Катя Капович (США)
***
Я родилась, когда мне было три,
нашедши краба под приморским камнем.
Он мертвый был, смотрели изнутри
его глаза с холодным пониманьем.
Я думала, он снова оживет
и полила его водой из лейки,
но панцирь, как спасательный жилет,
оранжевым блеснув, померк навеки.
Трусы в намокшей тине, вьется гнус,
в песке моя остриженная репа.
Я буду жить, и я не оглянусь
туда, где он лежит и смотрит в небо.
***
У весны над правым косогором
кто-то змея водит на струне,
а на левом я стою со взором —
все равно, мол, мне.
Но взлетит бумажный змей и вспомню,
что сегодня хлюпала капель,
что подснежник выбежал в исподнем,
а вверху — такая акварель!
Вот бы горе отпуcтить туда же,
в синие большие небеса,
в детство наше, в обещанья наши
возвратиться через полчаса.
***
Спи со мной, любимый мой,
я приду к тебе домой,
убегу с урока,
спи со мною только.
Буду школьницей опять,
буду в винном воровать
сладкий «Белый аист»,
умникам на зависть.
Пусть скрипит шагами наст,
уркаганит в мире власть,
сквозь кривую местность
как бы угол срезать?
Я приду средь бела дня,
только подожди меня,
заводи пластинки,
обдувай пылинки.
Голую сожми сильней
на остаток долгих дней,
где опять по кругу
все простим друг другу.
***
Средь стеклянной коробки в ожиданьи трамвая
ты роняла, роняла спички и проездной свой
и, движеньем неловким снова их поднимая,
поднимала и тем проявляла геройство.
Снег струился с лица, ты лицо утирала,
мокрый заячий мех воротника поднимала.
Оглянись, все прекрасно, спокойно в тех далях —
люди едут в трамваях, люди едут в трамваях.
Люди едут в трамваях, и зеленые окна,
уронив в мокрый снег свои ромбы косые,
возвратясь, возвращают им поочередно
то намокшие спички, а то проездные.
КОСМОПОЛИТ
Когда идет по улице пехота,
вернувшаяся с маленькой войны,
и теплятся глаза у патриота
слезою умиленья без вины,
тогда стою с закушенной губою
и долго не могу согнать с лица
усмешку, по наследственной кривую,
подсмотренную в детстве у отца.
Так до него, разумный обыватель,
мой дед высокомерно морщил нос,
когда его по среднерусской карте
тащил тифозный паровоз.
Там конвоир входил в вагон зеленый,
наган с оттяжкой приставлял к виску
профессора истории, шпиона
английского. Там длинный лес в снегу.
Высокий лоб, холодный взгляд эстета.
Я четко вижу, как он умирал:
зевнул, протер очки куском газеты
и долго на нос надевал.
***
По январской набережной темной,
там, где от воды было светло,
я брела, как кто-то незнакомый,
собственно, не зная, для чего.
Бормотала вслух стихотворенье
в направленье серых облаков,
лед трещал немного в отдаленьи,
рассыпалась горстка огоньков.
Не из ряда вон какой дело
и стихи не средство от беды,
померещилось и пролетело,
ты идешь себе, ну и иди.
Филиппу
Как долго собирались, выходили,
букет, конечно, дома забывали,
как ссорились, как в зеркало смотрели,
вернувшись за букетом, как молчали.
Как по дороге ты уткнулся в книгу,
как запропала с адресом бумажка,
как в зеркальце шофер косился дико
на психов, как свистела неотложка.
Мотал кварталы тьмы зеленый счетчик,
звенел в стекле серебряный бубенчик.
Один на свете ты поймешь мой почерк
с его избытком русских поперечин.
***
На крыльце областного
овощного сырого
магазина старуха
лист капустный нашла.
Сигарета потухла,
и дождя оплеуха
с подбородка текла.
Уходя, оглянуться
на морковь и картофель,
кликнуть мышь и спасутся
эти грузчики в профиль
и старуха с железной
коронкой во рту —
там, где в памяти тесно,
как в капустном ряду.
***
Элементарно, дважды два, в соседнем доме окна жoлты,
и — в путь, цитируй до конца, библиотекарская дочь!
Проплыл оранжевый трамвай с зеленою водой по борту,
чей номер стерся навсегда, вместе с трамваем скрылся в ночь.
В сознанье стерся вкус стекла и запах полуфабриката,
над левой бровью белый шрам от шайбы, сорванной с резьбы,
другой трамвай пришел с утра, но и его свезла цитата,
прошел химический снежок, элементарный FeO3.
И ты идешь на выдох-вдох с такой толпой до поворота
в такой подземный переход, где сроду заняты места.
Элементарно, дважды два, а, если что дойдет сквозь годы,
то ведь пожнется и оно серпом и молотом труда.
И между ними жизнь твоя, как перетертая землица,
но перед тем, как в переплав попасть на полный оборот,
поет железная труба, чтоб мне на месте провалиться.
Поет, ржавея на ветру. Ей вреден чистый кислород.
СНЕГИРИ
В конце зимы, в конце столетья снегири
высвистывают три простые ноты, три
простые ноты, три простые... Эха нет
над волнорезом крыш, за волнорезом лет.
Они в конце зимы, пред новою весной
на языке земли, лежащей подо мной
поют, что им пора, что дома ждут дела,
что сажа вечеров по-новому бела.
В бумажные поля уносятся они,
в засвеченные мглой и бледным солнцем дни,
и волнорезы крыш волнистою чертой
подчеркивают их полет и свист простой.
В озимые поля уносятся они,
в засвеченные мглой и бледным солнцем дни,
и волнорезы крыш полнистою чертой
подчеркивают их полет и свист простой.
Меж небом и землей летящие на юг
они мой горизонт в свой вписывают круг
и тянут на себя тугую тетиву,
и ширят кругозор, в котором я живу.
Пока гляжу на свет, пока я говорю,
покуда есть, что мне добавить к словарю,
покуда есть и мне, куда лететь стремглав,
до той поры еще я вписываюсь в явь.
***
До встречи, до встречи, до встречи в знакомом дворе,
где девочки вниз головою висят в сентябре
на детской площадке и видят, как по пустырю
проносят кого-то в не очень нарядном гробу.
На детском снаряде висят они вниз головой,
белея трусами среди перекладин стальных,
и что-то, наверное, есть в перспективе такой,
когда сверху вниз как на мертвых, так и на живых.
Сейчас в подворотню свернет небольшая толпа,
соседские тетки отплачут и я докурю,
прощальную музыку вынесут прочь со двора.
До встречи, до встречи, до встречи, я им говорю.