(Публикуется с любезного разрешения автора.)
Звиаду, Инне, Шоте
1.
У черного моря, в одной разоренной стране,
где пахнет платан, шелушащийся пылью нездешней,
где схимник ночной, пришепетывая во сне,
нашаривает грешное блюдце с хвостатой черешней,
у черного моря булыжник, друг крови в висках,
обкатан волнами, и галька щекочет подошвы –
я пью и печалюсь, и думаю: Господи, как
легко поскользнуться на собственном прошлом.
Пусть с моря доносится выспренний шелест ветрил.
Не алых, холщовых. Не выйдет бежать, да и поздно.
Давно я уже задыхался, давно говорил,
Дыша ацетоном под дырчатой пленкою звездной,
Что мощью отлива безумная муза сыта,
Что плакальщицами испокон работают черные ивы,
Когда молодая надежда тебе отворяет уста:
Скажи мне, Медея, ведь это неправда? Они еще живы?
2.
Старинным царством звуков «дж» и «мц»
бредет турист с блаженством на лице.
то самогоном тешится крестьянским
из виноградной шкурки, то вино
из горла пьет, хотя ему оно
не в кайф – по итальянским ли, испанским
понятиям, букет чрезмерно прост.
Зато лаваш! Зато прощанье звезд
с Творцом по православному обряду,
когда наш новый Тютчев в дольний мир
спускается, покинув шумный пир,
чтоб помолиться городу и саду.
Гостиница. Ipod или Ipad?
Гимн не допет, не допит горний свет,
стареет на тарелке сыр, обветрясь,
и ласково седому дураку
диктует муза легкую строку
на статую играющего в тетрис.
А резкое наречие свистит
и завивается, под ветром шелестит
древесной стружкою. Вначале было слово,
потом – слова, потом – соцветья строф.
И город вздрагивает, будто слышит рев
бомбардировщика ночного.
3.
Жизнь в Колхиде была б легка, когда бы не испаренья
малярийных зыбей, не разруха, не воровство
сильных мира сего. Жизнь в Колхиде – праздник слуха и зренья,
как, впрочем, и осязанья. Полагаю, что ничего
страшного. Буду и я помирать, не подавая виду
по причине гордости, буду и я обнимать
деву не первой молодости. Позолоченное руно в Колхиду
везут из соседней Турции. То-то славно дышать,
осознавать, смеясь, что дубленой овечьей кожей
не прикрыть обнаженных чресел, перезрелым инжиром не
утолить голода. Я признаюсь тебе: похоже,
что мы все-таки, к несчастью, смертны. А как же звезды? Оне,
объясню, как неудавшийся химик, не более чем костры из
водорода и гелия, годного лишь в качестве начинки для
глянцевых шариков с Микки-Маусом. Зрелость, лживость,
лень и детский восторг – чему только не учила наша земля,
как дорожили мы смолоду нетленным именем-отчеством,
но перед урочным уходом в посейдонову тьму –
все ясней и печальнее на неухоженном, на болотистом
побережье, унаследованном у тех мореплавателей, кому
не удалось, у кого, как ни огорчительно, не выгорело.
Безрукий нищий на пляже обходит курортников. Визг
русской попсы из нехитрого бара. Князю – игорево,
а что же нам? Неужели неправедный суд, вдовий иск?
***
Сказка, родной язык, забытая даже предками эпопея.
Брадобрей в отпуску бредет вверх по тропинке, ведущей вниз.
В августе у нас не читают книг – только еженедельники поглупее,
и смакуют крепкий индийский с густыми пенками от варенья из
черноплодной рябины с яблоком. Тут, за семейным столом, все еще
живы – тем и бесценен этот снисходительный месяц, тем и хорош –
стар и млад, улыбаясь, дружно поют, озираясь на пламенеющий
востроносый закат. Ни новостей, ни роговой музыки. «Эй, не трожь!» –
отбиваюсь от нелицеприятного времени, – «Брось! Про твою осень
даже слушать не буду. Мы – врозь, ты только гниль, ржа…»
А оно державно приказывает: «Подъем!» И я, покаянно дрожа,
застываю, что муравей, в окаменевшей смоле среднерусских сосен.
4
* * *
Солнце уже садится, а я не успел проснуться.
Как слепит глаза похмельная эта монетка
с удалым профилем принцепса! Под алым облаком вьются
чайки печальные. Ты права, ночь наступает редко,
но зато молчаливо и (шепотом) бесповоротно.
Блещет осколок солнца в кипящем море, и черепаха,
на которой покоится мир, поворачивает костяное брюхо
к ежедневному небу. «Холодно и свободно», –
вымолвишь ты. И я кивну, потому что
мы так долго отлынивали от длины жизни, от ее кривых линий,
что дождались часа, когда зрачку ничего не нужно,
кроме луча – пыльно-зеленого, словно лист полыни.
5
* * *
Струятся слезы матери, твердь спит.
Грач-феникс молча чистит перья.
Священник грех водой святой кропит.
Спокойный пекарь-подмастерье
запоминает музыку муки,
теплопроводность кирпича в заветном
нутре печи, глубокие желобки,
бороздки жёрнова, с трудолюбивым ветром
брачующиеся. Плотный известняк
не столь тяжел, сколь косен, порист.
Скажи мне, отче, в наших поздних днях
есть смысл? Молчу. Хотя бы жар? Хотя бы поиск?
Лишь горе светлое гнездится между строк,
сквозит в словах непропеченных:
я царь, я раб, простуженный зверек,
допустим, брошенный волчонок.
Не знает хлеба волк, не ведает зимы
метельный мотылек. Душа, ты легче гелия.
А мельница скрипит, и печь дымит, и мы
поем осеннее веселье.
6
* * *
…и атом нам на лекциях забытых
показывали: вокруг его ядра
вращались электроны на орбитах
из проволочек. Ночь была щедра
на звезды дикие, на синие чернила,
табачный дым и соль девичьих слёз.
Что минует, то станет мило?
Нет, то – поэзия, а я всерьёз.
Вот вымокший балкон. Вот клен багроволистый.
Юдоль беспамятства и тьмы.
Но занавес небес – глухой и волокнистый
асбест – вдруг рвется там, где мы
забыв от счастья самые простые
слова и времени берцовый хруст,
застыли на краю пылающей пустыни,
не размыкая грешных уст.
7
* * *
одно белковое тело пришло к другому
на первом спортивное на втором зеленый халат
первое тело честную песенку спело
а второе вдруг подхватило но невпопад
второе тело кололо первое полой иголкой
забирало кровь на анализ желчь и мочу
потом любовалось его алой футболкой
махнемся не глядя? а то (смеясь) залечу
ты, попросило первое тело, выписал мне бы
психотропного, чтобы шуршать веселей,
и, заглядываясь на ассирийское небо,
видеть сирые очертания молью траченных кораблей
а то у меня депрессия, и над головою я различаю
только сгустившийся водяной пар,
сернокислые капли да хлопья спитого чая
глупости повествует второе ты еще не так стар
чтобы терять дарёную связь с потусторонним
миром (хотя его, несомненно, и нет)
и вообще, хрипит, когда мы родных хороним,
им на смену приходит не ветер, а черный свет
***
Я видал в присмиревшей Грузии, как кепкой-аэродромом щеголял кинто,
я гулял с мокрощелкой по улице бродского под советским дождем, сухим,
как ночное кьянти в оплетенной соломой бутыли. Сказано: если кто
будет тайно крещен домработницей и получит имя Осоавиахим,
то судьба ему в просмоленной корзинке плыть по Москва-реке,
на фокстротной волне крепдешиновой покачиваясь, пока
не покажется берег Америки, не пролетят на воздушных шарах комарики,
пока не застрянет кораблик беспарусный в зарослях тростника,
мыслящего папируса, в который стреляет из лука, не целясь,
загулявший Озирис, празднуя воскрешение, но нагоняя страх
на обитателей влажных прибрежных мест, где ливийская felis
учит своих котят охотиться на мальков гимнарха и серых болотных птах.
Прим. Ред.: В стихотворениях сохранена авторская пунктуация.
(Публикуется с любезного разрешения автора.)