Первыми в местечке просыпались молотки.
— Тинь-ь! — начинал маленький молоток, рассекая молчаливое одиночество ночи.
— Дзинь-ь! — обрушивался на остатки темноты тяжёлый молот.
От тоненького «Тинь-ь» петухи вскидывались и принимались истошно кукарекать. Как сторожевой пёс, проспавший вора и пытающийся загладить свою вину усиленной брехнёй.
Молотки петушиную какофонию игнорировали и продолжали сольные партии.
— Тинь-ь! — пел легкий молоток, показывая куда бить.
— Дзинь-ь! — хрипел большой молот, нанося глубокие раны железу.
— Сюда! — направлял маленький.
— Гах-х!
— Быстрее!
— Гэх-х!
Корчилось железо от нестерпимого жара. Кричало от боли.
— Дзинь-ь!
— Давай!
— Гэх-х!
— Ещё!
И так весь день. Пока усталое местечко не накрывало ватное одеяло сумерек.
Замолкали молотки, засыпали петухи, остывало железо.
* * *
Сцена была пуста, и тьма царила над ней. Но, всё же, там что-то происходило.
Словно мыши пробегали шорохи, прихрамывая ковыляли стуки, протяжно зевали скрипы.
Я закрыл глаза — что толку вглядываться в темноту, если ничего не видно — и стал слушать. Но тут же почувствовал, как веки лизнул невесомый пучок света. И брызнул в глаза — стоило их приоткрыть.
Теперь сцена была видна. Свет полоской дождя лился сверху и растекался по помосту лужицей. И там, в этом свете стояли и сидели люди. Неподвижные, будто на старой семейной фотографии. И это, действительно была семья, причём моя...
Мы с Сашкой одеты в маскарадные костюмы — должно быть после утренника. На мне остроконечный колпак, лёгкая курточка, короткие штанишки. Я — Буратино. Только без длинного носа — ещё не вырос — и с грустными глазами Пьеро — видно недавно переболел.
Сашка — медведь. Плюшевый мех лоснится и словно врос в его плотную фигурку. Рот растянут в улыбке, веснушки разбежались по щекам и даже добрались до больших оттопыренных ушей. Уши — это от дедушки, наш семейный знак…
Я продолжаю рассматривать застывших в янтаре времени людей. У дедушки худое лицо, заострившиеся скулы, усталый взгляд. Руки лежат на коленях ладонями вниз, и на фоне тёмной брючной материи, видно какие они необыкновенные! Длинные пальцы — стройные и крепкие, словно мачты, несущие огромные паруса ладоней. Наверное, такие руки были у великого Сергея Рахманинова — он мог растянуть пальцы одной руки от “До” до “Соль” следующей октавы, через 12 клавиш.
Я не сомневаюсь, что дедушка взял бы такой аккорд. Но в бедном местечке не было пианино. Там могла оказаться разве что скрипочка, но и к ней, если она таки да была, дедушка вряд ли когда-либо прикасался.
Так что выдающиеся руки, мечта виртуозов времён Листа и Шумана — а последний, говорят, повредил пальцы, пытаясь растянуть их и сделать более гибкими — так и остались невостребованными и потерянными для музыкального мира.
И всё же дедушкины руки сохранились в памяти, если не людской, то нашей семьи…
Здесь вы, возможно, поинтересуетесь, а чем же занимался мой дедушка, имея такие замечательные руки. И вероятно удивитесь, услышав, что у него была обыкновенная профессия — кузнец.
* * *
В детстве я очень не любил кузнецов. И всё из-за той зловещей роли, которую один из них сыграл в сказке «Волк и семеро козлят».
Я не сомневался, что подлый волк и преступный кузнец были в сговоре, и что за тоненький голос, серый негодяй обещал расплатиться козлёночком.
— Ме-е, — гнусавил волк, примеряя новый, только что выкованный голос. — Ме-е...
Чёрная хижина разевала багровую пасть горна, огромный, закопчённый кузнец колдовал над раскалёнными внутренностями железа, а на стене, в свирепых языках пламени бесновалась гигантская волчья тень. В этой хижине затевались преступления и ковалось зло.
Представить, что мой любимый дедушка вёл себя, как кузнец из сказки и делал гешефты с волком — было выше моих сил. Кроме того, дедушка вовсе не походил на черноволосых, черноусых и могучих кузнецов из моих видений, а был ниже среднего роста и довольно субтильного телосложения.
Много позже я понял, что дедушка был нетипичным молотобойцем и кузнецом. И брал он не силой, а подвижностью, ловкостью и сноровкой.
Молот ударял по железу и отскакивал. Дедушка подныривал под него и сопровождал, придерживая рукоятку. И когда молот достигал верхней точки траектории, дедушка прогибался назад, а затем быстро распрямлялся. Как молодое гибкое деревце после сильного порыва ветра. Амплитуда размаха подкреплялась отличной координацией и быстротой — дедушка бил точно и мощно. Да и сам превращался в молот — искусный и неутомимый.
* * *
В тот день бабушка устроила стирку под акацией, потому что другого укрытия на иссохшем от зноя сером полотне двора, не было. Но вы же знаете, какие у акации листья и какая от них тень! Это слёзы, а не листья и это горе, а не тень!
И бабушка смахивала катившийся по лицу пот, и мыльные пузырьки перебирались с руки на лоб и лопались, брызгая в глаза. Так что она скорее почувствовала, чем заметила, как что-то большое заслонило солнце сзади неё.
Она резко повернулась, и увидела совсем близко влажный лошадиный глаз и рядом улыбающегося дедушку.
— Шимон! — воскликнула бабушка. — Что делает у нас эта лошадь?
— Она собирается здесь жить.
— Чего вдруг? — удивилась бабушка. — Её что, выгнали из дома?
— Нет.
— Тогда пусть живёт у своих хозяев!
— Так она уже там.
— Где?
— У хозяев!
Бабушка застыла. Удивлённая улыбка приподняла уголки её губ, но тут же погасла — дедушка НЕ МОГ купить ТАКУЮ лошадь!
— Ой вэй! — тихо сказала бабушка, осознав масштаб обрушившейся на неё беды. — Мне только не хватало мужа-вора! Все остальные цурес у меня уже есть!
— Я не вор! — закричал дедушка. — Я её выиграл!
И зачем-то показал свои большие ладони.
Бабушка медленно подняла руку, чтобы вытереть мокрую щёку. В глазах у неё защипало. Её длинные волосы вырвались из плена косынки и скользнули по плечам…
Я не могу поручиться за точность этой картины — меня тогда ещё не было. Возможно, бабушка в тот день не стирала и, быть может, дедушка сказал ей немного другие слова. Но то, что он привёл домой лошадь, которую выиграл, было неоспоримым фактом.
Впрочем, в моём сознании, два эти слова — «лошадь» и «выиграл» — не хотели стоять рядом, одно из них норовило упасть. Потому что в знакомых мне играх — «ножички» и «дурак» — лошадей не выигрывали.
— Дедушка, — спрашивал я, — а во что ты играл?
Он объяснял, но без подробностей.
— Потом всё расскажу...
— Когда?
— Когда вырастешь...
И я рос, а дедушка всё оставлял подробный рассказ на потом. Наверное, потому что вначале я был мал, а затем по стремительным рекам молодости уплыл к манящим берегам другой жизни — прекрасной и весёлой. А когда, наконец, вернулся и вспомнил о семейной истории, было слишком поздно. Её мне пришлось собирать по крупицам у родственников.
* * *
Дедушке поехал в город на ярмарку — купить лошадь. Но когда денег немного, приличный товар не так-то легко найти. И дедушка искал весь день. Пока не увидел красавца-жеребца, вокруг которого толпились мужики. И эта лошадь так ему понравилась, что он подошёл поближе и спросил...
Что мог спросить дедушка? У него был сильный акцент, и он плохо говорил по-русски. Может он произнёс то же, что и бабушка, когда та, уже пожилой, шла на базар за говяжьими ножками для праздничного холодца. Она подходила к продавцу и требовала:
— Покажите ваши ноги.
И продавец задирал штанину и клал на прилавок свою ногу...
Нет, дедушка не стал бы просить показать ему лошадь. Хозяин коня — крепкий сухощавый цыган с длинными мускулистыми руками — и так расхваливал свой товар: приподнимал лошадиный хвост, раздвигал коню губы, заставлял поднимать ноги, чтобы показать бабки.
Дедушка подошёл и спросил:
— Почём ваша лошадь?
Цыган оглянулся и сразу оценил "покупателя". Маленький еврей в длинном лапсердаке. На голове картуз. Из коротких рукавов торчат худые кисти рук с большими ладонями.
— Легкая добыча, — решил цыган, и презрительно бросил. — Тебе бесплатно. Если выиграешь у меня…
Мужики, окружавшие цыгана, грохнули от хохота. Так что конь вздрогнул и шарахнулся в сторону.
В самом деле, это была славная шутка. В той игре, где продавец и покупатель поочередно били по рукам — ладонью по ладони, пока один из них не выдерживал и сдавался, цыган был намного сильнее и опытней. Он был мастером этой игры и к тому же знал разные трюки — умел присобрать подставленную ладонь, когда по ней били, или чуть-чуть увести её в сторону, чтобы удар пришелся не по всей поверхности.
Было ясно, что в таком состязании дедушка не имел ни малейшего шанса на успех, а цыган играл в беспроигрышную игру. Тем не менее, дедушка согласился, и я не понимал почему.
Может он увидел кого-то из своего местечка и не хотел прослыть трусом?
Или услышал:
— А чо, жидок, попробуй...
— Цыганок, из тебя быстро дух выбьет...
— Не по тебе конь, пархатый...
И почувствовал внутри себя холодные скребущие клешни страха и ненависти, и, чтобы избавиться от них, принял вызов…
А может он вспомнил про Давида и Голиафа?
* * *
Трёхметровый великан Голиаф отличался невероятной жестокостью и воплощал абсолютную грубую мощь.
Он настолько напугал израильтян, что ни один из них, включая царя Саула — человека большого роста и немалой силы — не решался вступить в единоборство с этим чудовищем.
И тут царю доложили — вот удача — о безвестном пастухе, желающим сразиться с филистимлянином.
Но, радость Саула оказалась преждевременной. Вместо могучего богатыря, он увидел стройного юношу обычного телосложения. Правда, тот утверждал, что, защищая овец, ему приходилось сражаться и побеждать львов и медведей, и что он сумеет одолеть Голиафа, причем без доспехов и меча — ему поможет Бог. Но, чтобы Бог помог, надо хотя бы вступить в битву и вести её поначалу своими силами, умом и храбростью.
Давид понимал, что не одолеет гиганта в ближнем бою.
Дедушка знал, что проиграет цыгану в кулачном бою или в борьбе.
Но Давид в совершенстве владел пращой и именно её выбрал как оружие против Голиафа.
Что касается дедушки, то он мастерски владел молотом, умел терпеть боль и имел необыкновенные руки. И я точно знаю, какой силы удар обрушился на ладонь цыгана.
* * *
Мне было шестнадцать, и я жил в мире, где повсюду — в школе и на улице, в отношениях между людьми и государствами — торжествующе правила сила. А её символом была тяжёлая атлетика — газетные полосы распирали вздутые мышцы чемпионов, на экранах победно взлетали рекордные штанги, знаменитые атлеты купались в наградах и славе.
В свои шестнадцать я тоже неплохо преуспел на поприще силы. Уже поднимал над головой 120 килограмм и даже выиграл несколько соревнований местного масштаба. Ничего особенного, но достаточно для подростковой павлиньей гордости и самодовольства.
И однажды, при встрече с дедушкой, я позволил себе усомниться в той истории, сказав, что не понимаю, как он, при его росте и весе, мог победить здоровенного цыгана.
Дедушка внимательно посмотрел на меня, снял очки и положил их на стол.
— Подставь руку, — сказал он. — Я тебе покажу.
Ухмыляясь, я протянул руку ладонью вверх — глупый молодой бычок, распираемый дурацкой силой, приправленной неверием и скептицизмом юности.
Мы стояли на кухне его маленькой квартирки, прилепившейся к стене двухэтажного дома. В кухне не было окон, с потолка, на длинном проводе свисала голая лампочка — она всегда горела.
Дедушка размахнулся. Ему было за семьдесят. Всегда небольшого роста, с возрастом он как-то усох и стал ещё меньше. Неизлечимая болезнь уже подтачивала его тело, но мы об этом пока не знали.
Дедушка размахнулся и, не останавливаясь, прогнулся назад. Огромная тень, бесшумно скользнув по стене, запрыгнула на потолок. Дедушка быстро распрямился — тень обрушилась на меня.
Удар был такой силы, как если б мою ладонь плашмя огрели лопатой!
— Ещё? — спросил дедушка.
По инерции я утвердительно кивнул, продолжая улыбаться. Но улыбка моя скорее была гримасой сведенных в судороге губ. Подставить ладонь для следующего удара, я не смог…
* * *
Я не знаю сколько времени били по рукам дедушка и цыган, и как долго сближались Давид и Голиаф.
Предвкушая быструю победу, цыган поначалу думал о деньгах, которые выиграет, и о той потехе, которую устроит над проигравшим. Но время шло, и эйфория близкой победы сменилась растерянностью, а потом болью.
Что касается Голиафа, то он вообще не понимал, кого израильтяне выставили на бой.
Презренный народ! Не нашли никого, кроме этого ничтожества! У него даже оружия нет! Идет с палкой! Будто пастух на овцу!
Ярость застилала глаза Голиафа, палка отвлекала внимание, он не замечал, что в правой руке Давида зажата праща…
Они продолжали сближаться. Голиаф — понося этого недомерка и весь израильский народ с его Богом. И Давид — уже нащупывающий гладкий речной камень в висящей на боку сумке.
Голиаф так и не успел вытащить меч из ножен и даже не бросил копьё — было слишком далеко. Да он и не спешил воспользоваться оружием, потому что хотел унизить израильтян, раздавив своего противника голыми руками…
Камень вонзился ему в лоб и застрял там, как третий глаз. Уже мёртвым Голиаф рухнул во весь рост…
А дедушка бил и терпел. Прогибался назад, и быстро распрямлялся. Словно молодое гибкое деревце после сильного порыва ветра. И снова бил. Как молотом по железу. Пока однажды рука его не ушла в пустоту…
Он выпрямился, ещё не понимая, что произошло. Сквозь пот, застилавший глаза, плыли лица и облака. Из груди с хрипом вырывался воздух.
Дедушка попытался остановить кружение лиц и облаков, и ему понадобилась целая минута, чтобы вновь различить отдельные звуки в гуле голосов.
Конь мотнул головой и заржал. Цыган, словно завороженный протянул к нему руку, взялся за поводья и медленно, будто двигаясь в воде, попятился назад.
Он пятился и тянул за собой коня. Песок, устилавший ярмарочную площадь, скрипел под сапогами и стонал под лошадиными копытами. Цыган так и ушёл бы вместе с конём, если б не упёрся спиной в толпу, окружившую место поединка.
— Оставь коняку! — сказал кто-то. — Он выиграл.
Цыган замер, огляделся. Затем, словно стряхнув с себя наваждение, выпустил из рук поводья, и провалился в образовавшуюся в толпе брешь...
Вскоре все разошлись, и дедушка остался один. Он опустился на землю — ноги его не держали — и стал вытирать мокрое лицо. Наверное, от пота…
2
С Сашкой мы дружили-соперничали чуть ли не с рождения. Причём дружили не по взаимному притяжению душ, а из-за родственных уз: его мама и мой папа были братом и сестрой. А вот соперничали — иногда открыто, но чаще подспудно и не совсем осознанно — за любовь. Как библейские Яков и Эсав боролись за любовь своего отца Исаака.
Впрочем, за отцовскую любовь соперничать мы не могли, потому что отцы у нас были разные. Поэтому, боролись мы с Сашкой за любовь дедушки. И в этом негласном соревновании, я терпел поражение за поражением.
Мало того, что я был на год моложе и выглядел мелюзгой по сравнению с крупным Сашкой, так ещё и постоянно болел. Казалось, все известные хворобы стояли в очереди по моё тело. И как только заканчивалась одна напасть, её место тут же занимала другая.
Мама выбивалась из сил. Днём она таскала меня по врачам, а ночами работала.
Я чувствовал себя слабым, виноватым. А когда после болезней приходил в детский сад, обнаруживалось, что там многое изменилось, и обо мне забыли.
Сашка же был вольной птицей и купался в лучах дворовой славы.
Я приходил к нему в гости и повторял всё, что делал он: лез на шелковицу, ел зелёные абрикосы, играл в футбол, пил воду из-под крана во дворе.
На шелковице я застревал на нижних ветках с неспелыми плодами, потому что боялся высоты. А он, словно птица взлетал на верхушку дерева и лакомился там мягкими чёрными ягодами.
Он мог съесть три порции мороженного, бегать в одной рубашке под холодным дождём — и хоть бы что! У меня же от мороженного начиналась ангина, а на холодный дождь я реагировал воспалением лёгких. Что касается футбола, то меня всегда ставили в защиту, в надежде, что, путаясь под ногами, я хоть как-то помешаю другой команде.
Словом, такой никчемный внук, как я, не заслуживал дедушкиной любви.
* * *
Из всех аттракционов нашего парка, мне нравилось кататься только на детских качелях-лодочках. И то, когда они летели вверх совсем близко к крутому боку холма. Трава и кустарники сливались, превращаясь в мерцающую темной зеленью воду, и казалось, что настоящая лодка взбирается на гребень огромной волны.
Немного дальше от подножия холма высились взрослые лодочки. На них я даже не смотрел, потому что взлетали они на немыслимую для меня высоту.
Но любые качели не шли ни в какое сравнение с чудовищем, которое жило на краю парка, между стеной высоких тополей и буйным хаосом зелени, затопившей берега неширокой речки.
Собственно, это тоже были качели, но качались они по принципу метронома, чей гигантский маятник походил на стрелу подъёмного крана или на гигантскую катапульту.
К самому верху стрелы была приварена небольшая площадка с металлическим креслом — туда садился человек.
Катапульта с размаху ударялась о горизонтально натянутый стальной трос, отпружинивала и, описав гигантскую дугу, ударялась о другой трос.
Сидящий в кресле человек взлетал вверх, потом падал головой вниз, а затем снова повторял тот же путь только в обратном направлении и спиной вперед.
Желающих кататься на гигантском метрономе было немного. Обычно на это отваживались крепкие молодые парни, недавно пришедшие из армии. Я смотрел на них с восторгом, любопытством и ужасом, не сомневаясь, что однажды эти полёты закончатся очень плохо — кто-то выпадет из кресла и воткнется головой в землю.
* * *
В тот день был выходной, и мы гуляли по парку — бабушка с дедушкой и наши семьи — моя и Сашкина.
Южная ночь зажигала первые звёзды. В диких зарослях у реки настраивался лягушачий оркестр. Слабо пахло отцветшей сиренью.
Мы с Сашкой уже покатались на лодочках и сейчас ели мороженное. И поглощённые им, не заметили, как подошли к монстру.
Молодой парень сидел в железном кресле катапульты. Работник аттракциона застёгивал на нём ремни. У забора, огораживающего аттракцион, стояла девушка, видно пришла с парнем.
Мы стали смотреть как раскачивают катапульту. Как она взлетает вверх, встаёт вертикально, а затем резко падает вниз, чтобы, отпружинив от троса, вернуться — будто перематывают назад киноплёнку.
Парень полетал так пять раз — ровно столько, сколько входило в стоимость билета — и они с девушкой ушли. И мы тоже собрались уходить, как вдруг Сашка сказал:
— Хочу покататься.
Это было неожиданно! И даже смешно! И я тоже решил пошутить, и ответить ему:
— Детям на этой штуке кататься нельзя? Вот окончишь школу, вернёшься из армии и катайся, хоть 100 раз подряд!
И все начнут смеяться, потому что третьекласснику Сашке до прихода из армии оставалось ещё лет десять.
Но Сашкин отец — тот, который пришёл с войны с орденом Красной Звезды и из-за ранения в голову был глухим, а когда я приходил к ним в гости, смущённо улыбаясь спрашивал у жены: "Соня, что он говорит?" — вдруг услышал сказанное сыном, а может угадал по губам. И сказал: "Пусть попробует..."
Сашке купили билет. Он поднялся по ступенькам на помост, где покоилась голова метронома-катапульты и сел в железное кресло. Ни капли волнения, ни доли страха он не выказывал. Будто готовился залезть на верхушку знакомой шелковицы или покататься на велосипеде “без рук”.
Но в тот раз он все-таки испугался. Уже после первого полёта Сашка судорожно вцепился в ручки кресла, а после второго завопил: "Хватит!"
Бледный и дрожащий он спустился с помоста. Все деликатно молчали. Ну, не получилось, как хотел, ну, и что! Зато попробовал, не испугался.
Сашкина старшая сестра взяла его за руку и предложила пойти попить газировки. Она знала, что он любит газировку. С двойным малиновым сиропом.
Но, тут кто-то произнёс:
— Я тоже хочу покататься!
И это было вовсе не смешно. Потому что все, кто хотел и мог — уже покатались.
Я стал оглядываться в поисках того, кто так неудачно пошутил, как вдруг моя мама воскликнула:
— Сёмочка, тебе нельзя! Ты ещё маленький! Ты недавно переболел!
Так вот оно что! Это сказал я! Повторил, как всегда, за Сашкой!
Что же делать? Я не могу кататься на этом — Оно для взрослых!
А Сашка смог?!
Но, я же младше его, и боюсь...
— Пусть попробует, — сказал молчавший до этого дедушка.
И мне купили билет.
* * *
Я взошёл на эшафот, и меня стали привязывать к позорному столбу-креслу.
Из-за моей худосочности, палачу пришлось долго возиться с ремнями. Я сидел отрешенно-спокойный, зная, что приговор вынесен, и ничто в мире не сможет его изменить, разве что землетрясение. К тому же, внизу за оградой стояли приглашённые на казнь — я не мог из разочаровать.
Я взлетел, как пушинка и завис на мгновенье, вровень с верхушками тополей. Свирепые кольца страха сдавили тело, и стиснули горло. Ах, если б я мог кричать! Пронзительно, громко! Так, чтобы всех охватил ужас, такой же, какой испытывал я! Но я молчал. В минуты опасности у меня всегда отнимался язык…
Метроном тренькнул, его гигантский маятник, ускоряясь, помчался вниз, и я, дождевой каплей полетел к земле, чтобы разбиться и разлететься на мельчайшие брызги-осколки.
Резкий удар об трос чуть не выбросил меня из кресла. Чьи-то стальные руки обхватили сзади и безжалостно швырнули вверх, через макушки тополей, обратно в руки палача…
А потом я опять взмыл вверх, и передо мной снова вырос Голиаф.
Я бросался на него пять раз — бил по каменной груди, метал пращу. И всякий раз он сбрасывал меня и отшвыривал назад. Пока однажды не рухнул сам…
* * *
Я сидел в металлическом кресле, и ждал, когда работник аттракциона отстегнёт ремни.
У моих ног лежало поверженное чудовище. Я знал, что одолел не только его, но ещё и победил Сашку, которому всегда проигрывал, и, наверное, стал любимым внуком дедушки.
Но полного счастья я не испытывал.
Я будто выбил дно бочки, где был замурован, и выпал в неведомый мир, который ещё предстояло освоить и понять. К тому же мне было плохо — сильно кружилась голова и тошнило.
Работник аттракциона, наконец, расстегнул ремни. Я встал. Меня шатало.
Я спустился по ступенькам вниз, вышел за ограду, и направился к своей Семье, только что ставшей свидетелем моего триумфа. Но не дошёл. Жестокий спазм скрутил желудок, и меня вырвало.
Мне дали воды. Стало легче, я смог оглядеться.
Сашка казался спокойным, но все ещё бледным. Мама выглядела так, будто вместе со мной боролась с Голиафом.
Остальные смотрели на меня, как в объектив фотоаппарата.
Раздался щелчок — моя память сделала снимок и положила его в семейный альбом.
Иногда я достаю этот снимок, и снова вижу поверженного монстра, бледные, размытые светом фонарей звезды и лица моих родных. Они глядят на меня с одобрением, сочувствием и любопытством. Все, кроме дедушки. Дедушка держит руку на моем плече и улыбается…