Фрагмент повести
ГЛАВА ПЕРВАЯ
Георгий умер на рассвете.
Сразу стало обидно.
— Вот ведь, — подумал он и выругался, но вяло. — Вот ведь незадача. Только-только на пенсию вышел.
Санитарка нашла всё ещё лёгкое тело позже, она принесла завтрак ему и Пал Палычу, но Пал Палыч есть уселся, а Георгий остался лежать на левом боку, неловко подогнув под себя затекшую руку.
Он вдруг удивился, что и после смерти продолжает «чувствовать чувства», повертел эту мысль в голове и так и этак, усмехнулся.
Санитарке было некогда, она стащила с Георгия серое больничное одеяло, оголила бок, прикрикнула:
— А кому это тут специальное приглашение? — и осеклась, и попятилась, потому что работала недавно, орать уже научилась, а вот смерть видела только один раз, и то «после», а чтоб вот так — последний выдох поймать — ещё нет.
Женщина хлопнула себя растопыренными ладонями по бедрам, даже чуть присела и прошептала:
— Ой, батюшки. Ты живой или как?
Георгий был «или как», а потому ничего санитарке не ответил.
Санитарка, её звали Арина, побежала за дежурным врачом.
Хотя, почему звали? Её и теперь так зовут. Она, в отличие от Георгия, всё ещё тут.
Но ведь и он тут? Иначе, позвольте, откуда эти мысли и рука онемевшая? И потом, если он не тут, то где, по-вашему?
Врач пришёл быстро, он смертей видел много, и ему было совершенно неинтересно, о чём думает мёртвый Георгий.
Смена заканчивалась через полчаса, а это значит, что:
— Георгий, как там его? Георгий Иванович. Ага. Вижу. Сердечная недостаточность. Шестьдесят пять лет. Алкогольный цирроз. Да. Нет, уже не откачаем. Поздно.
— Дышит никак? — испуганно спросила Арина, но голос её утонул в громком тиканье часов.
— Никак не дышит, — успокоил её дежурный врач и накрыл лицо Георгия простыней.
Простыня вздохнула в последний раз и опала.
Тиканье стало ещё громче.
Врач и санитарка ушли. Пал Палыч продолжал есть, он медленно разминал беззубыми дёснами размоченный в чае хлеб, поглядывал на неподвижное тело на кровати, тиканье ему не мешало.
У маленького Гоши когда-то были часы, которые так же тикали. Отец подарил. Вернулся с войны и подарил.
Нет, не с той, которая с немцами.
Отец был на какой-то странной войне. И появился он в Гошкиной жизни очень поздно, когда тому исполнилось целых десять.
Появился, поглядел хмуро на мать, ощупал её глазами, потом обнял, ткнулся колючим подбородком ей в щёку, они постояли вплотную друг к другу несколько минут, будто заново узнавая.
Потом отец протянул маленькому Георгию руку и сказал.
— Привет, лоботряс. Я твой батька. А это — тебе.
Достал из запазухи часы, похожие на диковиную луковицу, вложил в Гошкину руку.
Часы завораживали, притягивали взгляд. Цифры на них были выписаны тонко и заковыристо, они оказались тяжелыми, сверху крутилось резное колесико, которое раз в день надо было подкручивать, чтобы механизм внутри не останавливался, продолжал тикать.
Это почему-то Гошку пугало.
А ну как часы остановятся, а вместе с ними и время? Остановится, постоит, постоит, да и обратно покатится? А это значит, что снова вернётся война.
И Гоша каждый вечер подкручивал колесико на часовом боку, следил за временем, потому что не хотел, чтобы снова война.
Отец по выходным сидел на кухне, разглядывал мутную жидкость в бутылке, отпивал потихонечку.
К полудню бутылка пустела, отец темнел лицом, рассказывал сбивчиво истории про свою войну и про «врагов», не фашистов, а других, иногда ронял голову на руки, затихал, только плечи вздрагивали.
Гошка понимал — плачет.
Подходить в такие моменты он к нему боялся, а в другие отец сам его к себе не подпускал.
Через три года отец умер.
Сказали — сердце.
Гошка тогда подумал, что сердце — это хитрый механизм, как в часах, который тикает, пока его не забываешь заводить.
А отец, выходит, забыл.
Перед смертью он рассказал Гошке про часы.
Будто изготовила их знаменитая фирма, поэтому они точные и дорогие, а через пару десятков лет им вообще цены не будет.
Пара десятков лет прошла очень быстро.
Часы не ломались, тикали так же громко, как и раньше, Гоша рос, превращался в Георгия, каждый вечер подкручивал золотое колёсико, глядел на то, как стрелки отмеривают круг за кругом, гадал, откуда у его отца, лагерного вертухая, появилась такая изящная и редкая штука — часы фирмы Шопард, 1900 года выпуска, с тонкой гравировкой на поцарапанном временем заднике «Фире от Бори, в день бракосочетания 1938 год».
Кто эти неведомые Фира и Боря, господи, сделай так, чтобы отец ни в чём перед ними не провинился.
Но Бог, даже если он и был на самом деле, не собирался ничего делать для Гоши.
Всё было предрешено и расписано заранее в той бухгалтерии, куда сейчас, вот в этот самый момент, отправлялся мёртвый Георгий, совершенно одеревенев в боксе больничного морга.
Кстати, про часы. Совсем недавно они непонятным образом пропали.
«Может быть, поэтому я и умер?», — возникла в голове шальная мысль, возникла и тут же пропала, провалилась в тартарары, и Георгий за ней.
ГЛАВА ВТОРАЯ
Вы спрашиваете, был ли туннель светящийся? Был.
Георгий по нему пролетел так быстро, что ничего не понял и дороги обратно не запомнил. Пытался руками тормозить о ледяные стенки, только ладони в кровь разодрал. В самом конце ударился головой, потерял сознание, но, как показалось, совсем ненадолго.
Первое, что услышал, когда очнулся, было всё то же тиканье.
Первое, что увидел, была кухня.
Видимо, это был дом в деревне, бревенчатые стены, в красном углу тёмная икона, свечка под ней коптит. В другом углу рукомойник, он такие раньше только на картинках видел. Над столом ходики с кукушкой, деревянными шишками и маятником.
Сам стол крепкий, на толстых ножках, высокий. Такой высокий, что Георгию пришлось встать на цыпочки и вытянуться, чтобы увидеть тех, кто за ним сидел.
Две женщины склонились над жёлтым листком бумаги.
Они вытирали слёзы, хлюпали носами, снова и снова шевелили губами, будто хотели, чтобы буквы в письме сложились в совсем другие слова.
Каким-то образом, Георгий понял, что там написано, хотя от роду ему было два года, и он пока ещё не умел не только читать, но и говорить.
Георгия совсем не удивило превращение в малого ребёнка, гораздо больше его занимало то, что было в злополучном письме.
«Ваш муж, офицер Борис Константинович Шварц пропал без вести 22 ноября 1941 года».
Дудка (Георгий уже знал, что это его новое имя) подбежал к той женщине, которая была помоложе, схватился за полотняную юбку, вжал лицо в её колени.
Стало спокойно, лучше, чем раньше, да что там, стало так хорошо, как давно не было.
Женщина прижала его маленькое тельце к себе, зарыдала в голос.
— Фира, Фира, — запричитала та, которая старушка, — не кричи, не кричи, может ещё ошибка? Помолись моему Богу, он добрее, поди, чем твой? Вон я Дудку-то нашего отмолила, а ведь как он болел, чуть не помер намедни, аж горел весь, ты даже к доктору его хотела везти, а что доктор, Бог — наш доктор, отмолила, как есть.
И она повернула своё сморщенное, мокрое от слёз лицо к тёмной иконе, сложила пальцы в щепоть, перекрестилась, зашептала:
— Боренька, сыночек мой ненаглядный, господе Иисусе, сохрани, помилуй.
Молодая женщина выпрямилась, вытерла слёзы, взяла Дудку на руки, прижала к себе так крепко, что Георгий услышал тиканье её сердца — беспокойное и горячее.
— Точно, Ольга Ивановна. Конечно, ошибка. Я и не поверила вовсе. Жив наш Боренька. Жив. А Бог — он один. Один и для всех. Слышишь, Давид? — и она повернула лицо к сыну. — Жив твой папка. И мы с тобой его обязательно отыщем.
Георгий вдруг подумал, что прекраснее лица в жизни не видел.
Обнял её и заплакал, и окончательно умер, то есть наоборот, провалился в свою новую жизнь, вот ведь повезло.
А прежнее его тело, как водится, похоронили.
Первые сорок дней он ещё пытался вернуться, напомнить о себе, сказать тем, кто остался, что бояться нечего, что смерти-то, оказывается, и нет, что смерть — это новая жизнь, но сам про это еще толком не понимал, а потому сбивался, мямлил и в конце концов возвращался к маме Фире и к бабушке Оле, в хмурую деревню на Волге, где вот уже пять поколений жили немцы Шварцы, те самые, с петровских времён.
Те, от которых сейчас остались лишь Ольга Ивановна, да сын её Боря, который вовсе не пропал, спаси, сохрани, помилуй, и Фира с Дудкой его обязательно найдут.
И Георгий, а на самом деле Дудка-Давид, немец-полукровок, кудрявый как ангел, с печальными еврейскими глазами в пол-лица, всё увереннее перебирал маленькими худыми ножками, учился ничего не бояться, ведь оказывается, нас охраняет неведомый Бог, который один на всех.
Так сказала мама, а мама всё знает.
Всё знает и никогда не умрёт.
Только бы не забыть про это потом.
Потом, через двенадцать лет, в воркутинском лагере, в комнате для свиданий, когда она схватится за сердце и осядет, и повиснет на его руках.
Ох, лучше бы эта глава была последней.
Но часы тикают. И спрятаться — ну никак.