Для того чтобы лгать, нужно иметь хорошую память.
Пьер Корнель
...не кричите вы на всех углах «ой, вот и август, вот и осень». Ну куда вы торопитесь? Остановите часы. Пейте по капле.
Рэй Брэдбери
О себе рассказывать другим — неловко, о других рассказывать себе — скучно, остается одно: себе рассказывать о себе, чем я, собственно, и занимаюсь.
Александр Гельман
ВСТУПЛЕНИЕ
Нужно ли задаваться вопросом, зачем я это пишу? Ведь память — вещь однобокая и весьма избирательная. Она отдает нам только важные моменты, как правило, положительные, при этом стыдливо умалчивает о сокровенном, личном. О том, чем так трудно делиться, а уж тем более говорить о нем публично.
И, собственно, чем так интересна моя жизнь, что заслуживает бумаги? Я всегда «с чувством глубокого уважения» относился к чистому листу, а уж тем более, когда написанное на нем вызывало у меня чувства и мысли. И вот теперь я сам пытаюсь поделиться важным, волнующим только меня. Интересно, что при этом у меня не дрожит рука, только вот мысли суетятся в борьбе с неумолимой памятью, которая безжалостно пытается скрыть неудобные поступки, путает имена и стирает лица. А ведь так хочется быть справедливым и честным, не приукрашивать и не переусердствовать в отношении к собственной значимости. Все, что я пишу, — неотъемлемо мое, потому что личное.
Я очень не люблю арифметику. Цифры безжалостны в своей точности. На улице тридцать пять градусов тепла или двадцать градусов мороза. Ведь проще сказать, что жарко или холодно. И еще прибавить, что очень жарко, или посетовать на собачий холод. А особенно я ненавижу числа, когда дело касается времени. Нет, не часов и минут, в этом случае я очень строг, потому как неприлично пунктуален. Я говорю о течении времени. Десять лет, двадцать или сто. Ведь как проще сказать —давно, недавно, и опять же — очень давно. А можно, например, еще и так: неприлично рано или откровенно поздно. Как справедливо заметил Марсель Пруст: «Календарные даты не совпадают с теми, которые устанавливаются нашими чувствами».
Но избежать чисел не удастся, поэтому я буду просто разделять свои воспоминания цифрами, а чтобы это у меня вызывало меньше раздражения, — римскими. Почему? А потому что — красиво!
Не думаю, что у этих воспоминаний найдется много читателей, а те, кому они будут интересны, будут достаточно снисходительны к моему бумаготворчеству. Мои дети настойчиво просили меня рассказать о прожитом, о людях, с которыми встречался, о близких и далеких. О тех, с кого когда-то началась наша большая семья, потому что все, что связано с ней, как оказалось, очень важно для них, и как они же считают, для наших внучек тоже.
И поэтому все, что будет написано, посвящается именно вам, мои дорогие, любимые Ева, Эстер и Юнона — первородительница, спасительница и богиня.
I
Как бы было здорово начать свои воспоминания с описания родильного дома имени Грауэрмана. Рождение «у Грауэрмана» означало принадлежность к коренному населению Москвы. Из дверей этого роддома вынесли и Василия Сталина, и Булата Окуджаву, не говоря уже о будущей театральной элите Москвы, впоследствии ставших моими кумирами, — Марка Захарова, Александра Збруева, Андрея Миронова и Ширвиндта с Державиным.
Нет, моя биография началась довольно прозаично — в небольшом роддоме № 28 на улице Юного Спартака (бывшей Английской) в городе Ворошиловграде.
Этот город, на сегодня печально известный событиями 2014 года и бессмысленной войной 2022 года, несколько раз менял свое название. Образовавшийся на месте небольшого поселка Каменный Брод, он получил свое название от протекающей рядом речки Лугани, которую трудно было назвать столь звучным именем, потому что, в мое время она была грязна до неприличия, и поэтому ее все презрительно называли Луганкой. Правда, несмотря на ее столь непритязательный вид, мы с удовольствием в жаркие дни в ней купались.
В семнадцатом году в город пришла «возглавляемая» Климентом Ефремовичем Ворошиловым революция, и очень скоро его переименовали в Ворошиловград. Но слава скоротечна, и маршал Климент, предлагавший воевать с немецкими танками с помощью конницы, попал в опалу, и город опять стал Луганском… Поэтому родился я в Луганске, в котором от Ворошилова остался только памятник, выполненный в стиле соцреализма, в полной экипировке, с наганом в руке. Прошло десять лет, я подрос, а Климент Ефремович скончался, и неугомонное в увековечивании собственной памяти и своих членов советское правительство почтило память «героя революции», переименовав в очередной раз город в Ворошиловград, в котором я и закончил среднюю школу № 17. Но на этом история с переименованием города не закончилась, и в девяностых, когда романтика революции померкла под безжалостной правдой от журнала «Огонек» и «Аргументов и Фактов», Ворошилов был объявлен палачом, и Луганску опять возвратили его исконное название, впоследствии опошленное в названии Луганской Народной Республики, столицей которой он стал.
Это печальное событие — не переименование, а все, что произошло в 2014 году и привело к войне, в результате которой и Луганск, и люди, его населяющие, были разрушены и уничтожены как физически, так и морально, — ложится черным пятном на историю взаимоотношений России и Украины, и прощения тем, кто устроил это, не будет никогда!
Но вернемся, к событию, которое никак не повлияло на ход всемирной истории, — моему появлению на свет. В этот год на Кубе произошла революция. Вьетнам рассорился с Лаосом. В Москву на открытие американской выставки приехал Никсон с супругой, и Хрущев, обалдев от американских достижений и ценностей, обещал «догнать и перегнать» и показать американцам «Кузькину мать». В Китае Мао Цзэдуна сменил Лю Шаоци… А под окнами роддома номер двадцать восемь стоял счастливый Борис Мазор, которому в окно уставшая от родов Зина показывала своего первенца. Меня с трудом, с помощью щипцов, втащили в этот мир начинающейся оттепели. Этому событию предшествовала долгая история, с несколько криминальным оттенком, рассказать которую просто необходимо, потому как она очень четко характеризует характеры моих родителей.
II
Началась она в городе Калинине, бывшей Твери, переименованной в честь «всесоюзного старосты» Михаила Ивановича Калинина, на вид весьма доброго дедушки, чем-то напоминающего Доктора Айболита на пенсии, а впоследствии оказавшегося редкой скотиной, подписавшего массу обвинительных и смертных приговоров в годы сталинского террора. По этому поводу в перестроечные годы Калинин опять переименовали в Тверь, и именно так он сейчас пока и называется.
Но вернемся в Калинин пятьдесят восьмого года. Молодой сержант войск связи, отслуживший к тому времени почти три года срочной службы, пришел в общежитие педагогического института на встречу с девушкой, с которой он три дня назад познакомился в кино. Имя той девушки уже давно забыто, а вот название фильма он запомнит навсегда — «Жизнь прошла мимо». Я совсем недавно пересмотрел этот фильм. Одна из первых режиссерских работ Владимира Басова, за которую ему досталось от советской кинокритики, потому что в фильме главным героем оказался уголовник, которому совсем не хотелось расставаться со своим прошлым. Надо заметить, что в наше время этот фильм пришелся бы ко двору — такая соцреалистическая «чернуха» с печальным концом. Много лет спустя, пытаясь придумать название одному многосерийному фильму, я вспомнил название этого кино, и пятая по счету киноадаптация «Американской Трагедии» Драйзера стала называться «Жизнь, которой не было»...
Встреча с «девушкой из кино» так и не состоялась, она по какой-то, как теперь понятно, счастливой случайности задержалась в институте, а в ее комнате сержант Мазор застал другую девушку. Как развивались их отношения в дальнейшем ни мама, ни отец не рассказывают, но свадьба случилась довольно быстро, и, судя по всему, без особого согласия родителей и с той и с другой стороны. Но если со стороны отца отношение к его женитьбе прошло совершенно безболезненно, так как он уже давно оставил Киев и жил весьма самостоятельно, то, что творилось в семье Березанских, представить трудно.
Мамин отец, Аркадий Зиновьевич Березанский, к тому времени был уже довольно известным человеком в городе Ворошиловграде (кто был и чем занимался мой дед, я расскажу позже), и я уверен, что он был весьма недоволен выбором своей единственной дочери, которой явно прочили в мужья, «что-то» более серьезное, чем непонятно откуда взявшийся солдатик— срочник. Поэтому, по рассказам родителей, родственники на свадьбе не присутствовали… Из Ворошиловграда пришла существенная сумма, которой хватило и на свадьбу, и на съем небольшой комнатенки в частном секторе. Описывать свадьбу не буду, потому как образы и символы подобных мероприятий с обязательным тазом винегрета и двух бутылок водки очень сильно застряли в памяти, и уже непонятно, было это так на самом деле или не было. Мама водку не пила никогда, а отец только уже в пенсионном возрасте стал выпивать по рюмочке, всю жизнь предпочитая водке коньяк. Могу с уверенностью заявить, что коньяка на этой свадьбе не было.
Время после свадьбы пролетело довольно быстро, и новоиспеченную преподавательницу английского и немецкого языков отправили по распределению в далекий и холодный поселок Корф Камчатской области, а сержанту Мазору предстояло дослужить еще месяц, по истечению которого он отправился вслед за своей женой.
Это странное понятие «распределение» имело особую цель — привязать выпускников высших учебных заведений к местам работы, где требовались специалисты. У студентов практически не было свободного выбора, им предлагались определенные места, где они должны были отработать полных три года. После трех лет они могли поменять место работы, но жесткая система прописки по месту жительства не всегда позволяла это осуществить, и поэтому большинство из них оставались на всю жизнь в местах, куда забросила их судьба в лице безжалостной социалистической системы ведения хозяйства.
Понятно, что поселок Корф на Камчатке, несмотря на то, что он считался поселком городского типа, «хорошим местом» для распределения не являлся. Существовало несколько способов получить «хорошее» распределение. Надо было в первую очередь неплохо учиться, тогда у тебя на комиссии по распределению было «право первой ночи» на выбор из предложенных мест. Мама училась очень хорошо, я видел вкладыш ее диплома, не красного, но весьма убедительного с точки зрения оценок. Еще можно было удачно жениться или выйти замуж, но, судя по всему, ее замужество тогда не посчитали достаточным основанием для распределения в «правильное» место. И еще неплохо бы было быть русским по национальности… В тот время вообще неплохо было быть русским, и если не по национальности, то уж, во всяком случае, по паспорту. Но паспорт мамы был испорчен пятой графой, и потому еврейскую девочку, вышедшую замуж за еврейского мальчика, Калининский пединститут отправил на край земли преподавать английский язык коренному населению полуострова Камчатка, подальше от столицы и поближе к Тихому океану.
Камчатский Корф в пятьдесят восьмом году был рыбацким поселком с населением примерно около двух тысяч человек. Для справки — поселок по-прежнему существует, правда, его население на сегодня составляет сто семьдесят пять человек. Зачем суровым рыбакам Камчатки был нужен английский язык, не знал никто, но строгий закон о всеобщем среднем образовании, с обязательной для всех программой обучения, требовал знания иностранного языка и наличия для этого обучения преподавателя.
Приехала мама в Корф в начале февраля, в самый разгар суровой камчатской зимы, которая началась еще в сентябре. Заснеженный поселок казался абсолютно вымершим, но это впечатление было весьма обманчивым, потому что постоянно пьяные, уставшие от зимнего безделья рыбаки периодически устраивали драки с обязательной стрельбой и членовредительством. И еще при этом они очень активно размножались, поэтому в городе было два важных здания — роддом и школа. И казалось, что прямо из первого дети попадали сразу во второе. То есть работы у молодой учительницы было предостаточно… Только было очень холодно. Через месяц приехал отец, точнее, муж, который вскоре узнает, что он — будущий отец.
С приездом Бориса жизнь стала налаживаться. Вечно невовремя гаснущая печь весело загудела. Разваливающаяся на части кровать была приведена в порядок. В доме вместо табуретки, на которой Зина проверяла домашнее задания, появился настоящий стол. А чтобы почаще проводить время вместе, Борис, которого назначали начальником местной электроподстанции, вырубал в поселке свет, Зина распускала учеников по домам, электричество восстанавливалось, и они шли в клуб, чтобы в очередной раз посмотреть на красавца Баталова в фильме «Дорогой мой человек». Мама потом долго хранила его автограф, который я попросил для нее у Алексея Владимировича. Поработать с ним мне так и не посчастливилось — графики не сошлись, но приятное для мамы было сделано. За что ему огромное спасибо и светлая память.
Очень скоро выяснилось, что Зина беременна и мне будет суждено появиться на свет в поселке Корф. Но подобная перспектива маму никак не устраивала, поэтому было принято решение бежать с Камчатки. Для этого опять из Ворошиловграда была переведена крупная сумма денег для взятки директору школы, который деньги взял, но справку о том, что Зинаида Аркадьевна Мазор отработала положенный ей срок, подписать отказался. Поэтому и бежали мои будущие родители по-настоящему, как из зоны, вот только что вологодские вохровцы им в спину не стреляли и собак по следу не пускали. Хотя в розыск маму все-таки определили, но всесильный Абрам Березанский это дело замял… Как? Об этом мои родители мне не рассказывали. Хотя, зная, моего деда, думаю, большого труда это для него не составило. Маму очень быстро устроили преподавателем в среднюю школу номер 26, отца — младшим сотрудником в конструкторский отдел только что образовавшегося института «Луганскпроект», а через несколько месяцев на свет появился я.
III
Мне всегда было интересно узнать историю своей семьи, но чем дальше вниз я спускался по стволу нашего генеалогического древа, тем меньше я находил документов и сведений о своих родственных корнях. Так что дальше, чем до середины XIX века, мне забраться не удалось.
В Черниговской области существует город Городня. Как в нем оказался мой прапрадед Соломон Соринсон, я не знаю… Из рассказов моей прабабушки Сони (Софьи Соломоновны Березанской, в девичестве Соринсон) я знаю, что дед был скорняк и, по-видимому, неплохой скорняк, потому что кожаная безрукавка на заячьем меху долгое время была одним из главных артефактов нашей семьи и, естественно, предметом разговоров о далеком прошлом нашей «мишпухи».
Так как фамилия Соринсон относится к матронимическим типам фамилий, которые произошли от имени матери с окончанием -сон, что означает сын, то, значит, мою очень дальнюю родственницу по материнской линии звали Сора (Сарра), и где-то в году так тысячу восемьсот двадцатом постановлением наместника Царства Польского Великого князя Константина о введении фамилий для евреев наш предок получил фамилию Соринсон.
Семья Соринсонов была немногочисленная, что было весьма необычно для еврейских семей того времени, где нормальной считалась семья, в котором было как минимум пятеро детей. Но и этому есть свое объяснение. Кроме Софьи, был еще мальчик Мотл, совсем как «мальчик Мотл, сын кантора Пейси» у Шолом-Алейхема, который был на пять лет старше сестры… Судьба его неизвестна, но бабушка Соня, говорила, что он был гусар, но большой «шлимазле», и что он сбежал в Америку, видимо, как и шолом-алейхемский Мотл, на корабле «Принц Альберт». Надо бы поискать Соринсонов в Штатах и, зная, что любой «шлимазле» в стране великих возможностей становился миллионером, можно было бы заявить о своем родстве и праве на наследство.
Кстати, имя Софья греческого происхождения, означающее «мудрость». В иврите ему соответствует имя Бина, как, собственно, бабушку и звали. Каким образом моя бабушка из Бины превратилась в Соню? Сейчас попробую рассказать.
Во-первых, среди европейских евреев женское имя Соня было очень популярно. И раздавали его направо и налево. Так что неудивительно, что мою прапрабабку звали Соня. Она рано ушла из жизни, оставив Соломону на воспитание двоих детей — Бину и Мотла, и вместе с ними светлую долгую память о ней.
Девочка Бина — теперь уже речь идет о моей прабабушке — была очень похожа на свою мать, и прапрадед Соломон, тоскуя по ушедшей жене, стал называть любимую дочку Соней, а когда пришло время выправлять ей паспорт, то записали девушку не как Бину, а как Софью.
Метаморфозы с переменой имен в нашей семье еще будут происходит и позже, но уже совсем прозаичные по сравнению со столь романтической историей, рассказанной выше.
Замуж бабушка Соня вышла довольно рано… Никаких особых подробностей о том, откуда возле дома скорняка Соринсона появился Зиня (Зиновий) Березанский, я не знаю. Но, как часто говорила бабушка, «если где-то есть скорняк, то обязательно рядом найдется и сапожник». Зиня был сиротой и работал в мастерской у своего дяди, который ушел сразу после их свадьбы, оставив молодым в наследство небольшой дом и сапожную мастерскую… Почему дядя ушел, а не умер? Потому что бабушка никогда не говорила, что кто-то умер, у нее люди просто уходили, как будто она верила в то, что они могут вернуться. Поэтому для бабушки Зинин дядя тоже ушел — «ему на горе, а нам на счастье».
Правда, счастье было скоротечно… Когда их первенцу Абраму исполнилось два года, Зиновий был призван в армию. Каких-то десять лет назад Россия и Япония никак не могли поделить свое влияние в китайской Маньчжурии, которую Россия уже называла «Желтороссией» со столицей в Порт-Артуре. В своем имперском задоре Россия всегда любила присоединять к себе не принадлежавшие ей территории, унизительно называя их то желтыми, то малыми, и при этом наносила больший вред себе самой, покрываясь позором за содеянное. И вот, по прошествию десяти лет в Сараево прогремел роковой выстрел — убили эрцгерцога Франца Фердинанда, и Россия, которая не только была жадная до чужой земли, но еще очень любила «защищать» братьев-славян, в очередной раз вступила в войну.
Прадед Зиновий ушел на фронт, оставив на руках у белошвейки Сони шестимесячного младенца. Ему так и не суждено было вернуться в Городню, он погиб через три месяца после призыва. Его уход в армию был совершенно неожиданным и несправедливым для молодой еврейской семьи, потому как евреев, в семье которых был только один ребенок, в армию не призывали, но стране было необходимо пушечное мясо, и потому в девятьсот четырнадцатом в армию гребли всех без разбору, и поэтому герои рассказа Шолом-Алейхема «Первая пасхальная ночь на войне» были не придуманными, а совершенно реальными персонажами.
Надо отметить, что царское правительство с неохотой призывало в армию евреев. Русские военачальники упоминали «их трусость, лживость, нестойкость в бою, склонность к выгораживанию друг друга, симуляции болезней, кражам и мошенничеству. Отмечалось, что умственные способности евреев выше, чем у средней массы солдат, но евреи используют свои способности главным образом, чтобы уклониться от тягот службы». Эта цитата из докладной записки начальника Генерального штаба Жилинского военному министру Сухомлинову ярко характеризует отношение к евреям, служившим в армии.
Не думаю, что Зиновий Березанский отличался «трусостью и лживостью», но вряд горел желанием, в отличие от шолом-алейхемского еврея Рахмиела, «доказать всему миру свою преданность».
«Пусть они видят, враги, что еврей тоже может служить достойно и честно, еврей тоже может сложить голову ради страны, где лежат в могилах кости его предков и где его собственные кости со временем лягут в могилу...» (Шолом-Алейхем. Первая пасхальная ночь на войне.1912.).
Большим патриотом Зиня не был, но тем не менее сложил свою голову ради страны, для которой он всего лишь был расходным материалом, независимо от своего вероисповедания. Через семьдесят семь лет его правнук попадет в такую же ситуацию, когда во время войны в Афганистане под призыв не попадали разве что слепые, потому что глухих тоже брали. Со мной в части служил парень, который был глух на одно ухо, его, правда, вскоре комиссовали, но факт остается фактом. Похожесть судьбы моего прадеда на мою собственную просто завораживает. Радует только, что моя история не столь печальна.
Оставшись одна, бабушка вместе с маленьким Абрамом вернулась к отцу. Мастерскую Зиновия продали «какому-то москалю, у которого было все, кроме рук и мозгов». Если придавать значение бабушкиному замечанию, то может сложиться ясная картина взаимоотношений между жителями Городни, где ни о какой толерантности друг к другу говорить не приходилось. К сожалению, на этом несчастья для семьи Соринсонов-Березанских не закончилось. Вслед за Зиней «ушел» Соломон Соринсон, и молодой Соне нужно было как-то выживать в одиночку. Я уже говорил, что бабушка была белошвейкой. Нет, не такой, как мадам де Шеврез, любовница Арамиса из «Трех Мушкетеров», а простой еврейской белошвейкой.
Это очень сложное и необыкновенное искусство, обшивать кружевами пододеяльники, наволочки, скатерти, занавески. Профессия это ценилась, потому что кроме украшения постельного белья кружевами, белошвеи шили женское белье из тончайшего материала. Не думаю, что в селе Городня кому-нибудь могли понадобиться батистовые панталоны, но свадебное платье бабушка Соня могла сшить запросто. Я очень хорошо помню эти замысловатые кружевные узоры на наволочках подушек, уставленных горкой на кровати в спальне деда Абрама и бабушки Фиры (Эсфири), или белоснежные занавески в кухне над столом, где мы с «бабой» Соней, весело щелкая семечки, по вечерам играли в «дурачка».
Швейная машинка «Зингер» (а какая еще?!) и золотые руки Софьи Соломоновны прокормили и спасли небольшую семью Березанских, которая пережила и войны того времени, и революцию. В сорок втором году немцы начисто спалили все село вместе с оставшимися там евреями. К счастью, Березанские к тому времени уже перебрались в город Ворошиловград, а если быть еще точнее, эвакуировались в Ташкент, «город хлебный», подальше от войны.
У нас не сохранилось ни одной ранней фотографии моей прабабушки. Но я очень хорошо помню, что она была довольно красивая женщина, обладающая невероятной внутренней энергией. Как такой — практически ядерной силы — заряд умещался в маленькой хрупкой женщине, понять было невозможно. Она успевала все: кормить, обстирывать, обслуживать семью, к тому времени женившегося деда, ухаживать за маленькой Зиной, а впоследствии и за мной. При этом швейная машинка не останавливалась, производя все новые простыни, занавески и полотенца, которые потом обшивались руками и продавались или дарились многочисленным соседям и знакомым.
Как хочется вернутся туда, где ты еще никто. Где можно не стесняясь быть ласковым, где есть руки, от прикосновения которых становится спокойно, уютно и очень тепло, где кому-то еще интересны твои фантазии, и где твоя ложь еще не приносит никому зла.
Просыпалась бабушка рано и отправлялась на базар за свежими курами, которых потом она относила к резнику. Я очень часто ходил с ней на базар и наблюдал, как она выбирала «куру». Это было похоже на охоту. В клетке под прилавком этих потомков динозавров было несколько, бабушка некоторое время наблюдала за ними, при этом успевая разговаривать с продавщицей Ганей. Говорила бабушка на невероятной смеси трех языков — украинского, русского и идиша. Но Ганя ее прекрасно понимала, и не стесняясь делилась с нею самым сокровенным. Обе женщины были вдовами, так что общие темы для разговоров у них находились. Потом неожиданно бабушка прерывала беседу, указывала на одну из кур и выносила приговор: «Эту!» Ганя всегда удивлялась, насколько безошибочно бабушка выбирала лучшую из них. Секрет был прост: та, «що меньше порхается». После базара, мы отправлялись к резнику Майору, к воинскому званию его имя и профессия не имели никакого отношения.
Тут надо бы остановиться и наконец-то рассказать о странных метаморфозах с еврейскими именами в то время. Быть евреем в советский период было совсем непросто… И несмотря на то, что они, евреи, собственно, и совершили революцию в России, но государственный, а следовательно, и его порождение — бытовой антисемитизм только усилили презрение и гонения на избранный народ… Дореволюционные погромы приобрели новые формы в виде ограничительных квот на прием в высшие учебные заведения, в партию, на государственную службу. Казаки, о которых с ужасом вспоминали предки евреев, осевших в Америке и Израиле, превратились в государственных чиновников, планомерно проводя в жизнь весь набор антисемитских приемов вплоть до физического уничтожения (дело врачей или расстрелы членов Еврейского Антифашистского комитета) или выселения на Дальний Восток с целью образования автономного государства со столицей Биробиджаном, где ключевым словом было «дальний», так как на «ближний» евреев стали выпускать довольно позже и с большой неохотой.
В такой обстановке называть себя евреем было неосторожно и в некоторых случаях небезопасно, поэтому еврейский народ, привыкший ассимилироваться в любых условиях, прибегал к различным уловкам, чтобы скрыть свое происхождение… По возможности, у кого такая возможность была, в пятую графу паспорта вносилась любая национальность народов Союза Социалистических Республик, кроме еврейской. Новая общность «советский народ» евреев в свою семью принимать не хотела.
А еще для того, чтобы оградить себя от плохого отношения окружающих, красивые библейские имена стали заменяться на привычные слуху, обычные. Так Авраам становился либо Александром или Аркадием, Соломон — Семеном, Шмуль — Шурой, Борух — Борисом, а Мейр — Майором. С женским именами тоже происходили подобные изменения, Лея становилась Лизой, а Двойра превращалась в Веру, так и моя бабушка Эсфирь, жена деда Авраама, впоследствии Аркадия, стала просто Фирой, а ее сестра Лея — почему-то не Лизой, а Полиной. Следующее поколение уже стало называть своих детей либо русифицированными, либо модными в то время именами… Так и появились на свет евреи-мальчики Леониды, Игори и Евгении, а девочки — Лены, Зины, Вики.
Моя мама не была в этом отношении исключением, и оба ее сына получили тогда очень модные имена: старший — Леонид, а младший, несмотря на все старания моего отца назвать его если не Соломоном, то хотя бы Семеном в честь деда, стал Игорем. При этом мама ни с кем и не советовалась, просто пошла и выправила свидетельства для своих детей. Правда, меня мама всю жизнь называла Лешей. Но это уже ее дело. Алексеем я так и не стал, зато Ленчиком среди моих друзей назывался и называюсь часто. Нравится мне это или нет, судить уже поздно. Слава Богу, что я не имею отношения к женскому полу и родился в двадцатом веке, а не в девятнадцатом, а то был бы сейчас какой-нибудь Хайкисуркой с отчеством Шоломмотоловна (такая женщина в действительности существовала — дальняя родственница моей жены Милочки), и пришлось бы ломать голову как из этого сделать «удобоупотребляемое» имя. Кстати, мою жену зовут Людмила, но имя это она не жалует, поэтому все родные и близкие называют ее Милочкой, и мне все время кажется, что в этом имени есть что-то очень еврейское, поэтому сам с удовольствием ее так и называю.
Пока я пытался объяснить историю с переменой имен, мы с бабушкой уже дошли до резника Мейера, он же Майор… Рассказывать о том, как Мейер резал кур, честно сказать, весьма неприятно… И совсем не потому, что «бедная кура с отрезанной головой носилась по двору», этот образ затесался в память из каких чужих рассказов и ко мне никакого отношения не имеет. А вот запачканный кровью фартук резника Мейера остался для меня одним из сильнейших потрясений детства. И не столько сам фартук, как горсть леденцов, который резник доставал из его карманов.
Относился Мейер к своим обязанностям очень серьезно. Он не любил, когда его называли резник, а просил называть его на ашкеназский манер — шойхет, видимо памятуя о том, что в иудейской иерархии священнослужителей шойхет считался вторым по социальному статусу после раввина. И эта особенность придавала ему вес в глазах его клиентов и, как он считал, особенно в глазах Софьи Соломоновны. Да, именно так, среди крови и внутренностей зарезанных по законам кашрута кур, существовала любовь, к сожалению для Мейера, безответная. Бабушка не без видимого удовольствия принимала все его ухаживания, но ответного чувства к влюбленному резнику у нее не было… Не знаю, почему… То ли она всю жизнь хранила верность своему давно ушедшему Зине, то ли что-то во внешности и поведении Мейера останавливало ее. А внешность шойхета была весьма далека от совершенства, он был очень похож на пирата с торчащей во все стороны света жидкой бородой, огромным носом, белесыми глазами и бородавкой на указательном пальце, которым он выковыривал внутренности убиенных им кур, чтобы убедиться в их полном соответствии кошерности. В общем, куры курами, а любовь отдельно. Бабушка отклонила три его предложения выйти замуж, Мейер сдался, но выполнять свои обязанности продолжал, и перемешанные с кровью леденцы по-прежнему оседали в моих карманах.
Вот так, через Майора с его любовью к бабушке, я приобщался к еврейским традициям. Известный американский певец Леонард Коэн сказал: «Я еврей. Я из этих уродцев»... Сейчас уже мало кто открыто говорит об антисемитизме. Я живу в стране, где не принято выражать антипатий к людям другой национальности или цвета кожи. Но все чаще я слышу брошенные вскользь уничижительные замечания о тех, кто «не такие, как мы», хотя кто это мы такие?! Мне было очень долго стыдно за то, что я еврей. Заполняя анкету в школе, в графе национальность я написал: «украинец», за что был с позором выставлен перед классом. В больничной палате, где я лежал с переломанной рукой среди взрослых, сильно пьющих мужиков, меня называли еврейчик, пытаясь меня унизить за мое высказывание, что Борис Спасский лучше Бобби Фишера! Как бы они были одновременно удивлены и обрадованы, узнав, что Фишер, несмотря на свое еврейское происхождение, был к тому же ярым антисемитом. Моя игра в «нееврея» продолжалось до тех пор, пока меня сильно не избили, узнав, что я еврей. Придя домой весь в слезах и соплях, я сказал деду, что не хочу больше быть евреем. В ответ я услышал простую, но очень важную для меня мысль: «Нас выбрали. Хорошо это или плохо? Не знаю... Но если когда-нибудь, где-нибудь ты услышишь слово «жид» в свой адрес или в адрес другого, — бей в морду. Это будет стоить тебе пару лишних синяков, зато будешь честен перед собой и перед Богом!» В результате, кроме синяков, это стоило мне еще парочку сломанных ребер, но ушел страх и пришло осознание избранности. Так и живу.
Еврейство в нашей семье держалось на прабабушке Соне. Дед был совершенно безразличен ко всем религиозным обычаям, к тому же он был членом партии, но иногда очень смачно ругался на идиш: «Куш а бэр унтэрн фертах», что означало «поцелуй медведя в фартук», и в этот момент я ясно представлял себе шойхета Мейера… Бабушка Фира, которая боялась всего и вся («из дома сор не выносят»), пыталась скрывать свою этническую принадлежность, что сделать было практически невозможно, потому что была она ярким типажом еврейской красавицы. Мама с отцом перебрасывались иногда фразами на идиш, но очень редко, в основном называя нас с братом «убер хухем» (слишком умный) или «шлимазл», что перевода не требует.
То есть, главным евреем в нашей семье была баба Соня. Это она зажигала субботние свечи, следила за тем, чтобы на столе молочное не соприкасалось с мясным, пекла на пасху вкуснейшую мацу, хранила кошерную посуду, а по вечерам доставала молитвенник, обложка которого была истерта почти до первой страницы. По неведомой мне тогда причине открывала его справа налево и тихонечко, как только она это умела, произносила молитвы на языке, в котором я, как ни старался, не мог угадать ни одного слова, но в памяти до сих пор осталось: «Аун хелф аундз аз мир залн зеун балоунт» (И будь нам в помощь, чтобы мы удостоились принять на себя святость праздника Песах)...
До революции в Луганске еврейское население составляло примерно десять процентов от общей численности, и там было целых три синагоги: хоральная, литовская и ремесленная… В тридцать втором году их все уничтожили, но здание хоральной синагоги сохранилось, это бывший дом Вендеровича, владельца чугунолитейного завода, в котором теперь обосновался Луганский областной художественный музей. С потомком этого Вендеровича я учился в первом классе. Каждый раз, когда школа организовывала экскурсию в музей, бабушка возмущенно ворчала: «И на что там смотреть — один горништ». На самом деле, она была не совсем права, в музее были картины Айвазовского, Шишкина, Поленова, но в основном, конечно, «горништ». В общем, синагоги во времена моего детства в Луганске не было, зато бабушка Соня для меня, была и раввин и синагога. О своем осознании еврейства я расскажу позже, а сейчас вернемся к семье Березанских.
IV
Дед Аркадий (Авраам Зиновьевич Березанский). Я очень хотел быть похожим на него… Все в нем — манеры говорить, ходить, его взгляды, жесты — вызывало у меня восхищение… Не было на свете человека, которого я бы боготворил так, как деда. Он был всегда очень далек в своих непростых делах и заботах, и в то же время такой близкий и родной, когда мы оставались с ним наедине. Только с ним я мог быть по-настоящему откровенным и, как мне всегда казалось, это откровение было взаимным. Нельзя сказать, что его жизнь была настолько полна яркими событиями, но мне, тогда еще подростку, все, что связано было с ним, казалось удивительным и завораживающим.
В нем была какая-то необыкновенная сила, которая притягивала не только меня, но и всех окружавших его людей. Дед был ярким представителем поколения, прошедшего через время революций, войн, террора, оттепели и застоя, и при этом сохранившего веру в лучшее… Он был свободен в несвободной стране, принимая и обходя ее фарисейские законы, живя, не приспосабливаясь, в заботе о благе своих близких, и делая все, чтобы обеспечить им это благо. Не было человека в нашей семье, который не был бы чем-то обязан ему, для которого он бы не сделал что-то, что потом помогло бы в жизни.
О начале его пути я знаю лишь по рассказам бабушки Сони. Она обожала своего первенца, для нее дед был всегда истиной в последней инстанции. И что бы ни происходило в его жизни, он был всегда прав, независимо от того, что бы об этом ни говорили окружающие.
Деду было пять лет, когда в России произошла революция. Ничего толком он об этом времени не помнил. Помнил только, как сожгли единственную лавку, которая торговала в Городне всем, от подсолнечного масла до конной упряжи. Лавку сожгли во время одного из погромов, так русское население местечка Городня отметило революцию.
Бабушка говорила: «Если у кацапов праздник, то у евреев должно быть горе»… А потом сожгли и питейное заведении Гиндина, кому оно мешало — непонятно, но, видимо, это сделали все те же погромщики в отместку за то, что стали в одночасье красноармейцами.
Как всякий еврейский мальчик, Авраам Березанский учился в хедере. Это была начальная школа для еврейских детей. Хейдер на идиш — комната. Дед вспоминал, что в этой чистой комнате, что совершенно не соответствовало весьма отвратительному образу их меламеда, их было человек десять. Меламед, сухой старик с удивительно пронзительным голосом и немытой головой (почему-то именно эта подробность запомнилась деду), во время всего процесса обучения в хедере орал на учеников, так что даже на улице были слышны его крики о доставшихся ему бобое (олухах) и шлимазле. Хедер Авраам не закончил, потому что в двадцатом году его прикрыли, тем не менее, читать и считать Авраам научился и, более того, на русском языке — тоже.
В двадцать третьем году Березанские переезжают в Чернигов, деда зачисляют в украинскую школу, которую он заканчивает в тридцатом и поступает в книготорговый техникум, а временно еще подрабатывает помощником продавца в писчебумажном магазине, торговавшем не только канцелярскими принадлежностями, но и книгами. И для Авраама открывается новый мир. Он читает запоем. Все без разбора. В дальнейшем «книгособирательство» станет его страстью, которую он генетически передаст своему внуку. Дальше была армия, вернее, флот. Должность товароведа, а впоследствии и директора книжного магазина. Женитьба на Эсфири Лазаревне Ахаргородской. Рождение дочери Зины. И война…
Дед ушел на фронт практически в самом начале войны, в июле сорок первого года. Семья — Фира, прабабушка Соня и восьмилетняя Зина — оставались в городе. Немцы вошли в город семнадцатого июля сорок второго года практически без боя, в результате провала наступления советских войск под Харьковом. Немецкие танки пошли в прорыв, и войска Красной армии отошли к Ростову, за реку Дон, сдав город немцам. За неделю до этого семья Березанских отправилась в эвакуацию. Местом назначения был Ташкент, где они и провели почти два года. Ровно неделя отделяла мою маму и ее семью от того, чтобы остаться под немцами и разделить судьбу двух тысяч евреев, расстрелянных в противотанковом рву на исторической горе под названием Острая Могила. В ноябре сорок второго «жидов» города Ворошиловграда собрали на стадионе «Авангард», посадили в машины, вывезли за город и расстреляли…
Понадобилось почти двадцать пять лет, чтобы там, на Острой могиле, поставили памятник, но как и в Киеве, в Бабьем яру, так и в Луганске, памятник был посвящен красноармейцам, расстрелянным здесь, о евреях упоминаний не было.
Пройдет время, на Острой могиле откроют кладбище, на котором по истечению времени похоронят и Авраама (Аркадия), и Эсфирь (Фиру), и Софью (Сарру) Березанских. А еще через тридцать пять лет это кладбище будет разрушено в результате боев за «Луганск для русских», бессмысленной и кровавой идеи маньяка, засевшего в Кремле и развязавшего войну в самом центре Европы. И могилы моих предков исчезнут навсегда. И только память о них останется с нами. Там, в Луганске, «деревья были большие». Там все было в первый раз. Тот самый, незабываемый. А теперь этого всего для меня — нет. Какие-то люди, непохожие на людей, пришли и забрали и детство и чувства. И вернуться туда уже нельзя. Осталась память. Это очень страшно, когда от настоящего остается только память.
Судьба… «Как причудливо тасуется колода!» — говорил Воланд у Булгакова. И действительно, насколько удивительно похожи судьбы моих родителей. Немцы вошли в Киев в сентябре сорок первого года. За два дня до этого, в канун еврейского нового года (Рош Ха-Шана), из Киева ушел последний поезд, на котором эвакуировали остатки Киевской швейной фабрики, и в котором уезжала из города начальница цеха этой фабрики Рива Моисеевна Мазор со своими тремя детьми: шестилетним Борей, четырехлетним Мишей и двухлетней Ритой. Они ехали в холодный Ульяновск, на родину «вождя мирового пролетариата», еще не зная, что их отец и муж капитан Семен Мазор два дня назад сгорел в танке, прикрывая отход своей танковой роты. А еще через две недели, в канун Судного Дня (Йом Кипура), уже «жиды города Киева» отправятся в Бабий Яр, где будут тысячами расстреляны.
Первое ноября сорок второго и тридцатое сентября сорок первого. Две роковые даты, когда меня могло бы и не быть… Да, я знаю все о применении сослагательного наклонения, но я также верю в то, что страница жизни моих родителей в Главной Книге Судьбы в тот страшный Новый Год началась с заглавной буквы.
Во время войны произойдет еще одно странное совпадение, которое наверняка заставит поверить в предназначение судьбы. Я нашел документ о награждении главстаршины Березанского Аркадия медалью «За оборону Кавказа», к которому была приложена характеристика: «Главстаршина Березанский работает в 20 САМ ВВС с марта 1942 года. Показал себя дисциплинированным, исполнительным, инициативным работником. Требователен к себе и своим подчиненным, как командир взвода, проявил особое желание освоить новую матчасть и с успехом справился с этой задачей». А подписал эту характеристику замполит части капитан третьего ранга Семен Мазор. Естественно, это случайное совпадение, Семена Мазора к тому времени уже не было в живых, да и служил он в танковых войсках. И все же… Через пятнадцать лет Зинаида Березанская выйдет замуж за сержанта Бориса Мазора. Ну, и как тут не верить в знамение?
Конец войны для деда определился уже в феврале сорок пятого, когда он в составе спецроты нес караул в Ливадийском дворце, где находилась резиденция FDR (Рузвельта) во время Ялтинской конференции. Попал он в состав караула совершенно случайно, за счет своего роста и красивого телосложения. Так что перед вытянутым «по стойке смирно» Авраамом Березанским прошли вершители судьбы Европы и мира — Сталин, Черчилль и Рузвельт.
По окончанию войны семья Березанских вернулась в Ворошиловград. Я очень хорошо помню дом, в котором жили дед со своей семьей. Как и почему у директора книжного магазина был большой дом, я не знаю. Мама говорила, что поначалу этот дом служил им съемным жильем, но потом дед выкупил его у прежних хозяев. Сюда в октябре пятьдесят девятого принесли меня, где я провел пять лет своего счастливого детства, пока мы не переехали в новую квартиру, которую для отца выделил проектный институт «Луганскпроект».
В книжном магазине дед проработал недолго. Его как номенклатурного работника перебрасывали с одной торговой точки на другую. Номенклатура — это был особый элитный класс руководящих работников. «Люди, умеющие осуществлять директивы, могущие понять директивы, могущие принять директивы, как свои родные, и умеющие проводить их в жизнь» — так Сталин определял значение номенклатурного работника… Попав в это партийное-руководящее сообщество, простой человек становился неким полубогом со всеми вытекающими из этого привилегиями в виде пайков, квартир и дефицита — от икры до столовых сервизов Ленинградского фарфорового завода им. Ломоносова.
Так и деда бросали на сложные торговые точки, и в конце концов он был назначен директором магазина «Спорттовары» на одной из центральных улицах города с «необычным» названием Ленинская.
В подсобке этого магазина прошло все мое детство. Там было очень уютно и в то же время торжественно. Кабинет деда был небольшой, почти все его пространство занимал огромный письменный стол, который украшал чернильный письменный прибор из черного мрамора. Крышка одной их чернильниц была склеена эпоксидкой. Прибор был очень тяжелый и внушительный и вызывал у меня одновременно и зависть и уважение. Дед, понимая мое желание попользоваться этим монументом, сам заполнял чернильницы иссиня-черными чернилами, и я, усевшись за его стол, старательно, но без особого успеха выводил буквы в разлинованных прописях для первого класса. И еще был телефон — огромный, черный, который больше вызывал у меня страх, чем восхищение; и я постоянно вздрагивал, когда он начинал звонить, сначала несколько ворчливо, а потом все набирая мощь звонка, начинал подрагивать от нетерпения и успокаивался только тогда, когда дед своей огромной рукой снимал его трубку, произносил: «Березанский, говорите»...
Напротив стола деда стоял стол поменьше, за которым в уже упомянутой выше кожаной безрукавке на заячьем меху сидела бабушка Фира.
Фира Лазаревна Березанская, в девичестве Архангородская. Насколько мне известно, семья бабушки Фиры когда-то проживала в селе Архангород Елисаветградского уезда Херсонской губернии. Семья была большая: кроме Эсфири, была еще сестра Лея (позже ставшая Полиной) и брат Мейер, еще один еврейский Майор. Каким образом эту семью занесло в Ворошиловград — не знаю, но именно там дед Авраам познакомился с Эсфирью Архангородской.
Бабушка Фира была, как по Гоголю, «дама, приятная во всех отношениях», и по тому же Гоголю «в каждом приятном слове ее торчала, ух какая булавка»... И это абсолютно точная характеристика моей бабушки Фиры. Она умела так разговаривать с людьми, что собеседнику ничего не оставалось, как вытянуться по струнке и, пряча глаза, выслушивать короткие и четкие указания. При всей своей властности бабушка была еще и на редкость остроумна, я бы даже сказал, саркастична. Попасть ей на язычок было с одной стороны удачей, что означало, что она вас заметила, а с другой стороны — бедой, потому как ее колкие замечания сыпались на вашу голову в избытке.
Они всегда были вместе, дед и бабушка. И в книжном магазине, и на автобазе №14, и потом в магазине «Спорттовары». Дед — директор, бабушка — старший диспетчер, а потом товаровед, и опять, конечно же ,старший. Старшая… В этом была вся бабушка Фира… Без нее в семье не принимались никакие решения, без нее не начинались семейные застолья, без нее не решались (а они всегда решались так, как этого хотела она) семейные споры. Дед был в семье голова, бабушка — ее шея и сердце… И когда оно остановилось, а уходила она долго и мучительно, дед потерялся, он по-прежнему казался сильным, но жизнь для него остановилась… Его попытки как-то ее заполнить были безуспешны, несколько поспешны, а потому стыдливы и несуразны… Говорить об этом в нашей семье было не принято, поэтому и здесь я не буду уделять время подробностям… Пусть это впоследствии уйдет в небытие вместе со мною.
Чем на самом деле занимались дед с бабушкой? Об этом можно будет рассказать немного подробнее.
1962 год. КГБ СССР арестовал сто пятьдесят человек, проходящих по так называемому «трикотажному делу». Два главных подозреваемых Зигфрид Газенфранц и Исаак Зингер обвинялись в крупных хищениях социалистической собственности. Оборот их частного швейного предприятия составлял около полумиллиона советских рублей в год… Газенфранц и Зингер выкупили в Чехословакии устаревшее оборудование, устроили в заброшенных военных ангарах ткацкую фабрику и наняли на работу портных из местных еврейских общин. Брали тех, кто был готов подрабатывать после официальной смены и не задавал лишних вопросов. Так организовалось подпольное производство наиболее дефицитных в то время в СССР товаров, в основном — предметов одежды.
На суде Газенфранц заявил: «Мы государству ущерб не нанесли. Сколько было у государства, столько и осталось. Мы выворачивались на собственные деньги, выпускали неучтенную продукцию. Нас судить за хищения никак нельзя». Тем не менее двадцать из ста пятидесяти арестованных, Газенфранца и Зингера в том числе, приговорили к расстрелу, применив к ним закон задним числом: аресты произошли еще до принятия поправок, вводящих смертную казнь за экономические преступления. Так Хрущев боролся с теми «коммерсантами», которые мешали построить ему обещанный к 1980 году окончательный и бесповоротный коммунизм в стране уже победившего социализма.
Дело Газенфранца и Зингера было далеко не первым и не последним в истории так называемых цеховиков в СССР. Была еще известная история Бориса Ройфмана и Шея Шакермана, начавшаяся весьма удачно, и, к сожалению, закончившаяся так же печально, как и предыдущая… Эти два весьма предприимчивых еврея нашли друг друга, организовав в одном из Московских психдиспансеров подпольный цех по пошиву изделий из чистой шерсти, которая позже оказалась не такой уж чистой, но переработали ее предприниматели в количестве четырех пятидесяти тонн, заработав на этом не один миллион рублей.
«Цеховики» — это была особая общность умных людей, которая, в отличие от другой новообразовавшейся общности «советский народ», видела все недостатки социалистической системы ведения хозяйства, понимала причины возникновения дефицита, особенно в сфере ширпотреба, и умело находила пути устранения этого дефицита. Тем самым давалась возможность сотням людей улучшить их материальное состояние, которое состояло из нищенской зарплаты, выплачиваемой им жадным, прогнившем в своей порочной идеологии государством.
Казалось бы, почему бы тому же государству не взять на вооружение методики, используемые этими предприимчивыми людьми? Да потому что в этом случае рухнула бы вся система четко выстроенной и выстраданной им власти. Была бы поставлена под вопрос необходимость существования так называемого элитного партийного класса со всеми его привилегиями. Надо было бы начинать действовать, а не говорить, что у них, собственно, и считалось основной работой. А делать они этого не хотели, да и ничего другого больше делать не могли.
Магазин «Спорттовары» по улице Ленинской, где работал директором дед Аркадий и старшим товароведом — бабушка Фира, был центром, через который проходили достаточно дефицитные товары, такие как спортивная форма и очень модные по тому времени «олимпийки», а также ветровки и весьма ограниченный в продаже туристский инвентарь: палатки, ботинки и рюкзаки. Какое место занимал дедов магазин в сложной цепи цеховых отношений, уже никто и никогда не узнает. В семье об этом никогда не говорили, а сваливающиеся на наши головы различные блага, подарки и прочие радости, которые могли подарить человеку его величество «блат» и, как тогда было принято говорить, «нетрудовые доходы», мы просто принимали как должное, с большим чувством благодарности и уважения к Деду.
Я только помню чемоданы, которые периодически приносили и уносили из подсобки магазина странные люди кавказкой и азиатской внешности. От них почему-то всегда пахло табаком и потом, и этот запах смешивался с запахом новой кожи, доносившейся со склада, находившегося рядом с подсобкой, и он, запах, навсегда теперь ассоциируется у меня с чем-то секретно-криминальным, но одновременно романтично-манящим. Звонки среди ночи и неожиданные отъезды деда, в результате которых опять появлялись и исчезали все те же чемоданы. И еще я помню большие ярмарки, которые устраивали дважды в год все торговые точки города. Это была большая площадь за стадионом «Авангард», на котором тренировалась и однажды даже стала чемпионом СССР (1972 год) ворошиловградская футбольная команда «Заря», почетным членом и страстным болельщиком, которой был мой дед. На этой площади расставляли свои палатки главные и небольшие магазины города. Здесь было все — от текстиля и мелкого ширпотреба до знаменитого «шахтерского» торта, который производила Ворошиловградская кондитерская фабрика, изготовленного из шоколада, начиненного шоколадом с орехами и украшенного все тем же шоколадом.
И по широкому проходу, образованному этими палатками и палаточками, шел дед в кожаном пальто, под которым был по тому времени очень модный двубортный костюм-тройка, на голове фетровая шляпа фирмы «Dobbs»… И рядом — я. Мне десять лет… Я иду рядом с дедом, и меня просто распирает от гордости. Из всех лавок, лавочек и лавчонок выбегают директора, товароведы, продавцы, чтобы засвидетельствовать свое почтение «уважаемому» Аркадию Зиновьевичу. С одними дед здоровается за руку, другим просто кивает. Ненадолго задерживается у палатки кондитерской фабрики. Ему выносят небольшой сверток, в котором пара коробок конфет «Планета» — пять огромных шоколадных шаров, обсыпанных тертыми орехами, и небольшая коробочка конфет «Курочка Ряба», самых любимых, представляющих собой бумажное гнездо, в котором было девять шоколадных яиц в серебряной обертке, и еще одно — десятое — в золотой. «Это, Вам, Аркадий Зиновьевич, к чаю. Фире Лазаревне огромный привет». После посещения этой палатки для меня всегда было большой удачей, потому как кроме того, что мы несли «к чаю», у меня в карманах оставалось несколько конфет «Гулливер», размер которых вполне соответствовал их названию. Мы шли дальше по ярмарке, и я представлял деда Лемюэлем Гулливером в стране Лилипутии.
У палатки швейной фабрики «Динамо» дед опять останавливается и долго беседует с ее директором, в то время как продавец дает мне примерить новую ветровку с эмблемой спортивного общества «Динамо». Дед отходит от палатки швейной фабрики, а у меня в руках остается элегантная ветровка. Весь этот проход, напоминает кадры из «Крестного отца-2», но этот фильм мне только еще предстоит посмотреть, а вот ветровку я носил еще долго, и потом, много лет спустя потерял ее в спортивном лагере МХТИ им. Менделеева в поселке Тучково.
С началом перестройки в середине восьмидесятых само понятие «цеховики» отпало, их деятельность была узаконена в связи со снятием ограничений на негосударственную предпринимательскую деятельность. Дед не дожил до этого времени, он рано ушел от дел. В конце семидесятых в городе начались аресты, гроза обошла деда стороной. Может быть, потому что очень хорошо была организована вертикаль взаимоотношений, а может быть, потому что его просто не сдал никто из подельников. Дед ушел на «заслуженный отдых», в семьдесят девятом заболел воспалением легких, его положили в больницу, а там по недосмотру медперсонала у него случился инфаркт.
Смерть деда была третья по счету, свидетелем которой я стал.
Первой ушла прабабушка Соня. Ее уход был сложный, через агрессивную деменцию, причиной которой послужила ее изоляция в доме для душевнобольных, где она заразилась туберкулезом, которой и стал причиной бабушкиного ухода. В ее последние дни она уже никого не узнавала и все искала маленького Леню, которого надо было обязательно накормить, а руки ее были в постоянном движении, как будто она все еще продолжала лепить свои бесконечные во времени и по количеству вареники.
Я приехал к ней за несколько дней до конца. Сватовский психдиспансер был настоящим местом скорби. Ноябрьская погода только усугубляла впечатление от увиденного. Серое небо, серые лица и серая форма обслуживающего персонала — и совершенно светлое лицо бабушки Сони. Я не уверен, что она узнала меня, хотя и называла Ленечкой. Для нее уже все тогда были только Ленечки. Я держал ее за руку, заглядывал в глаза, от которых уже ничего не осталось, от прежних… живых. Я не плакал, просто тогда еще не научился плакать не от боли, а от нахлынувших чувств, хотя и понимал, что прощаюсь. Прощаюсь с детством, с посиделками под лампой с синим абажуром на дедовой кухне, с густо намазанным сливочным маслом и обильно обсыпанным сахаром куском белого хлеба, с кружевными занавесками, с цимесом и лекехом, темным, как шоколад, жирным, тяжелым и сытным, с пупырчатыми, чуть-чуть подгоревшими кругами мацы. С ее руками, глазами, улыбкой и голосом. А она внимательно смотрела на меня, как бы стараясь запомнить. А потом был мокрый от дождя со снегом декабрь. Скромный гроб на табуретках… Каменное лицо деда… Заплаканное — мамы… Усталое, совершенно безэмоциональное — бабушки Фиры… Ровно через два года уйдет и она. Вот такая она была, первая в моей жизни смерть самого близкого для меня человека.
Их потом будет много. Каждый раз по-разному. И каждый раз, оставляя зарубки в памяти и в душе. Я помню невероятное количество людей, оркестр и затянутый во что-то красное гроб с телом деда. Невероятно тяжелый… Я был в числе тех, кто нес его в последний, казавшийся бесконечным путь. Я приехал тогда из Москвы, потеряв в аэропорту свою шапку. И мама дала мне дедову, пыжиковую. И я был как бы коронован в тот год. Коронован, чтобы нести эту непосильную ношу.
Память… Они ушли. Сейчас их фотографии висят в моем доме. Я вглядываюсь в их лица, слезы наполняют глаза. Я научился плакать. Это помогает, ненадолго, но помогает. Жить и памятью, и надеждой…