Бахыт Кенжеев (США)
Я почти разучился смеяться по пустякам,
как умел, бывало, сжимая в правой стакан
с горячительным, в левой же нечто типа
бутерброда со шпротой или солёного огурца,
полагая, что мир продолжается без конца,
без элиотовского, как говорится, всхлипа.
И друзья мои посерьёзнели, даже не пьют вина,
ни зелёного, ни креплёного, ни хрена.
Как пригубят сухого, так и отставят. Морды у них помяты.
И колеблется винноцветная гладь, выгибается вверх мениск
на границе воды и воздуха, как бесполезный иск
в европейский, допустим, суд по правам примата.
На компьютере тихий вагнер.
Окрашен закат в цвета побежалости. Воин невидимый неспроста
по инерции машет бесплотным мечом в валгалле.
Жизнь сворачивается, как вытершийся ковёр
перед переездом. Торопят грузчики. Из-за гор
вылетал нам на помощь ангел, но мы его проморгали
***
усвой эту правду кривую
сквозь бережный сон или стон
порою господь существует
но чаще отсутствует он
пусть с готских и галльских позиций
священник поёт полковой
осанну когда разразится
последний решительный бой
пусть жертвенных агнцев взрезают
на той и другой стороне
предвечный должно быть не знает
что нету его на войне
добыча рабы драгметаллы
воспрянь же возрадуйся друг
и мочится воин усталый
на холмик отрубленных рук
и пишет приятелям в блоге
что нет никого в небесах
лишь звёзды фальшивые боги
как сахар в песочных часах
***
в детском небе непрочном вылитом
из эфира из ветерка
мне уже не вспомнить какие там
плыли взрослые облака
или взмыв из вселенской проруби
то зелёной то голубой
почтовы́е белые голуби
кувыркались над головой
письмоносцы мои голубы
кареглазые ну куда
ускользнули вы однолюбы
незапамятного труда
с тонкой трубочкой алюминиевой
клювом острым пробуя влёт
мироздание неба синего
лёгкий иней его и лёд
***
Опять весна, о primavera, вновь язык
свободен, словно в юности. И снова
стою на площади, где грузный Паваротти
оплакивал Карузо, напрягая
серебряное горло, и в толпе
матрона из простых, вдова, должно быть,
платком бумажным утирала слёзы,
вся в чёрном — нет, скорее в тёмно-синем.
И я там был, аз, обладатель тройки
по пению, почти лишённый слуха
и голоса, не зритель, а свидетель,
запоминавший, как светло и зыбко
рулады скорбные по улочкам блуждали
и затихали, не достигнув неба,
как улетала музыка, вернее,
жизнь таяла, сияя вместе с нею.
Ну что, певец, ты тоже вышел в минус?
Хотел распивочно, а выпало — на вынос.
Скамейка, дворик, дождик молодой
летает над летейскою водой.
Промозглый воздух густ, стакан гранёный звонок,
сочится тьма огням наперерез.
И есть ещё — дрожать и кутаться спросонок
в изношенные простыни небес.
***
Глагол времён, металла скрип,
ветшающий четырёхстопный
ямб. Я и сам уже охрип,
как тот будильник допотопный —
завод оттикав до конца,
до самых медных шестерёнок,
он у постели мертвеца
кричит, как брошенный ребёнок.
Ах муза, муза, не морочь
мне голову. Шумим, болеем.
Жизнь, как надтреснутую ночь,
в тиски зажав, столярным клеем
вернуть пытаемся. Ан нет.
Во имя Господа и Сына
она птенец и слабый свет —
не золото, не древесина.
***
Всё-таки поживём ещё — суетно, ветрено, кое-как.
Воображаемая гербовая бумага
пахнет вечностью. Чаша моя в руках
постепенно пустеет. Что, бедолага,
получил отсрочку? Радуешься? Звезда
романтическая сияет. Шумит шелками прекрасная дама.
А вообще-то мир стал безумен и безнадёжен, да,
словно строка из позднего Мандельштама.
Вечереет. Верховный врач, завершая дневной обход,
смотрит на стаю грачей в окне, моет руки, хмурится и томится,
понимая, что этот прелюбодейный, лукавый род
слишком рано выписывать из больницы
***
в большую ночь как неродной уходит день очередной
деревья белое надели роняет месяц мёртвый свет
уходит день потом неделя а там и год и сорок лет
в большую ночь в чужую тьму не пожелаешь никому
крути́тся мелкий планетоид вокруг невидимой оси
ни жить ни умирать не стоит не верь не бойся не проси
и карусель кружится лёжа пластаясь холодом по коже
звенит стакан взрослеет сын смеются детки смотрят кротко
зачем ты надрываешь глотку зачем стараешься акын
11 июля 2016