В этом году журнал «Новый Свет» понес невосполнимую потерю — ушел из жизни наш постоянный автор, блестящий поэт, лауреат премии Э. Хемингуэя, член экспертного совета — Александр Амчиславский. Впервые его стихи появились на страницах журнала в 2014 году.

 

О том, как Александр Амчиславский стал автором журнала, вспоминает главный редактор Алена Жукова:

 

«Меня познакомили с Сашей его друзья — известные исполнители бардовской песни — Михаил Овсищер и Татьяна Дрезис. Зная, что уже появился первый номер журнала «Новый Свет», предложили почитать стихи пока никому неизвестного и нигде не публиковавшегося поэта. Я согласилась с определенной долей скепсиса — если давно пишущий человек нигде не публикуется, то, скорее всего, дело в низком качестве стихов. Но меня ждал подарок судьбы. С первых строк стало понятно, что перед нами большой поэт, напоминавший по музыке стиха и образности Леонида Аронзона. Когда возникла идея создания журнала, я, как главный редактор, не сомневалась в том, что рубрику поэзии начну со стихов Аронзона и Кенжеева — двух равновеликих поэтов, а вот как удержать такой уровень? Казалось, что сама муза поэзии подарила нам Сашу. Тем не менее, не вполне доверяя себе, решила показать его стихи людям, мнением которых дорожила. В первую очередь отправила их Ирэне Орлов — человеку, благодаря которому впервые (посмертно) был издан сборник стихов Леонида Аронзона. Ей написала: «Ирэнушка, мне кажется, стихи Саши — это реинкарнация Лёни. В них тоже очень много неба…» Ирэна очень быстро ответила, что стихи замечательные и она очень хочет познакомиться и поговорить с этим поэтом. Второй, кому отправила стихи, была Люся Улицкая — она тоже нашла стихи удивительно тонкими и блестящими по стилю, а третьим адресатом был мой литературный агент Ирина Горюнова, которая мгновенно предложила работать над сборником и, благодаря ее усилиям, первая книга стихов Александра Амчиславского « За тонким полотном» вышла в издательстве «Время» в Москве в 2017 году. За эту книгу журнал наградил Александра премией имени Э. Хемингуэя. Поэты приходят в этот мир, чтобы удержать в словах его суть — красоту и уродство, радость и боль, счастье и горе. Поэты уходят, но в их стихах остается запечатленным образ вечности. Уходят, но не умирают»

 

Воспоминания Саши Немировского — автора журнала, поэта, лауреата премии Э. Хемингуэя

 

Mой Амчик

 

«Мои короткие стихи

как дольки яблока на блюдце

они уже не соберутся,

как пальцы — крепко в кулаки»

(А.Амчиславский)

 

Это про то, что я помню о нём — о живом, улыбчивом, подвижном, щедром.

Это про то, что у меня болит, когда я спотыкаюсь о его, теперь вечное, отсутствие. Это для того, чтобы я не забыл эту боль.

Это письмо самому себе.

 

Начну с конца, с последнего нашего свидания 18 сентября 22 года.

 

Богом забытое кафе

за дни до твоего ухода.

В голове

одни важные темы, какую обсудить раньше?

Природа

улыбалась сентябрьским солнцем.

Под это разве можно в словах о страшном?

Полотенцем салфетки протереть столик,

в кольцах

кофейных пятен

Мы шутили о мелочах, а о главном, о боли,

я был невнятен.

 

Мы, как всегда, не договорили,

Моё: аэропорт, дорога.

Твое: в хлопотах,

Торонто.

Тропинка, паркинг, наши автомобили.

У меня не хватает опыта:

надо бы о важном,

чем мы горим — только мы молчим.

 

Твои волшебные, теперь осиротевшие, строчки,

разбросанные по журналам.

Как же так, что всё кончилось,

когда едва начиналось

прилива валом?

По жизни далее им самим,

собственными шагами.

Осталось

не принять зачёркивание.

Осталось одиночество,

подсвеченное твоими стихами.

 

Сашины стихи — это действительно свет. Они прозрачны, они пропускают через свои слова сияние Вселенной, усиливая, фокусируя его на болевых точках наших душ.

И это не потому, что Саша часто обращается к теме Всевышнего в своих стихах, а потому, что Саша умеет слушать мироздание и резонировать с ним.

 

Краткой была наша дружба. Сильной осталась наша духовная связь. Не было таких тем, которые мы не могли затронуть: от детей и любимых женщин, до политики, до совести и тщеславия и, конечно, до искусства поэзии и любимых стихов и песен.

Разнесённые на расстояние трёх часовых поясов, мы общались вдруг, спонтанно, но часто, продолжая разговор с той точки, на которой закончился предыдущий. Теперь пусто. Осталась память о голосе, о неторопливой, убедительной манере разговора, о мудрости.

 

Иногда мы ездили друг к другу, пересекая границу наших стран и планировали встречи в третьих, заранее предвкушая удовольствие от встречи с иными культурами и друг с другом. Это была краткая, насыщенная жизнь, которую жила наша дружба пока она не споткнулась о внезапность смерти.

 

Где-то пролегла граница,

за которой всё кончится.

Останутся лица

на фотографиях. Полчища

воспоминаний.

Когда бы знать

сколько ещё

отведено нам свиданий,

встреч, рюмок,

научился бы считать,

по-другому пожимать руки,

слушать звуки.

Научился бы жить жадно,

заглядывая в глаза,

Чтоб потом о сделанном, да не жалко.

Где-то пролегла полоса,

за которой к имени

добавляются цифры,

разбившегося о рифы

времени, ставшего теперь в линию.

 

Закончилось всё в октябре 2022, а началось в августе 2017 в городе Льеже, на литературном фестивале. Там я познакомился с поэтом Александром Амчиславским. Судьба свела нас на краткий, как теперь оказалось, период для интенсивного творческого союза и дружбы. Влияние Саши на моё творчество переоценить трудно, но вернёмся к истории. Мероприятия того фестиваля мы посещали мало и плохо — мотались по Фландрии, музеям, соборам, болтались по улицам старой Европы, впитывая красоту.

Там, в полусумраке Гентского собора, я впервые увидел на Сашином лице отражение света Создателя.

 

Саша всегда говорил, что мы пишем про себя. Даже когда мы пишем про других, то это всё равно про себя. Сашин лирический герой всегда в дыхании его строк. Он — Сашино альтер эго, иногда приниженное, но, как правило, возвышенное и улучшенное — идеальное воплощение автора. Мечта о самом себе.

 

«Тот коридор широк и будто пуст,

а мы в нём — не скажу, что безголосы,

но так тихи, малы, простоволосы,

идём лопочем, не смыкая уст,

и каждый о своём, важнее нет —

старушка сына ждёт, и всё напрасно,

художник заговаривает краски

по-прежнему с холстом наедине…»

 

Он действительно заговаривал, и не только краски, но и слушателя, читателя. Казалось бы, простая строка — стучится, не громко, не сильно, но настойчиво. И она входит внутрь — никогда не с первого стука и даже — не со второго, но, набегающие волнами строки, открывают своим ритмом сначала маленькую дверцу в душе, а потом в нее уже льётся поток. И он расширяется и заполняет. Вот фрагмент из стихотворения «1918 год», написанное Сашей сто лет спустя:

 

«Курит поэтка волшебное зелье, курит,

чёрные раньше, нынче седые кудри

тонкой рукой свивает, тоской веет,

Господи! — просит и верит, не верит, верит,

молит о воздухе свежем, держась за стены,

даже в побелке запах и привкус сена,

что там на улице? — тот же фонарь, аптека —

может, и не было, видимо, не было века,

тот же фонарь, только жёлтым течёт светом,

будто бы выстрелы хлопают мокрым ветром,

и разгоняется, бьёт по своим чечётка,

катится яблочко, стынет лихая чёлка»

 

Какое напряжение дыхания! Какой ветер в душе читателя! Как этот звук «рр» рокочет над каждой строкой, стучась ударами в душу, создавая образ. А потом, когда образ человека вызрел, когда мы его видим, автор переводит наш взгляд наружу, что там на улице? Почему героиня так курит, будто хочет зачеркнуть время? Надо ли говорить, что прообразом для этого стиха являлась Ахматова? Наверное, нет. Надо ли говорить, что стихотворение оказалось пророческим? Тоже, наверное, не надо.

 

            Тяжело говорить о потере поэта, легче — о приобретениях. Приобретение от поэзии Амчиславского — это мудрость, входящая в душу через светлую грусть. Мы становимся богаче, и богатство это не из тех, что можно растранжирить пустыми действиями или словами. Оно оседает внутри плодородной почвой, на которой восходят ростки добродетели и умирает лес наших грехов. Я не могу это объяснить рационально, но после прочтения Сашиных стихов, я чувствую себя «чище».

            Тема Всевышнего в Сашиных стихах требует особого исследования. Еврей, принявший христианство, человек, постоянно борющийся со своими грехами и побеждающий их. Побеждающий своим главным оружием — поэзией. Сашина поэзия, выражает его непоколебимую Веру, пронизывающую своей внутренней правдой и задающую нам, читателям, вечный вопрос: а прав ли ты, сомневающийся?

 

«Я боялся тебя, как мальчишка, вступивший на крышу,

я искал тебя, словно подкидыш — родного отца.

я молился тебе и не верил, что буду услышан,

как слепой, никогда своего не видавший лица.

...

Я с тобой говорил, я юродствовал, буйствовал, дрался

и себя убеждал, вырывая страницы из книг –

ты стоял у дверей, и молчал, и чуть-чуть улыбался, –

я уселся на камни и лбом к деревяшке приник»

 

Его нет. Я нескоро ещё научусь обходить его отсутствие в моей жизни. Но как мне вырастить костыли, которые его всё равно не заменят?

 

 Когда уходит поэт,

 по-другому звучат его строчки.

 В них слышится мелодия точки,

 даже если её там нет.

 

Слабым утешением является чувство, что ему. Там нормально, что Мастер получил свободу и покой, за которые было заплачено жизнью и любовью. Как он сам об этом писал:

 

«... уже всё можно, благо, не томит

ни жар ушедший, ни грядущий холод,

наш голод друг по другу чист и долог,

дымится поле к вечеру, а мы

с лесной опушки смотрим на закат,

на это, к счастью, пройденное поле,

как трудно выйти из родной неволи

и с муками к свободе привыкать,

когда невосполнимы голоса,

и клавиш разнополые полоски

родные воскрешают отголоски

и чем-то мокрым водят по глазам»

 

 

Воспоминания Леопольда Эпштейна — автора журнала, поэта.

 

О Саше Амчиславском

 

            Давно замечено, что смерть придаёт человеку значительность, по крайней мере — на время. Когда прошёл первый шок, я вдруг осознал, что Саша меняется в памяти, как бы посмертно растёт. Процесс пока продолжается, поэтому быть объективным мне ещё трудно. Но я знаю, что посмертные панегирики с хвалебными преувеличениями — худшая услуга, которую можно оказать умершему поэту. Я буду сдерживать себя.

 

Саша казался здоровым, энергичным и моложавым. Внешне он идеально подходил под голливудский образ зрелого героя-любовника: благородная седина, мягкая экономность в движениях, ненавязчивая умудрённость и скрытая под ними страсть и сила. Моё субъективное ощущение разницы в возрасте между нами превышало реальность раза в два-три. До того, как я услышал по телефону от нашего общего друга слова, которые поначалу произвели впечатление бессмыслицы, я не усомнился ни на секунду, что из нас двоих умру первым. Оторопь была сильной. Невосполнимость потери — то, что бывает нередко, именно её я почувствовал, когда в мае умер Лёша Цветков. А здесь было другое: понимание размера потери. До того, как Саша умер, я не знал, насколько он мне дорог. Разделённые менее чем полугодом, смерти Цветкова и Амчиславского прочно спарены для меня, возможно, даже навсегда. Так вот, Лёшу я знал более полувека и считаю моим учителем в поэзии, единственным, кого я мог бы так назвать. И гением. А с Сашей мы познакомились меньше пяти лет назад, и гением я его не стал бы называть. И то, что размеры потери при этих двух смертях оказались для меня одного порядка, неожиданно. И эту неожиданность я пытаюсь себе объяснить. Что такое было в Саше, что представлялось данностью, пока он жил, и так выросло, когда он умер? Надеюсь, когда-нибудь дать ответ на поставленный вопрос, но пока не могу.

 

Задним числом, вспоминая разные эпизоды и сопоставляя детали, я осознаю, что Саша был не таким уж здоровым, сознавал это и не скрывал, хотя и не выпячивал. Его увлечение гомеопатией, капли и витамины, которые он брал с собой в поездки, страх перед ковидной прививкой, представлявшийся мне иррациональным, иногда неоправданно тревожные реакции на почти тривиальные перемены — всё это теперь видится иначе, чем в режиме реального времени. У голливудского героя-любовника было больное сердце, он всегда видел смерть на расстоянии вытянутой руки. Болезнь была не из тех, которые обязательно убивают; с такими люди доживают до глубокой старости и умирают по другим причинам. Но Саша, видимо, знал о себе что-то, что было скрыто от других. Он понимал напряжение, в котором жило его сердце. Много разных напряжений. Моя мама, врач, любила говорить, что инфаркты и инсульты чаще случаются у тех, кто держит переживания внутри и не показывает их. Долго удерживаемые напряжения подобны лаве, резко вырывающейся потом. На Сашино сердце действовало много сил, работавших на разрыв.

 

Саша сначала эмигрировал в Израиль, а в Канаду перебрался потом. Его мама и семья брата остались в Израиле. Он чувствовал постоянную вину перед ними и такую же постоянную тягу к ним. Это напряжение усугублялось тем, что в Саше боролись иудаизм, христианство и что-то ещё, чему я не могу дать названия, какое-то восточное ощущение единства жизни и множественности её перерождений, не сводившееся ни к буддизму, ни к индуизму. Я не встречал раньше зрелого человека, в котором внутренняя борьба за религиозное самоопределение шла бы с такой интенсивностью (мой оголтелый атеизм его смущал, но дружбе не мешал). Поэтому он воспринимал отъезд из Израиля не только как отрыв от мамы и брата, но и как грех перед собственным еврейским происхождением; при этом, мне кажется, о возвращении в Израиль он не думал.

 

Не всё шло как по маслу и в Торонто. Саша зарабатывал на жизнь как свободный художник-ювелир. И зарабатывал трудно. Работы было мало, прекрасные отзывы клиентов почему-то не преобразовывались в устойчивую репутацию и не приводили к стабильному потоку заказов. Отчасти, может быть, и потому, что Сашино сердце принадлежало больше другому свободному искусству — поэзии. Профессиональные трудности переплетались с трудностями личными. Кризис в Сашиной семье был глубоким и чистым, не сопряжённым ни с бытовыми неурядицами, ни с изменами. Я бы сказал, что возникла трещина в духовной жизни семьи, постепенно превращавшаяся в разлом. Прежнее единство, общие религиозные поиски (обусловившие и сам переезд Амчиславских в Канаду) сменились непониманием. Я почему-то думал, что эта ситуация, как таким ситуациям свойственно, надолго останется замороженной, к общей безрадостности супругов. Но, к счастью, ошибся. Вскоре Саша позвонил и сказал, что он принял решение: они разводятся. И как только Саша разъехался с женой, не позже и не раньше, в его жизни появилась новая любовь. Он, всегда чуждый пафоса, несколько раз — с разбросом во времени — называл её Большой Любовью. Она получилась взаимной и неправдоподобно счастливой (поэтому завистливые боги и не дали ей продлиться долго). Я думаю, что и трудности принятия решения, и естественные напряжения самого развода дорого обошлись Саше.

 

Интимные отношения Саши с поэзией тоже не были простыми. Он принадлежал к трудно пишущим поэтам. И при этом — к постоянно пишущим. До меня долго не доходило, как он работал над стихами. Он был одним из немногих, кто над каждым стихотворением именно работал: придумывал варианты, искал направления движения внутреннего сюжета, отбрасывал, искал другие. Ощущение вольно текущей импровизации, возникающее при чтении стихов Амчиславского — ложное (но это ведь хорошо, что так!). Его поздние стихотворения, обычно не такие уж короткие, состояли из одного, максимум из двух-трёх предложений. Очень длинных предложений со сложной мелодией. Для Саши естественно было тянуть словесную вязь, в которой слово, чувство и мысль намертво переплетались, как одну фразу, которая не хочет обрываться. Мы с Сашей много говорили о его «поэтической кухне», я порой поругивал его за переусложнённый синтаксис, он объяснял, почему написал что-то именно так, почему иначе это были бы уже не его стихи. Я подбивал его к наведению более чёткой структуры; он, не сердясь, отбивался. Перечитывая его посмертно, я вижу, что часто бывал не прав, что структура есть — но не такая, к какой я привык. Чувствую себя виноватым, хотя — какая там вина: дружественная профессиональная критика, один на один, искренняя, это нормально (но — чувствую).

 

Признание пришло к Саше поздно. Первую книгу стихов он издал в 2017 году — почти шестидесятилетним. Вторая вышла в 2019 — как премия «Дон Кихот» барселонского поэтического фестиваля «АркаФест». Напутствия к обеим книгам написал Бахыт Кенжеев, поэт, которого Саша особенно любил и почитал (ещё он трепетно относился к стихам Александра Сопровского, с которым дружил в молодости). В последние годы чаще пошли публикации в добротных журналах. Можно сказать, что на Сашин «печальный закат» блеснула не только любовь, но и слава.

 

И — ещё об одной стороне Саши как поэта. Он с необычайной суровостью относился к любым банальностям в поэзии. Мне кажется, что это ему мешало. Неприятие никакой банальности заставляло его избегать простой, прямой речи даже там, где она, как мне кажется, была бы если и не необходима, то во всяком случае, хороша. Вдобавок это портило его отношения с собратьями-поэтами. Он не прощал банальности никому. Нет, не критиковал. Просто отодвигался. Но поэты — народ чуткий, они всё понимали и начинали в том или ином смысле мстить Саше.

 

Ну вот, я много как будто сказал, а главное осталось в стороне. Не оттого, что я о главном забыл, а оттого, что поди вырази его в словах! Перечислить легко: цельность, отзывчивость, чистота, наивность, доброта, открытость. Да мало что даёт такое перечисление. Наверное, я мог бы всё свести к старому, забытому нынче слову: неиспорченность. Но и его надо объяснять… Поэтому, оборву-ка я себя лучше цитатой, концовкой одного из Сашиных стихотворений: «…и небо схлопнется, как пыльная шкатулка, отрезав путь немногим сквознякам, и темнота, как смерть из переулка, застопорит секунды на века».

 

 

 

Александр Амчиславский

 

***

В ту ночь был дождь. Нагретая земля

была сыта и влаги не просила,

она глотала воду через силу,

захлёбывалась, больше не могла,

пускала пузыри вокруг крыльца,

кружила дом, как брошенную лодку,

в которой двое... навзничь... локоть к локтю...

лежали, повторяя без конца

два слова... имени..., а дом, качаясь, плыл,

и в нём они друг друга окликали,

как будто дверь за дверью отмыкали

сокровищницы или же судьбы —

никто не знал. Я помню этот дождь —

он вдребезг напоил окно из рамы

и шёл по волосам, губам, глазам их,

смывая пыль... и опыт, память, боль, и ложь...

и был при этом бережен и тих —

они другие звуки различали —

любви — они в ту ночь меня зачали,

и ожил я любовью их двоих.

 

 

* * *

На ветра медленном покое

прозрачно воздуха тугое

растянутое полотно,

 

суровой ниткой с морем сшито,

оно для нас — кому защита,

кому окно,

 

избыток света голубого

от белого до всеблагого

идёт в песок,

 

я жмусь к нему тоской слепою,

и не простреленный любовью

горит висок

 

фантомной болью о пробитом

с каким-то стелющимся видом 

большом окне

 

и о любви не за горами,

но явленной в оконной раме

тебе и мне.

 

 

* * *

 Уезжать возвращаться

 только даты менять

 ни единого шанса

 у тебя у меня

 что в отлучке что подле

 на спокойном огне

 концентрация боли

 выше света в окне

 из которого камнем

 безупречен полёт

 и чужая слеза мне

 что мышиный помёт

 что мышиная сладость

 половицей шуршать

 в находящую старость

 первым делая шаг

 от порога до бога

 под ногами слюда

 ни трубящего рога

 ни греха, ни стыда

 над кирпичной равниной

 тот же воздух на вид

 ни ствола, ни трамплина

 для последней любви.

 

 

* * *

Чемоданов бывалых, фотографий насиженных мест,

голосов из общего ниоткуда,

а тишина оказалась — ни гула, ни гуда,

и воздух — взвесь медленно оседает, распадается даже смесь,

будто вылито последнее серебро, и пустой ингус

протереть, разве что, да отправить в ящик,

Past, моя чужеземка, был так долго Continuous,

что давно стал настоящим.

Я не только о ремесле, улыбаешься, не только, нет,

сама же видела, застала — между кочергой и свечкой 

маялся, киселя хлебал, вызолачивал старую медь

и даже тебе признавался не прямой речью

из неумелых слов, содранных с разных лет,

как стыдно-то было и за глупость, и за наглость,

а ты — жить в любви тоже надо посметь, —

ответила. И не ушла. Осталась.



* * *

И кажется, ни слова в простоте,

моржовыми костьми авторитеты

стреляют в воздух, и земному «где ты?»

ни места нет, ни смысла на листе,

сплошное «нет», но убежишь от них —

всё тот же лес, и речка, и родник,

и ты, слуга синекдох, старый книжник —

на равных зван с енотом и лисой —

туда заходишь и молчишь, босой,

заворожённый, призванный, не лишний,

вдыхаешь так, что выдохнуть нельзя

и очевидно — не был ты не зря

ни демоном до этого, ни божьим,

усердных подмастерьев хитрый плач

не слышен, и раскинут синий плащ,

и понимаешь ты, тугим плащом обложен —

не здесь, но там серьёзный недобор,

счастливый, кто владеет их наречьем,

а небеса уже идут навстречу

и сами начинают разговор

глаза в глаза, как ты того хотел,

мечтая сбросить кожицу лаптопью,

и, телом оставаясь не у дел,

любви просил с последнею любовью,

ещё надеясь, прятал седину

под колпаком из редких метонимий,

всё ждал и ждал, и лишь её одну,

теперь — стоишь. И повторяешь имя.



* * *

Бесхитростная новогодняя.

 

Давай опять о снеге в новый год,

о самом неожиданном, о главном,

о небывало медленном и плавном,

он влёт приостанавливает ход

коварствам и усобицам любым,

убийствам, не поверишь, бестелесным,

оберегая пологом отвесным

легчайшее присутствие любви,

летит к земле литотой из литот —

авось на что-то нас и надоумит —

чем Бог не шутит, если снег идёт

в живом эфире, как в природном зуме,

чем Бог не шутит, может, пропадём

под этим светом и начнётся нечто

от ёлочки, от лавочки от печки,

и мы с тобой пойдём, пойдём, пойдём.

 

 

* * *

В том краю беспроводного далека́

с детских лет пастеризованы луга

и любовь давно забыта как причина

появления грудного молока.

Мы с тобой всего такого далеки́,

оба антисоциальные зверьки,

откровенные ведём речитативы,

неприметные в излучине реки.

Слава богу, ночь за ночью сходит с рук,

за непрошенных в ответе бурундук,

гости сами, впрочем, ценят междометья,

если что и потеряем — подберут.

Ближе к звёздам уплывают облака,

от моей руки к твоей течёт река,

и ныряют междометья в междуречье

под присмотром одного бурундука.



* * *

Январь, а ночи так нежны

и так несут себя в подарок,

что мы среди гусей да галок

подобно им побуждены

куда-то звать, о чем-то петь,

галдеть, как две большие птицы,

крылами мокрыми трудиться

и никуда не улететь

от незамерзшего пруда,

чей воздух — бывшая вода —

веселой сыростью навыпуск

дарует нам особый привкус

незавершенного труда,

и мы смеемся, я и ты,

бежим и вторим птичьим звукам

и, все на свете перепутав,

по-детски раскрываем рты.

Чудны, зима, дела твои —

уже под занавес, казалось,

как никогда не прикасалась

вдруг нежно пестуешь двоих

незасыпающих и ночь

им ворожишь не по сезону,

не замедляя время о́но

и всё же пробуя помочь.

 

 

 

Письмо от друга

 

Ну куда ж тебе, ситный мой, старенький,

на сторонку чужую глядеть,

никому из намоленной спаленки

до сих пор не далось улететь,

да и ты присмотрелся к небесному

распорядку и давеча сам

вертопраху раскладывал местному

божий промысел по голосам,

шапки прочь! — толковал по-высокому,

восхищал из неверья в полёт,

а как туфельки рядом процокали,

сам не свой, угодил в переплёт,

бросил домик с родными иконками,

не простился ни с кем, укатил

выцеловывать пальчики тонкие,

забываясь на юной груди,

восставать в молодом упоении

и впервые за множество лет

не об камень стучаться коленями,

не об камень, и нет, не жалеть.

Ситный друг! Мне ль тебя пересуживать,

лишь обнять, утопая в слезах,

уповая, что божеским кружевом

ждет любовь на последних весах.

 

 

Фантазия

 

И столько лет, а помню, помню

как всё качалось утром тем,

когда уазиком в Коломну

быстрее скорого летел,

жених-невеста тили тесто,

курил в окно, считал до ста,

потом бабульки у подъезда

мою судьбу прочли с листа,

потом вдогонку что-то пели,

а я, поймав девятый вал,

хрущёвки сбитые ступени

взлетая наверх добивал,

пустые банки, чьи-то лыжи,

белья холодная струна

и как в стихах, под самой крышей

простая дверь отворена

в сентиментальную картинку,

смотри какие мы в обнимку,

внизу Коломенка течёт,

и над Маринкиною башней

встаёт наш день, всегда вчерашний,

не забывая ни о чём.

 

* * * 

Здесь всё цепляется за всё —

туман за свет, вода за камень,

которым дерево ползёт

и волочит над берегами

полураспахнутую тень,

ещё горячую, сквозную,

играют зайчики в воде,

приняв её за гладь лесную.

Что крик луня, что дятла стук

за тишиною незаметны,

кидает взгляды бурундук,

мой нежный зверь, мой друг бессмертный,

ни зла, ни желчи, ни стихов

ни суетных, ни волооких —

не подпускает никого

мой брат, мой воздух одинокий,

мой воздух, брат мой одинокий,

не подпускает никого.

 

 

Романс

 

Стоим и стоим на проходе,

приличья пытаясь блюсти,

едва ль о кино и погоде

сумеем беседу вести,

такой разговорец едва ли

отныне возможен для нас,

пока мы, касаясь губами,

молчим, шелохнуться боясь,

и оба, ей-богу, впервые

угадываем по губам

признанье, что нет, не любили

да в общем и не жили там,

где было по сосенке с бору

на месте родного угла,

и вдруг с Божьей помощью скорой

как будто в чём мать родила

мы встали друг друга напротив

и, веря, что это не сон,

ни глаз и ни губ не отводим,

да так, что светлеем лицом,

да так, что не страшно, не страшно —

пока я с тобой, ты со мной,

и все, что возможно, подаждь нам

Он ради любови самой.

Мы сядем под липой столетней

у синей реки на виду,

и лодочки узких коленей

с ладоней моих уплывут.

 

 

Лесной романс

 

Где бурундук в траве сновал,

домишко встал среди подлеска,

так мал, что не хватало места

одежде, памяти, словам.

Немного дров, немного круп,

и жили мы, не понимая,

что я немой, что ты немая,

и это было царством рук

и только нам понятных знаков,

где ни один не одинаков

из тех, которые не врут.

Мы спали спинами к стенам,

избушка за ночь ужималась,

и милость божья с божью малость

без удержу давалась нам.

Спросонья руки разлепив,

под стрёкот бурундучьей блажи

глаза в глаза делились кашей

с высокой плотностью любви.

Стояли строго по местам —

вода в реке, луна в окошке,

кровать в дому, перловка в ложке.

Мы жили там. Мы жили там.

 

Поделиться

© Copyright 2024, Litsvet Inc.  |  Журнал "Новый Свет".  |  litsvetcanada@gmail.com