(Фрагмент романа)
«Черни... – лениво заскользила мысль, – Черни... На занятиях вечерних…»; был такой композитор, писал этюды, множество этюдов, искрометных и шальных, служащих для совершенствования пианистической техники. Когда я учился в музыкальной школе, играл несколько его этюдов. Учительница, Татьяна Владимировна Богомазова, внимательно следила за мной и делала замечания. Иногда к нам в класс заходил завуч, полноватый мужчина с короткой прической и в очках, армянин Владимир Аванесович; оба они вставали за моей спиной, делая вид, что наблюдают, а сами тихо зажимались, или, точнее, он ее зажимал, а она не возражала. Мне это казалось удивительным, потому что я знал, что по вечерам, – а я занимался по вечерам, оказывался у нее последним по времени учеником, – у входа в школу ее ждал молодой человек. Коварство и любовь. Но тогда я не знал, что это такое, был весел и наивен, как и многие из моих сверстников. Максимум, на что распространялось мое обожание, – на одноклассницу, рыжую девочку, оставшуюся навсегда первой влюбленностью. Через сорок лет после окончания школы ее подруга, Инна Есипова, найдя меня в Одноклассниках и, вспоминая школьные годы, писала, не редактируя, не приукрашивая, и оттого слово казалось речью, безыскусной и торопливой:
«Мы дружили в школе, ты же помнишь, я думаю. Света, Ира и я. Я сидела на одной парте со Светой, а Ира – с Леней Полынниковым, если ты его помнишь. Со Светой я, пожалуй, была связана больше, прочнее, а с Ирой у меня не всегда получалось. Она была иногда какая-то недосказанная, если можно так выразиться, скрытная. Я думаю, это у нее с детства. Неплохая, но непонятная для меня. Однажды она подставила Свету и сделала вид, что ничего не случилось. И не только это. Дело прошлое, много лет прошло...
...Знаешь, мне казалось, что, конечно, ей импонировало твое отношение – такое искреннее. Но, может, я и ошибаюсь. Как уже говорила, Ира была скрытной. Не хочу тебя обижать, но при всех ее достоинствах, у нее были и серьезные недостатки. Но... кто не без греха? Света ей доверяла, и, по-моему, даже слишком, потому что однажды получила от Иры настоящий удар в спину. Мама Светы была против этой дружбы, но Свету и Иру многое связывало, и, прежде всего, спорт.
Нет-нет, Ира быта девочкой с сюрпризом, часто использовала людей так, как ей это надо было. Уже после шкоты я работала на фабрике, и там случайно познакомилась с её бывшим парнем. Позже, что самое парадоксальное, он стал встречаться с её старшей сестрой Таней. Так вот, об Ире он отзывался крайне нелестно.
После школы я со Светой связь поддерживала очень долго, а с Ирой связь потеряла. Она казалась мне иногда... как бы это сказать помягче... какой-то черной водой, в чем-то даже пугающей... Извини».
Да-да, конечно, извиняю. Помнишь, Инна, когда-то Пугачева пела: «И все твои печали под чёрною водой»?
Чёрная вода прошлого. Ничего не остается – только черная вода, густая, как смола, сквозь которую не может пробиться даже изменчивая память, нередко корректируя события в угоду воспоминаниям, подчищая их, украшая для собственной выгоды. И потому невозможно никогда даже приблизиться к истине, потому что невозможно полностью восстановить прошлое, реконструировать его до последней детали. Как писал Пастернак: «Однажды Гегель ненароком, и, очевидно, наугад назвал историка пророком, предсказывающим назад». Хорошие строки, но Пастернак ошибся, потому что говорил это не Гегель, а Фридрих Шлегель. Хотя Пастернаку можно ошибаться, а кроме того, как утверждают его адепты, пастернаковская формулировка вполне отражает истинно гегельянскую концепцию. С Пастернаком, впрочем, всегда непросто. Как любой одаренный сверх меры человек он живет в своем собственном мире, где смещено время и пространство, и где совершенно иные координаты, нам непонятные.
Словом, «читайте, деревья, стихи Гезиода», и будьте довольны, а все остальное – прах и тлен. Поэт выстраивает свою биографию так, как ему заблагорассудится, не считаясь с фактами и реалиями. Захотелось Пастернаку придумать сказочку, что его крестила няня в детстве, – он ее придумал, и сам же в нее и поверил. И уже сонмы историков литературы доказывают нам, что так оно и было на самом деле, и сын Пастернака, Евгений, в удивительно убогой и плохо написанной книге о своем отце (видимо, природа решила на нем отдохнуть, ничего не оставив взамен, кроме усидчивости), тоже пытается нам преподнести миф о Пастернаке – смелом и отважном человеке, который не убоялся разговаривать со Сталиным.
Недаром Ахматова говорила о Пастернаке, что не надо делать из него мученика. А может, она этого и не говорила, а молва приписывает ей эти слова.
«Сказка бродит по нашей истории», – запомнил я слова, сказанные знаменитым российским историком Василием Ключевским. Надо сказать, это ключевые слова, прозрачные, как ключ, истинные, поскольку нет прошлого – есть только сказка, сочиненная разного рода сочинителями, то тихими, неприметными, то громогласными, трубящими во весь голос.
Обо всем этом я думал, сидя поздно вечером в своей маленькой комнатке в Холоне, когда вдруг истошно, во весь голос, завопила сирена: из сектора Газа вновь летели ракеты, казалось, что еще немного, и они упадут где-то близко, а кто-то решит, что упала звезда, и имя ей «Полынь», несущая смерть.
Спускаясь по лестнице в бомбоубежище, я машинально посмотрел на светящийся экран мобильника. Он показывал 0.10.
– Вот черт! – пробормотал я.
– Ты что-то сказал по-русски? – за спиной послышался голос Авраама, моего соседа, еврея, выходца из Ирана.
– Не отвечай ему, – хохотнула Сара, его жена, – если он начнёт говорить, его не остановить...
В это время над головой оглушительно бабахнуло.
– Это только первый, – довольно констатировал Авраам. – Должно еще быть несколько.
– «Железный купол», – подтвердила Сара. – Когда он сбивает ракету, грохочет не по-детски.
Мы спустились в подвал. Там уже сидел народ, прибежавший из двух подъездов. На столе стояли бутылки с соком и с водой – подсуетился Юрий, сосед. Женщина с бледным лицом истерически прокричала:
– Пожалуйста, закрывайте за собой дверь!
– Милая, – Сара улыбнулась, – не нервничай, всем сейчас непросто, побереги свои нервы.
В этот момент в подвал спустились две девушки, одетые в форму Службы тыла, изможденные и усталые. Им тотчас уступили место. И вдруг одна из них... заплакала. Наступила тишина.
– Девочка моя, что с тобой, почему ты плачешь? – Авраам подошел к ней.
– Это невыносимо! – проговорила девушка сквозь слезы.
– Не надо, милая, – сказал Авраам. – Мы сдюжим, мы сильные, понимаешь?
Девушка кивнула. Сирена еще минут пять погавкала и... успокоилась.
– Девушки, – Авраам обратился к военнослужащим, – а теперь срочно ко мне, пить кофе. Возражения не принимаются! Заодно немного расслабитесь и успокоитесь...
Авраам посмотрел на меня:
– Слушай, давай и ты ко мне, за компанию. Все равно через минут десять-пятнадцать опять завоет. Чего тебе бегать лишний раз?
– Именно, – поддержала его Сара, – пошли, дорогой, вместе веселее, слава богу, здесь все свои – евреи...
Ощутить себя евреем...
Мы жили в странное время, не зная практически ничего о своем еврействе. Но я благодарен своим родителям, что они каким-то образом ухитрились внедрить в мое сознание, что я – еврей, и этим надо гордиться, не стыдиться. Я ничего не знал о своем прошлом, об истории своего народа; разве что только понаслышке, но еврейская самоидентификация меня никогда не покидала. Если оставить в стороне религию, то я все больше и больше убеждаюсь в одном: евреев выдает с головой их могучая рефлексия. Она приобретает порой странные формы, выбрасывая, как из катапульты, своих сынов в передовые ряды всякого рода «измов», от коммунизма до феминизма, заставляя порой заботиться о ком угодно, кроме самих себя и своего народа.
И, тем не менее, – это еврейская рефлексия, которая может приобретать различные оттенки: от желания умереть за свою землю до самоненависти, самоуничижения и самоуничтожения ради какого-то и чьего-то мифического светлого будущего.
Горький говорил, что евреи – это дрожжи человечества. У меня иногда складывается такое ощущение, что для еврея главное – оплодотворить идею, и неважно какую, по большей части, не свою собственную. Может быть, этим объясняется тот факт, что российских евреев, или тех из них, кто когда-либо жил в России, всегда тянуло на русских женщин, да и революция, собственно, женского рода?
* * *
Мысль о революции и евреях можно было бы вывести вообще в отдельную тему и посвятить этой теме глобальное исследование, равно как и сугубо специфической теме об отношениях евреев-мужчин и русских женщин. Однако в любом случае мы упремся о рассуждения о еврейском засилье в революции, и тогда вновь возникнет вопрос об оплодотворении евреями русской идеи. При том, как ни странно, это может показаться, большевизм все-таки – это не «еврейское засилье», а чисто русский продукт. В подтверждение этому Павел Пряников, известный российский аналитик, приводит удивительно прозорливую оценку русского большевизма, сделанную Даниэлем (Даниилом) Пасмаником (1869, Гадяч – 1930, Париж), известным общественным деятелем, сионистом (что не мешало ему входить в партию кадетов).
Пасманик, как считает Пряников, одним из первых обратил внимание на цикличность, повторяемость русской истории.
В своей книге «Русская революция и еврейство (большевизм и иудаизм)», вышедшей в 1923 году в Берлине, он, в частности, писал:
«Русский большевизм – не “еврейское засилье”, а глубоко национальный продукт русской жизни, русской истории и русского народного духа. Ленин – прямой потомок Болотникова Смутного времени. Не забудем, что де-Местр предсказал великую русскую трагедию во главе с «университетским Пугачевым» ещё в 1811 году.
Русский народ нуждается в крепкой дисциплине. Как только этот авторитет исчез, развал в России стал неизбежен. Падение царизма было слишком крупным потрясением для России, чтобы оно могло пройти безнаказанно. Ведь Россия уже раз переживала это состояние в эпоху Смутного времени. Тогда не было ни Стеклова, ни Троцкого, ни вообще евреев в России. Что тогда проповедовал пресловутый Болотников “шпыням”? Убивать бояр, забирать их вотчины и грабить имущество торговых гостей. Болотников проповедует холопам, что они из последних могут стать первыми. Большевизм, очевидно, не новость в России».
Полез в словарь разбираться, что же такое – «шпыням»; оказалось, что шпынь – это балагур, насмешник, ничтожество, шут. В общем, всем им и проповедовал Болотников.
Но что толкало евреев в революцию? Что в этом было?
Желание раздвинуть границы еврейского мирка (как у Багрицкого в его стихе «Происхождение»: «Я покидаю старую кровать: – Уйти? Уйду! Тем лучше! Наплевать!»)?
Желание самоутвердиться (как у Сельвинского в автобиографической повести «О, юность моя!» где главный герой – еврей, – доказывает, что для еврея нет лучше жены, чем русская)?
Но, может быть, эта «разница кровей» давала еще и столь оглушительный эффект, такой взрыв эмоций, который творческому человеку необходим, как воздух?!
* * *
Такое ощущение, что отношения «евреи – Россия – революция» выстраивались в некий треугольник, подобный тому, что выстраивался в отношениях «Бродский – Басманова – Бобышев», или в моих отношениях с Надеждой Николаевной «Я – Надежда Николаевна – любовь».
Словно в знаменитом «треугольнике Карпмана, описывающем созависимые отношения по принципу «преследователь – спасатель – жертва».
То есть, такого рода отношения, где с течением времени или в зависимости от обстоятельств роли могут меняться, причем самым драматическим образом.
Скажем, в случае с евреями в первоначальном варианте евреи были «жертвой», Россия – «преследователем», революции отводилась роль «спасателя».
Но евреям осточертело быть жертвой, и они решили оплодотворить революцию, которая виделась им спасательницей от всех их бед. Хотя, во-первых, далеко не все евреи на это решились, были и те, кто вообще стоял за эмиграцию в Палестину, были те, кто просто эмигрировал за рубеж, в Европу или в США, были те, кто поддерживал другие партии, к примеру, кадетов, но только не большевиков.
Но это неважно, роли поменялись – Россия оказалась в роли жертвы, евреи ее спасали, памятуя, что раньше били их, спасая Россию.
Примерно нечто подобное проходило и в треугольнике «Бродский – Басманова – Бобышев» (просто какое-то бомбическое три «б», барабанная дробь, бередящая раны боль), где стороны то и дело менялись ролями. Поначалу Бродский одновременно был и преследователем, и спасателем, а Басманова – жертвой, или таковую изображала. Но трудно играть две роли сразу, и тогда, как черт из табакерки, появился Бобышев, и жертвой стал Бродский, Бобышев спасателем, но – странное дело – спасал он Марину, которая его преследовала, чтобы перевести Бродского в разряд жертвы. Затем жертвой пал Бобышев, потому что от него отвернулись друзья за то, что его соблазнила Марина, но она рядилась в тогу спасателя, хотя позволяла иногда Бобышеву «преследовать» ее.
По мнению самого Карпмана, такого рода отношения затягивают, их непросто разорвать, да и сами участники, подлаживаясь под эту модель, нередко соответствуют ей, не очень и стремясь отказаться от неё, а наоборот, словно зачарованные, меняются ролями, не зная, каков будет конечный результат.
Каждый в определенное время вдруг сбрасывал с себя пальто, меняя его на пальто другого цвета, что и порождало столь неожиданные и непредвиденные поступки.
В случае с Надеждой Николаевной треугольник выглядел так: «Я – Надежда Николаевна – любовь». В самом начале жертвой была Надежда Николаевна – жертвой обстоятельств, жертвой мудаковатого мужа, жертвой материнского эгоизма и шантажа, я был спасателем, а преследователем выступала любовь, потому что она преследовала нас, шла за нами по пятам, заглядывала в глаза, молила о том, что это – единственный шанс, она жаждала захватить нас, полонить, поглотить.
И в тот момент, когда любовь нас, наконец, настигла, случилась внезапная смена ролей: именно любовь стала жертвой, точнее, Надежда Николаевна принесла ее в жертву, я остался в той же роли спасателя, пытаясь спасти жертву, любовь, – а Надежда Николаевна нацепила на себя суровую кожанку преследователя; преследуя нас обоих – меня и любовь, – она хотела добиться одной-единственной цели: избавиться от нас. Но не потому, что мы были для в нее в тягость, а потому, что она устала соответствовать, она не хотела так любить, жертвенно и преданно, как ей казалось, и потому уничтожала постепенно меня, любовь, а самое странное, что и саму себя, превращаясь на глазах в свою собственную мать, которую так ненавидела и на которую не хотела походить.
Странные фортели все же выкидывает порой судьба, и все – из-за проклятой еврейской одержимости, будь то революция, Марина Басманова или Надежда Николаевна. И что самое интересное: рано или поздно, но кто-то срывается с крючка, и тогда случается непоправимое, тогда рвёт крышу, и жестокость вспухает, как на дрожжах, затемняя разум.
В чеховском «Иванове» один из кульминационных моментов – диалог Иванова и Анны Петровны в конце третьего акта, где Иванов, срываясь, кричит на свою больную жену: «Замолчи, жидовка!».
В постановке театра Ленсовета Иванова играл Евгений Леонов, а Анну Петровну – Инна Чурикова; спектакль я видел в помещении театра «Эрмитаж», и дуэт Леонова и Чуриковой казался не просто бесподобным, а за какой-то гранью, когда «кончается искусство, и дышат почва и судьба». Но не ирония ли судьбы, что позже тот же Евгений Леонов сыграет Тевье-молочника в постановке того же театра «Поминальная молитва», словно искупая грех Иванова?
* * *
Впрочем, все это сказки прошлого, которые мы сочиняем. Сказка о потерянном времени. Сказка об Иосифе прекрасном, полюбившем Марину Басманову. Сказка о том, как он был буквально одержим ею, еврей, одержимый русской женщиной.
Уж не знаю, читал ли Бродский автобиографический роман Ильи Сельвинского «О, юность моя!», но был там следующий пассаж:
«– Вы, мамаша, не убивайтесь! начал Голомб. – Шоб вы знали, самые лучшие мужья – евреи, а самые лучшие жены – русские. А как же? Вы только сообразуйтесь: еврей не пьет – это раз. Значит, ничего из дома не тащит, а все в дом, все в дом. А как еврей обожает своих малюток? Это вам не Тарас Бульба, мамаша. Так вот, русская жена с таким мужем в огонь и в воду! Еврейка, конечно, тоже. Но за это еврейка требует полного подчинения. А русская все отдает и ничего не требует».
Может быть, русская и не требует, но почему-то евреи нередко оказываются одержимыми русскими женщинами, – да и я сам тому примером, – и эта одержимость пугает, эта еврейская одержимость, эта еврейская иссушающая партнеров рефлексия. Этой еврейской одержимости, этой еврейской могучей рефлексии Марина понять не могла. Или не хотела. Или испугалась её. И создала любовный треугольник, переспав с Дмитрием Бобышевым. Бесполезно искать в ее поступке какую-то логику, как в старом еврейском анекдоте, который мне рассказывала бабушка.
Похоже, анекдот этот родился еще до революции, в начале века, и, судя по всему, была целая серия анекдотов о маленьком Рабиновиче, который учится в гимназии.
Так вот, повествует анекдот, однажды маленький Рабинович, сидя на уроке, не сдержался и, простите, невольно пустил ветры, то есть, испортил воздух. Выяснив, кто это сделал, разъяренный учитель выставил маленького Рабиновича за дверь. И стоит маленький Рабинович в гимназическом коридоре и думает: «Странно. Испортил воздух я. Выгнали из класса меня. А они остались там с этим воздухом. Где логика?».