Деревья собирались менять поцарапанные пятаки на серебряную мелочь. Тёмно-серые, нет — бежево-коричневатые тучи неподвижно плыли по зашторенному небу. Композитор... впрочем, он не смел называться так, потому что мог ли он — сочинить музыку? Она давно уже существовала, и ему, чтобы услышать её, приходилось бродить по склонам бежевых гор, то увязая в снегу, то отряхивая росу с башмаков и брюк, то стараясь не наступить на муравья или красного жучка с чёрной точкой на спинке, стискивая пальцы так, что они теряли чувствительность. Он уходил далеко от дома, от неуютного кресла, от раздражающего клавесина с опущенной крышкой.
Иногда — только иногда — музыка становилась слышна, но это было редким подарком и если, наконец, случалось, нужно было подождать, пока она отзвучит и истинный её создатель позволит поскорее вернуться на тропинку, ведущую домой, ворваться в комнату, поспешно сбросить верхнюю одежду, рвануть крышку и рухнуть за клавесин.
Бывало, он до крови напрягал слух, но беспорядочная тишина мешала слушать, и он умолял создателя музыки позволить ему — услышать... Однако тот сливался с тишиной и продолжал мучить его всё тем же непостижимым и, казалось, не имевшим смысла молчанием.
Он шёл и слушал, изнемогая от отсутствия слуха, и беспомощно плакал, завидуя тем, кто называл его композитором... нет, сейчас не завидовал, потому что звучание зависти лишило бы слуха, а он был обязан слушать — чтобы услышать, и не мог — не умел — ничего другого.
Один-единственный образ, одна метафора, один намёк помогли бы ему. Он просил сжалиться и показать ему эту метафору, хотя бы мельком, как, должно быть, завсегдатай трактира показывает красотке уголок вожделенной купюры, и она безропотно и счастливо исполняет все его прихоти... Он свято верил, что эта метафора будет, наконец, ему явлена и музыка рассеет какофонию тишины, — верил, но был до ужаса уверен, что ничего не сможет услышать. И снова придёт домой, весь в никому не видимой крови. Не швырнёт на пол всё ненужное, не рухнет за распахнутый клавесин, а тяжело сядет в ставшее неудобным кресло и будет смотреть в одну расплывшуюся точку, зная, что музыка осталась там, где была безнадёжно давно создана, и — по его вине — никому, никогда не станет доступна.
Ведь если музыку не услышит он, то — как тогда люди будут идти по набережной, вдоль реки, чтобы — сейчас, через считанные часы или минуты — услышать её?
А они — шли. И среди них — мальчик, кажется, лет шестнадцати, ещё не подозревающий, что такая музыка — есть... Люди беспечно шли вдоль реки с названиями, похожими на загадочные женские имена, к площади, на которой, напоминая породистого увальня-пса, уютно уселся собор из красноватого кирпича, с фиолетовой башней, то ли уже спустившейся с неба, то ли ещё только старающейся взлететь.
Люди шли, надеясь услышать музыку, которую ему одному суждено было передать им. Но он по-прежнему был глух — и не понимал, что избран и обречён и не сможет не услышать, поэтому умолял смилостивиться над ним и разогнать засасывающую тишину, — или хотя бы просто помочь — открыть долгожданную, спасительную метафору, чтобы к нему, наконец, вернулся слух, как тогда, в тот вечер... -
...когда капли стучали о подоконник подобно расстроенным клавишам, отзывающимся на небрежные движения пальцев невидимой левой руки всё того же невидимого музыканта. Он сидел в кресле и, привыкая к глухоте, смотрел в угол опостылевшей комнаты, поверх опостылевшего клавесина, и пил безвкусное вино — такое же пресное и холодное, как дождевые капли, заполнявшие дом навязчивой, оглушающей тишиной. Он смотрел в эту точку, а она расползалась, становясь каминной решёткой, подсвечником, рамкой, безжалостно сцепившей бежево-снежные склоны гор, деревья, начинающие разменивать поцарапанные медяки на серебряную мелочь, и дорогу — от дома в горы, и иногда с гор домой. Рамка стискивала, сдавливала горы, деревья и дорогу, и он хотел отвести взгляд, но для этого нужно было найти другую точку опоры, а она не находилась, да и не могла найтись. Дверной колокольчик звякнул подступающим к горлу аккордом, как будто лавина ринулась с бежевых склонов, скованных неизменной, непреодолимой рамкой, — готовая ворваться к нему в комнату: композитор всегда приходил без предупреждения, лёгкий и безразличный к мелочам.
— Жарковато сегодня, — бросил композитор, входя. — И дождя не было уже полвечности, — зато стрекозы красивы на удивление. По-прежнему сочиняешь?
— Если бы мне научиться сочинять... — ответил он грустно и невпопад и налил вина.
— Что может быть проще? — рассмеялся композитор, отпивая. — Не поверяй гармонию алгеброй, тем более что в школе она была нашим с тобой нелюбимым предметом. Неужели забыл?
Он посмотрел в окно — на неохотно уходящую в горы и сразу возвращающуюся назад дорогу. Рамка из прочного, как поцарапанная монетная медь, дерева не выпускала наружу.
— Извини за назидательность, — продолжал композитор, — но я скажу — для твоего же блага: стариком чувствуешь себя в детстве и когда в него впадаешь. А от нас с тобой оба эти периода, к счастью, равноудалены — уже и ещё... Впрочем, судя по твоему, как всегда, напряжённому лицу, я снова помешал? Что ж, не заняться ли мне лучше моими стрекозами и бабочками? Погода отличная, сегодня нам с ними наверняка повезёт. А потом, по обыкновению, уж извини за прозу, загляну в трактир.
— Нет-нет, ну что же ты!.. — он сменил тему, одновременно стараясь перекричать безысходную тишину. — Знаешь, мне понравилась твоя новая вещица, такая славная... Там есть одно любопытное место...
— Одно? — спокойно проговорил композитор. В правой руке он держал бокал, а пальцами левой, как клавиши, автоматически перебирал забавный маленький пузырёк в медной оправе. — Ну, да ладно, извинение принято. Лучше расскажи, что это был за таинственный незнакомец в чёрной шляпе? Немного мистики вперемешку с романтикой нам никак не помешает — глядишь, ещё что-нибудь придумается, не менее популярное. Ох, прости, вечное, конечно!
Он покачал головой:
— Мне никогда этому не научиться... Поймёшь ли ты меня?.. Ну, хорошо, я признаюсь, что...
...комком в горле сжался дверной колокольчик, и он открыл человеку в чёрной широкополой шляпе, с которой, почти беззвучно постукивая, падали дождевые капли. Он открывал эту дверь тысячи раз и снова уходил по своей тропинке. Шёл по ней к горам, смотрел на невиданную птицу, похожую на большую чёрную стрекозу, как будто запущенную им самим в это серое... нет, всё-таки бледно-коричневое небо, на низину, где, как на школьном катке, копошились дети, пытался раздвинуть нераздвигающуюся рамку, надёжно сбитую из казавшегося медным дерева. И боялся подумать о том, что люди уже собрались на брусчатой площади у вальяжно рассевшегося прямо перед ними собора с непоседливой фиолетовой башней, и ждут, когда их впустят и зазвучит предназначенная им музыка. А среди них — мальчик лет шестнадцати: он всё нащупывает билет в нагрудном кармане, боится потерять, — и не знает, какую музыку услышит. Просто ему указали дорогу к этому собору, и он пришёл... Пришли все — и ждут.
Ждут — но музыка по-прежнему не слышна, а вместо неё — всё та же бескрайняя, непрекращающаяся тишина. Он старался услышать хотя бы один аккорд, хотя бы один звук, в отчаянии всматривался в людей, греющихся у костра цвета апельсиновой корки, на дома с придавленными снегом крышами, сгорбившиеся у моста через речку... может быть, ту самую?.. Он ловил затаившиеся где-то звуки, как парус ловит и не может поймать спрятавшийся глубоко на дне ветер. Поэтому скрип открываемой двери не прозвучал для него диссонансом этой тишине, и человек в чёрной широкополой шляпе не принёс, казалось, никаких перемен, и капли, падающие с его шляпы, не отличались от тех, что глухо звучали за закрытой дверью.
— Возможно, он просто ошибся адресом? — спросил композитор почти безучастно, разглядывая коллекцию диковинных стрекоз и бабочек на висящей над камином книжной полке.
— Он принёс мне заказ...
— Кому же ещё, как не тебе? — невнимательно отозвался композитор, продолжая разглядывать насекомых, которых сам сюда недавно принёс, и по привычке перебирая пальцами, как клавиши, пузырёк в медной оправе. Поймав взгляд собеседника, он небрежно подбросил пузырёк, поймал и усмехнулся:
— Не слишком утончённый предмет, особенно для тонкого ценителя. Что ж поделаешь, не имею права расстаться с подарком, тем более что с дарителем — дарительницей — расстался уже давно. Она у меня была не менее прелестна и заурядна, чем эта вещица, разве что не так полезна в повседневной жизни. Последняя встреча, скажу я тебе, должна быть красивой, даже красивее, чем первая. Мы расстались с нею за бокалом моего любимого вина в моём любимом трактире, где бродячий скрипач насиловал запиленную скрипку, пытаясь сыграть мою старую вещицу... Ты знаешь, я её напеваю, когда мне весело.
— А когда грустно?
— Грустно мне, дорогой гений, не бывает. Грустно только гениям — но не всем же ими быть. Любопытно, когда им бывает весело?.. Однако тебе эта тема не слишком интересна, ты озабочен куда более важным делом. Ну, так что же твой загадочный незнакомец? Ты говорил, что он принёс заказ?
— Да... И попросил назвать эту музыку просто и сухо — «Секвенция»...
Композитор пожал плечами, зевнул, отпил вина и предложил:
— И впрямь прозаично. Назови её поэтичнее — например, «Покой». Он снова отпил и добавил:
— Это то, что тебе нужнее всего.
Покрутил в руке пузырёк, как будто подыгрывая дождевым каплям, и задумчиво добавил:
— И не только тебе, я думаю... Что ж, мы с тобой так и не договорили о главном, — он сел на неудобный стул — нет, удобно прислонился к стене у камина.
— Что именно ты считаешь главным?
— Возможно, — сказал композитор, — наши приоритеты различны, вот я и не решу, кто больше нуждается в помощи: бросающий вызов или те, в кого брошенный вызов летит камнем из пращи. Поможешь найти ответ?
Он задумался, поставил бокал на крышку клавесина и всё-таки ответил:
— Если и бросаю, то — себе самому...
Композитор посуровел и выпрямился:
— Значит, камень бумерангом возвращается к тебе — несчастнейшему из несчастных. А ты не замечаешь, что по дороге туда и обратно он задевает головы тех, кто не по собственному желанию стал для тебя необходимой метафорой? Изображением, настраивающим твой натренированный слух на звуки, которые ты целыми днями ищешь в этих горах?
— Не только в горах, — попытался он огрызнуться, но композитор продолжал:
— Оставь их в покое, они и без тебя устали на своей охоте...
Он вскочил и чуть было не опрокинул бокал:
— А зачем же они... зачем же они, один за другим... -
— ...один за другим заходят в огромный зал, хочешь ты сказать? Берут у контролёра программку, садятся каждый на своё место, улыбаются, осматриваются, негромко разговаривают. И мальчик лет шестнадцати, переставший, наконец, нащупывать билет в нагрудном кармане, садится в самом неудобном месте, у большущей колонны, из-за которой почти не видна сцена, кажется, почти свисающая с потолка?.. Да просто потому, — композитор стиснул пузырёк так, что тот треснул бы и вонзился осколками ему в ладонь, если бы не старая, но прочная медная оправка, — да просто потому, что сегодня им лень идти на охоту... или в лесу сегодня всё равно нет дичи... или дорожку замело... или... — да мало ли почему!..
Он не позволил композитору договорить и изо всех сил ударил по закрытой крышке клавесина — даже птица на бежевом дереве вздрогнула:
— Они были, были на охоте! Они охотились целый день! Вон они — смотри — возвращаются домой! Сейчас они поужинают, отдохнут, наденут лучшие костюмы и вечерние платья — и придут! Придут, я тебе говорю! Все до единого и единой! Никто из них не останется дома!.. Ты спрашивал меня, когда мне бывает весело? Когда ты не тянешь меня за собой в свой трактир, не требуешь от меня гоняться с сачком за стрекозами, и ещё слушать твои беззаботные пьесы, которые обожают скрипачи-недоучки и такие же недоучки-слушатели.
Композитор поставил бокал на крышку ещё звенящего эхом клавесина и, уходя, проговорил — как обычно, не прощаясь:
— Я, по крайней мере, плачу им звоном монет, а не бряцаньем клавиш. Ты без них — как эта твоя вечная птица без своего дерева.
— А они?! — запальчиво воскликнул он, осушая бокал. — Дерево без птицы?!..
— Ты хотел знать, когда мне бывает грустно? — проговорил композитор, закрыв за собой дверь. — Когда я понимаю, что больше всего на свете ты хотел бы избавиться от меня, а я — от тебя... И для этого есть надёжный, описанный в сотнях книг способ...
Бабочек и стрекоз давно уже не было — небо становилось всё более бежевым.
Возвращавшимся домой охотникам и их собакам, бредшим рядом, было не до споров, хлопающей двери и звенящей крышки клавесина. Они хотели предстать перед жёнами, детьми и соседями бодрыми и неукротимыми, но не могли: после изматывающей охоты они шли, понурив головы, как будто что-то обронили в снег.
Зато всё ещё неслышимая музыка начала подступать к его горлу, к кончикам пальцев, потом — стучать сердцем, потом — болеть во всём теле. Наконец, её захотелось вырвать, как больной зуб. Деревянная рамка треснула, и видно стало неизмеримо дальше деревьев, моста через речку и гор. Речка растеклась, у неё появились набережная и красивое женское имя, потом ещё несколько имён — похожих, но других. Набережная вела к вальяжному собору — там, в зале, уже сидели люди, а среди них, за колонной, так что не было видно спускающейся почти из-под потолка сцены, — мальчик лет шестнадцати. Люди не успели заждаться, музыка успела вовремя. Вместе с птицей, похожей на чёрную стрекозу, она поплыла над бежевыми деревьями и горами, над нахохлившимися домиками, над речкой, не имеющей имени и становящейся рекой с несколькими загадочными женскими именами. Охотники подняли головы, прислушались и улыбнулись, слыша, что музыка уже плывёт. Улыбнулись и люди, сидящие у костра цвета апельсиновой корки, и дети в низине, и жёны охотников, разогревающие ужин в заснеженных бежевых домиках. И, улыбнувшись, все они о чём-то заговорили, и их изысканно стройная речь долетела до спускающейся из-под потолка сцены и растеклась по огромному залу таким же стройным хором, поддерживающим свою музыку и влекущим её за собой.
Мальчик слушал и не догадывался, что ему ещё предстоит узнать о бежевом мире с деревьями, приготовившимися менять медяки на серебряную мелочь, об усталых охотниках и их верных собаках, о тропинке, уходящей в горы и к брусчатой площади.
Мальчик шёл по этой площади, вдоль реки, по дороге домой, старался не наступить на муравьёв и красных жучков с чёрной точкой на спинке, и время шло вместе с ним.
Идти становилось всё тяжелее, и он чаще и чаще думал о тех, кто показал ему дорогу к собору на площади. Узнавал об услышавшем для него эту музыку, спрашивал себя, обожал ли тот ловить стрекоз и бабочек, пить вино в трактире под звуки своих легкомысленных пьес и обнимать таких же легкомысленных подружек.
И ещё думал, что сейчас, когда услышанная людьми музыка плыла по миру, передавший им её уснул, наконец, в своём любимом кресле. Маленький бесполезный пузырёк в поржавевшей оправе, с никогда не открывавшейся пробочкой, валялся на полу под клавесином, вместе с разбитым бокалом — наверно, упавшим, когда хозяин вбежал в дом и замёрзшими руками рванул, открывая, поцарапанную крышку своего повидавшего и не такое инструмента.
А рядом с клавесином растеклась лужица — от снежинок, тающих на поспешно сброшенной чёрной широкополой шляпе.