* * *
Все ушли на войну до начала войны:
сёстры тяжесть и нежность, наёмники и пацаны,
ветераны Пунической, Месопотамской и Финской;
взяли даже кастратов, монахинь и пифий Дельфийских.
Такова легендарная армия первой волны.
А второй не случилось – не брать же детей и старух.
Враг до времени прятался, словно испытывал дух
наступавшего воинства; карты, как водится, путал.
А когда оказалось, что нет никакого врага,
только ели и пихты, пурга и родная тайга,
мы затеяли смуту.
И пошли друг на друга, ведь цезарь-то наш далеко.
И кого не убили в бою, тех скосили болезни и холод.
И Ганеша трубил и трубил в свой чудовищный хобот.
И последняя пуля в метели ушла молоко.
Помолитесь за нас! Мы лежим в пустоте, в мерзлоте,
сёстры тяжесть и нежность, наёмники и маркитантки.
А старухи выводят на лобное место подросших детей
и сажают их в танки.
* * *
Не читал я в детстве Ленина
и других каких химер.
О троянцах и об эллинах
мне рассказывал Гомер.
Агамéмнон звал к оружию,
гнал зелёную волну.
Одиссея знал не хуже я,
чем дворовую шпану.
Он учил меня разруливать
всё, что можно разрулить,
школу скучную прогуливать,
вина греческие пить.
На разносах у директора
я молчал, не возражал.
Очень жалко было Гектора,
а директора не жаль.
* * *
Я – плохой человек, невысокого птица полёта,
оттого и ломаю свой длинный змеиный язык,
благо ткать миражи научился не хуже пейота.
Голубь с жалом гюрзы,
проводник мой, двойник,
переносчик тягучих кошмаров,
пролети надо мной, тёмно-сизым крылом помаши.
«Уважаемый Эм, – пишет мне председатель Земшара,
но не Хлебников, нет, – как живётся тебе без души?»
«Не ахти, – говорю, – даром что неоправданно долго
я торчу на Земле – впрочем, это легко изменить».
Голубь с жалом гюрзы, опустись на запястье подонка.
Не по нам ли, дружок, колокольное небо звонит?
Так пойдём по нему над лабазом, тюрьмой и оврагом,
над трамвайным депо, над захламлённой улицей дней
посмотреть, как свистят ошалевшие хищные раки,
запуская клешни в истощённую плоть, как на дне,
страшном дне городском, пьют палёную водку клошары,
как в домах престарелых истёкшее время гниёт...
Для чего мне душа, господин председатель Земшара?
В дивном мире твоём я готов обойтись без неё.
* * *
Он состоял из жуков-оленей, она – из бабочек-махаонов.
Про них говорили – «странная пара»
и ещё какое-то слово (кажется, «мезальянс»).
Священник – гора из божьих коровок –
венчал их в соборе, чьи стены – пчелиные соты,
а потолок – слюдяные крылья стрекоз.
Это было скверное время: вторая война с термитами,
нашествие саранчи, расцвет тараканьих сект;
власть в стране захватил диктатор Крылач Инсект,
сплошная головогрудь и стальные жвалы.
Вот идут они, жук и бабочка, мимо кровавых луж,
видят только друг друга, так им сегодня хочется.
Может, это всё феромоны, может быть, танец душ,
может, чей-то нелепый сон, который сейчас закончится.
* * *
День выдаётся, знать бы, для чего.
Задумываюсь и не отвечаю,
хоть и располагаю ключевой
деталью вроде чаек на причале,
жасмина или дымчатых колец,
оставленных воздушным акробатом;
водонапорной башни, наконец,
на дальнем плане, гибелью чреватом.
Крик чаек или карканье ворон,
пронизанные музыкой последней,
мы обнаружим, выйдя на балкон,
что дальний план сливается с передним,
что время и пространство суть мираж,
что наши жизни выросли большими,
и вписаны в подробный антураж,
и взвешены, и найдены чужими.
Под рыбаками озеро горит.
Фонтанный лев выплёвывает воду...
Осталось только ждать и говорить,
расходуя остатки кислорода:
«День выдаётся взять его взаймы
и передать родившимся в рубашках
цветы жасмина, музыку и башню,
пока мы дышим, если это мы».
* * *
Моисей
вывел нас из Египта в районе биржи.
Дальше, сказал он, справитесь без меня.
Шимон ушёл в запой, Дорон осел в Париже,
а Иисус Навин стал королём менял.
Я женился на Лие,
изменял жене с секретаршами,
но лишь одна Рахиль в сердце моём поёт;
тело её текучее, грива волос оранжевых –
форель разбивает лёд, форель разбивает лёд...
Красные трёт глаза, бывшие прежде карими,
Лия. В зените сна шар золотой горит.
Старший наш сын Давид
филистимским убит сикарием.
Если звоню, молчит старший наш сын Давид.
* * *
После первой войны неизменно приходит вторая.
До чего, мать-земля, ты холодная, да к тому же ещё и сырая;
до чего ты слепа и прожорлива, Родина-мать!
Дождь идёт всю неделю, соседи разжились каноэ.
А трамвайные хамы пинают тщедушного Ноя
и грозятся ковчег разломать.
– После нас хоть потоп!
– Так уже превращаются в топи
города и деревни. Остались окольные тропы,
только проку в них мало, ведь некуда больше бежать.
– Ничего, – говорят деревенские и горожане, –
если все мы умрём, наши бабы других нарожают.
– Если все вы умрёте, от кого они будут рожать? –
мутит воду предатель. Народ возмущается, злится.
После долгих побоев раскается гад, извинится
и получит – повестку, и снова получит в табло.
А вода прибывает, мешается с кровью и водкой.
Новобранцы хохочут, в дырявые прыгают лодки
и плывут воевать за Любовь, Красоту и Добро.
* * *
Жизнь начиналась с чистого листа:
жена была безвидна и пуста,
родители казались облаками.
А в небе ливень всплёскивал руками,
да ветер книгу осени верстал.
Толкаясь, мы грузились на ковчег.
Не помню, сколько было человек
со мной на этом ящике плавучем.
Но капитан ходил мрачнее тучи,
растущей после дождичка в четверг,
чтоб разразиться новым проливным.
И голубь возвращался пьяный в дым,
и на лету закусывал маслиной,
покуда коз на палубе пасли мы,
а в тёмном трюме спаривались львы.
Я бросил в воду бортовой дневник,
едва в тумане вырос материк,
и это стало точкой невозврата;
один из нас убил родного брата,
другой боролся с Богом, третий пик-
нуть не успел, как продан в рабство был,
четвёртый спился... Дальше я забыл.
Но вот бреду по парковой аллее.
Рош ха-Шана. Эпоха Водолея.
В наушниках: «Под небом голубым...»