* * *
Ежедневно щупальца акаций
в брань вступают с туи солдатнёй –
доками подземных операций
вместе с кипарисовой роднёй.
Видишь, вздёрнут дёрн тяжёлым взрывом –
это авангардные бои
рыцарской пехоты дикой сливы
с местным ополчением айвы.
Не война, так стычки непокорных
классов или рас. Земля горит.
Белый голубь флоры – тополь чёрный –
беспардонно гадит и летит.
Молится о мире бедный инок –
брат платан. В ответ одни смешки.
И бесплодно одинокий финик
просится на родину, в пески.
* * *
Вадиму Гройсману
Детство. Полдень. Светило в зените.
Глаз направь, и прищурь, и прижми
пальцем. Сразу зелёные нити
возникают, закату сродни.
В центре волны и лодки, а тени
по краям, что зверьки на траве,
или нет, это дом и ступени,
и качели в моей голове.
Если долго держать – вырастают
даже серых шинелей полки.
А снаружи слова долетают,
расчленённые на пустяки,
на отрывки и слоги. Чуть алый
мотылёк шепотка, жёлтый плач,
смех рассыпчатый, словно кораллы,
и по полю пустившийся вскачь.
Все внутри синевато и тускло,
а снаружи теплыни кармин,
и дрожит осязанья искусство
в подсознании мéргельных глин.
Стоп. Быть может, не жил я ни разу,
и все то, что привиделось мне,
лишь эффект пережатого глаза?
А судьба прошумела вовне?
Давнишнее приключение
То, что лодку толкало в открытый простор, –
сытый воздух предгорий, кавказский раствор
и тяжёлого моря подспудный восторг, –
утащить как бы щепку, и баста.
Никакому веслу их напор не сорвать.
Эта лодка – Харонова будет кровать!
Хвать-похвать, больше вам уже не жировать,
не ходить колесом и не хвастать.
Далеко пекторалью полоска песка,
тетивы кипарисов тугая тоска,
а вокруг синевы безупречный оскал
и уключины визг перелома,
и осколок железа сползает на дно.
Ветер с берега, тьма, все они заодно,
тишина, глубина, горизонта окно,
полотно черноморского дома.
Что же будет? Волна, как бездонная пасть,
солнца крошево, ночи несытая власть?
Или мы превратимся в ненужный балласт,
и забывчивость нас заиграет...
Уже кажет луна свой насмешливый рог,
бесконечность спешит подвести нам итог...
Вдруг мотор катерка говорит, словно бог
из куста, и фонарь не сгорает....
* * *
Я голос услыхал, забытый, странный,
исчезнувший, как в форточку дымок
от сигареты, бывший, безымянный,
верней, шестой, приросший к складке ног
неловкий палец. Потому беседа
не клеилась, не шла. Вот время шло
и забирало друга и соседа
под вечной светлой памяти стекло.
«Так ты вдова?»
Вопрос ещё глупее,
чем доносящий голос аппарат.
И воздух, перемешанный с шалфеем
печали, отвечал мне: «Говорят...
Не верится самой, а впрочем, надо
пройти и это, в траурный наряд
одеться, как гулять промерзшим садом
с тобою сотню лет тому назад».
Фиделио. 1805 год
Бетховен. По щеке румянец,
озноба признак (тиф сыпной).
И глухота, как школьный ранец,
подпрыгивает за спиной.
Он вычеркнул Наполеона
из списка гениев: «Пошляк,
ему корона, как попона
коню, умерившему шаг,
не император – мерин тучный!
Вот Леонора – верный друг!»
И вводит росчерк трубный, звучный:
злодей не может скрыть испуг,
министр входит, Флорестану
спасенье принеся. Народ
(и баритоны, и сопрано)
супружескую честь поёт.
Сам композитор лишь рояли
меняет, звон в его ушах,
как возбудившаяся краля,
не отступает ни на шаг.
Друзьям ответ бросая едкий,
не могущим его понять,
надмирной музыки наедки
готовит так, чтоб обонять
сумели даже малолетки.
* * *
Да, я слышал, прохладному морю сродни
есть любовь: дюны, дача, причесанный лес,
ночь длинна, но задорного солнца в обрез,
как шезлонгов с утра, к ним привязаны дни,
чтоб лежать под биноклем небес.
Ну, а наша – болото, зыбучий песок,
что хрустит сотни лет после смерти в пазах.
Безупречно к губам поцелуй твой присох.
И для каждой минуты есть свой туесок,
чтоб с грибницы страстей их снимая, резак
ничего повредить в ней не смог.
* * *
Памяти Лави Лифшица,
солдата «Пальсар», погибшего 31.10.2023 г.
Орфей фотокамер, он им раздавал имена.
К примеру, Матильда, её хоронили всем классом,
она на работе сгорела, шёл дождь, наступала весна.
А осенью стал он изысканным пушечным мясом.
К «Богемской рапсодии» строивший видеоряд,
он сталкивал стили, эпохи, идеи, оттенки.
Уверенный точно, что люди, как плёнки, горят,
он выбрал лисицу Самсона в пехотном ботинке.
С любою минутой, когда не входили в Дженин,
богатство копилось, портфолио пухло. Негромкий
Бог был в каждом кадре, ковчегом зеркалки храним,
и часто беседовал с ним из куста фотосъёмки.
Бог так говорил:
– Поспеши, скоро новый Ливан,
я не успеваю следить за конкретным солдатом.
Твой глаз – режиссёр, а душа твоя – киноэкран,
возможны любые финалы, все дело за датой.
С улыбкою льва отвечал пехотинец: – Ну, что ж!
Таланту и чести могильная плата сгодится,
и лучшие фильмы, бывает, ложатся под нож,
прекрасным мгновением камере дай насладиться
последней. Октябрь, чья чаша цикутой полна.
Под рухнувшей Газой душа его с камерой ныне
навеки. (Как звали – возможно, Далилой). Она –
крик жизни, достаточно тонкий, чтоб жить на картине.