё решает судьба, колокольчиком чуда звеня,
а планета Земля, где люблю я Вас, — только не смейтесь! —
это, как ни крути, к сожалению, просто земля…
От людей и от неба не нужно лелеять подачки,
ночь в раю — не проблема, и рай в шалаше — не вопрос,
а искусство, с которым люблю я Вас, — только не плачьте! —
это вот перед Вами — поэзия смеха и слёз…
Темнота судьбы
Усмешка царя, убиенного ночью
по знаку супруги, в тебе кровоточит.
Ошибка в интриге — и шаг в пустоту.
И ты балансируешь слева направо
над бездной, где прошлое трезво и здраво
смеётся на дне с папироской во рту…
И вот, лихорадочно, как на лету
из тульской двустволки подбитая птица,
за воздух пытаясь ещё зацепиться,
ты рухнешь в безвременье или в цейтнот,
а дальше, как нож из кармана убийцы,
прозренье в угасшем рассудке сверкнёт.
Ухмылка царицы, припудрившей носик
над гробом супруга, в тебе плодоносит.
Интрига в ошибке — и шаг в никуда.
И ты балансируешь справа налево
над веком, где бесы от страха и гнева,
кружат в темноте у пустого гнезда…
И вот, понимая, что вся чехарда
с успехом, которого нет и в помине,
таится в ногах венценосной рабыни,
ты падаешь в сумрак — на самое дно,
а дальше, как пушкинским письмам в камине,
душе во Вселенной сгореть суждено.
Образ
Ты в чёрном плаще на шестом этаже
снаружи — в прошедшем, где дождь моросящий, —
там думает юноша с искрой в душе
о звёздах — всё реже, о деньгах — всё чаще…
Ты в чёрном плаще и похож на грача,
летящего низко на уровне окон,
всё реже тоскуя о чём-то высоком,
всё чаще от страха в подушку крича,
а женщина рядом, как в чеховской пьесе,
при стрессе — болезненна и горяча,
но в тайнах любви — при своём интересе…
Ты в чёрном плаще за разбитым окном,
где улицу небо на лужицы режет,
как старый закройщик, мечтая тайком
о солнце — всё чаще, о деньгах — всё реже…
Ты в чёрном плаще, словно сгусток чернил,
и выбора нет, если водки ни грамма,
всё чаще — друзей исчезающих драмы,
всё реже — до дрожи мальчишеский пыл
с фривольным словечком вослед поэтессе,
при этом процессе — ты миру не мил,
но в тайнах любви — при своём интересе…
Гусиное перо
Пером гусиным пишу, как будто
судьба — две капли весны и йода,
где без эмоций мелькают смутно
иные взгляды, иные годы…
Весна всё дальше — зима всё ближе.
На белом фоне сирийской ткани
я слышу скрипку души и вижу,
как разбивают её о камни.
Весна всё дальше в изломе линий
сухих и чёрных, а ветер юный
на них играет, как Паганини —
до первой крови, срывая струны.
Пером гусиным пишу, как будто
судьба — две капли зимы и яда,
где от эмоций сбежать не трудно
в иные годы, в иные взгляды…
Зима всё ближе — весна всё дальше.
На чёрном фоне турецкой плитки
я знаю: век мой — с осадком фальши
и от рассудка — одни убытки.
Зима всё ближе к последней мессе,
как Моцарт в тайной игре порока,
но, если праздник чужой, уместней
уйти красиво и одиноко.
PS
А дальше — пропасть, а дальше — бренность.
Понять бы только под небом синим,
что здесь в незримой руке Вселенной
я был всего лишь пером гусиным…
01 Журналист
На военном злом аэродроме
он курил небрежно сигарету.
В жизни было всё отлично, кроме
личной жизни, скажем по секрету…
Докурив, он усмехнулся тонко —
и окурок символом экстрима
весело разбился о бетонку
на осколки пламени и дыма.
Королём дурацких репортажей,
открывая двери криком: «Пресса!»,
он мотался по стране и даже
с женщинами спал без интереса.
Но сегодня, к чёрту — извините! —
всех послал и рвался не по льготам
с Финского залива через Питер
на Москву влюблённым идиотом…
В первый раз в душе его пропела,
обожгла — как спирт хлебнуть из фляжки! —
юная возлюбленная в белой
и смешной, как мир, ночной рубашке.
Журналисту в сорок лет не нужно
толковать о смысле жизни тленной —
в сердце всё трагично, а снаружи
всё прилично, скажем откровенно…
Как мальчишка дерзкий — это важно! —
он мечтал, конечно, ради шутки
на глазах у изумлённых граждан
расстегнуть ей молнию на юбке…
А потом шататься целый вечер
с нею там, где фонари потухли,
и под вальс ночного Москворечья
целоваться у себя на кухне…
Расстегнуть бюстгальтер — если можно! —
обнажив ей грудь, как в мелодраме,
и соски, набухшие тревожно,
облегчить дрожащими губами…
Он мечтал ей розы «Кама-Сутра»
— восемь белых и тринадцать красных —
бросить на колени рано утром,
ибо утром все слова напрасны…
Время лечит, а судьба хохочет —
и мечтать о будущем нелепо!
Вот рукой махнул знакомый лётчик
и позвал в безоблачное небо.
Запахи бензина и дюраля
пропитали воздух повсеместно.
Ту-16 шёл на взлёт, играя
в дурака с удачей, скажем честно…
Триста метров «старый ворон» звонко
пролетел и вдруг неотвратимо
рухнул вниз, разбившись о бетонку
на осколки пламени и дыма.