***
Есть только облака и чернозём —
и тонкая прослойка между ними,
где мы с тобою связаны узлом
с такими же червями дождевыми.
Ты скажешь: участь? Отвечаю: часть —
частицей быть, коротким междометьем;
из грязи в князи — и обратно в грязь
рассыплемся, сплетясь — и не заметим.
Ты скажешь: прочерк? Отвечаю: честь
быть между двух разрозненных вселенных,
скрепляя их с червями вместе здесь,
где облака и чернозём мгновенны.
Вот я дышу — и ты дыши пока,
и пусть другие дышат вместе с нами,
связуя чернозём и облака
на краткий миг надёжными узлами.
***
В этом году не собрали листья,
и стулья с улицы не в подвале;
зелёный зонт тоже не выстирали —
так и оставили, даже не сняли.
Старуха-соседка из дома напротив
снова в больнице. Темнеют окна.
В небе малюсенький самолётик
неаккуратно летит в Марокко.
А там в Танжере лежат апельсины:
лежат на дороге, но лень наклониться;
там женщины яркие, но некрасивы
(сам я не видел — со слов очевидца)
Взять бы, махнуть бы — и hasta la vista —
селфи сделать на Гибралтаре!
Но в этом году не собрали листья,
и стулья с улицы не в подвале.
Мне приснилось: я играю Массне —
я настраиваю скрипку во сне;
темноту, что с неба сходит, клубя,
я настраиваю против себя.
Это только бесконечный урок:
не проснёшься, не надышишься впрок;
не вернёшься, не удержишь в руках
затерявшееся время в веках.
Мама, начал я не с той стороны:
шарил пальцами по вене струны —
но ни пульса не нашёл, ни вины,
чтобы звуки — за четыре стены.
Тишина окрест во всех уголках:
нету толка в деревянных колках —
это только снится, если Массне,
а проснёшься — не проснуться во сне.
Что там струн моих неверный натяг? —
этот строй уже не вспомнить никак:
только водишь сиротливым смычком
будто в прятки водишь в доме пустом.
Застывает время в нотных листах,
ни мелодией, ни жизнью не став.
Псалом 140 (Psalm 141)
Господи, воззвах Тебе, услышь мя!
Что же я один во тьме кромешной?
Прожил, никому не нужный, лишний.
Даже там, где вырос — был нездешний.
Пригоршнями я сгребал поспешно
угольки в едва остывшей ране;
этих линий контуры сотрешь ли?
сохранишь ли, как бывало ране?
В назиданье или в состраданье —
или просто потому что нежный:
как ладонь Ты называешь — дланью,
как Ты веки называешь — вежды.
Господи, воззвах Тебе, услышь мя!
укажи дорогу мне до брега —
где вечерней жертвой возлежишь на
чёрством небе мартовского снега.
Всё, что до и после, — бессловесно,
потому услышь мя где-то между:
может оттого, что интересно, —
или просто потому что нежный.
Памяти В.М.Л.
***
Заметил ты, как схожи невпопад
с огнями звёзд окошки городские?
Как серебристы млечных эстакад
огни потусторонние, пустые?
Как удивлённо с угасаньем дня
меняется пространства перспектива?
Как горизонта линия плаксива?
Закрой глаза, смотри — она в огнях.
Погаснет день: поблёкнув, догорят
все звуки голосов, слова простые —
река покроет рябью всё подряд,
и фонари застывшие остынут.
Смешаются в одном предсмертном сне
с огнями звёзд, и с огоньками окон
и день, и ночь; и бабочка, и кокон —
закрыв глаза, увидишь их ясней.
Вдоль серебристых млечных эстакад
в последнем сне за горизонтом тая,
заметишь ли, как схожи невпопад
и яркий свет, и темнота слепая?
***
Пока я спал, всё снегом занесло:
я вышел посмотреть на то, как снегом
всё занесло и спутал землю с небом,
и растеряв слова стоял без слов.
Вот снег, и снег: и края нет, — кроя
вдоль-поперёк которого, мы бродим
с тобой на пешеходном переходе —
с земли на небо, милая моя.
Так всё внезапно снегом занесло,
что смысл потерялся в переводе:
и то, что было словом — стало вроде
бы и не словом, а, скорей, числом.
Числом, в котором нужно на вокзал
спешить с утра. Ты радовалась знакам,
всё перемножив. Я, сложив, заплакал:
хотел сказать тебе, но промолчал.
Ты выдумала мир, в котором я
не помещался, спутав землю с небом,
но я проснулся — всё покрыто снегом
с земли до неба, милая моя.
***
Не бойся ничего. Мне страшно самому.
Щерблёная луна опять кривится в кашле,
но отражённый мир в ночном окне — не наш ли?
А тот, что за окном, — не вторит ли ему?
Не бойся ничего: похоже по всему,
что с темнотой давно заводит время шашни,
и часовые сна не стерегут на башне
часы, а всё идут. Идут по одному.
Не бойся ничего. Хотя до слёз пройму
тебя тоской о том, какой я тоже зряшный,
что жарко и темно, как в битве рукопашной —
и не забрать с собой ни сумму, ни суму.
Не бойся ничего. Я тоже не пойму,
что силится ожить в наброске карандашном:
попробуй толковать! Сгорает день вчерашний,
и мы, в который раз, не плачем по нему.
Не бойся ничего. Наверно, потому,
что мысли не страшны, а домыслы не страшны.
В истошной тишине — все звуки бесшабашны.
Не бойся, ничего. Мне страшно самому.
Когда по небу белой полосой
летишь, летишь, пространство распечатав,
кто пожалеет горизонт пустой
одной тоской соединённых штатов?
Кто этот материк в лесных заплатах,
простроченных дорогой скоростной,
объяв — поймёт, и приютит — заплакав,
и пустит, пустит в сердце на постой?
Не торопись. Не ёрничай. Постой.
Смотри, как ровны, выпуклы, покаты
огни, огни дуги береговой
среди печали звёздно-полосатой.
Смотри, как острова замысловаты:
как с этой стороны темно, а с той —
закат, закат склонился виновато
тяжёлым солнцем над травой простой.
Возвратиться в свои палестины,
прокатиться туда-обратно;
запах яблока и апельсина
в грубой тумбочке прикроватной.
Запах детства, превью сиротства
с бородой непременно ватной,
где настенных газет уродства;
коридоры, углы, палаты.
Вот берёзка, а с ней рябина,
да над речкой висят ракиты:
те же яблоки-апельсины
позабытые — не забыты.
Здесь погосты весной, как грядки:
посмотри, ни одной оградки —
надо ж так заиграться в прятки,
чтоб исчезнуть совсем, ребятки.
Это яблоки и апельсины —
не противься, не бейся, сдайся:
возвратиться в свои палестины
не получится, не пытайся.
То берёзка, а то рябина —
то опять над рекой ракита;
всё струится моя тропинка
позабытая — не забыта.
Только память плодит плаксиво
эхом спятившим, — многократно:
запах яблока и апельсина
в грубой тумбочке прикроватной.
***
Время лечит, но не берёт ни одной страховки,
не выезжает на дом —
и не принимает в офисе,
не присылает ампулы в глянцевой упаковке,
и о здоровье вашем не беспокоится вовсе.
Когда кончаются силы настолько, что вы готовы
выброситься из собственного тела,
как с балкона высотки,
оно не приедет на скорой, чтобы уговаривать вас с мегафоном
вернуться обратно в комнату,
отойти от решётки.
Согласитесь, что это важно, чтоб кто-то позвал вас обратно;
чтобы кто-то сказал:
полёт отменён, задержан, отложен.
Но время —
оно не повязано клятвою Гиппократа —
оно не поможет.
Когда на вокзальную площадь ложится вечер,
я иду и вижу бесцветных людей, лежащих у самого края —
какой-то придурок в моей голове говорит мне, что время лечит,
но я-то знаю.
***
Я не знаю названье деревьев и звёзд имена не знаю.
Я с трудом понимаю законы, что движут мою машину.
Если ехать всё время прямо, я знаю, — приедешь к краю
океана, где встречный ветер тугую несёт парусину.
До сих пор не могу понять, как же ходят они против ветра,
и не знаю, как чайки умеют висеть там, где волны дышат.
Иногда я зову имена живых, только нет ответа.
И тогда я шепчу имена ушедших — и что-то слышу.