Нужно слегка прибавить шаг, чтобы отчетливей слышать тонкую нотку ее собственного запаха, растворившегося в душном, отравляющем опиуме Ива Сена Лорана. Грамацкий знал этот парфюм и потому различал, как пахнут ее плечи, шея, затылок у основания пышных каштановых, тщательно расчесанных волос, заплетенных в короткую густую косу, схваченную у основания острыми гребнями голубой жемчужной мантары. Неожиданно похожая на аккуратную девочку Вермеера, водившего к себе персонажей сквозь игольное ушко камеры-обскуры, такая же точная в выборе жемчуга, видная так же — вполоборота, она шла впереди, обгоняя Грамацкого на полшага. Ни дальше, ни ближе.
Заговорить с ней для него было все равно, что прикоснуться к поверхности воды, спугнуть отражение, в котором по глубокому, выцветшему за лето небу над его девятиэтажкой беззвучно плывет самолет, и в которой она просыпается, целует его в губы, не открывая глаз, наощупь — ровный контур зубов и кончик языка. Почти касается его встревоженного неба.
— Выспался?
— Я да, а руку придется ампутировать.
— Отлежала? Бедненький... Приходи сегодня пораньше, у меня для тебя сюрприз.
И не важно, какой именно, — важно «у меня для тебя».
У самого входа в метро он ее обогнал, чтобы придержать тяжелую стеклянную дверь, услышать «спасибо», на мелькнувшее подобие полуулыбки выдать приготовленное заранее «хорошего дня» и сорваться по отвесному эскалатору вниз, на ходу допивая остаток этой внезапной придуманной пятиминутной осенней жизни — от «Магнолии» до эскалатора — воображая, в каком направлении она поедет — в центр или в Алтуфьево, почти ревнуя к тому, кто будет стоять в вагоне позади нее.
Всего лишь эпизод, но какой! Грамацкий рисовал так и не увиденный овал ее лица, придумывал, как она бы сказала утром, пристегивая край чулка к шелковому кружевному поясу:
— Дойдем до метро и, не прощаясь, разъедемся.
Трагично и красиво. Декаданс в духе Лотрека, возведенный в патетическую пошлость. Все равно, как иллюстрировать «Темные аллеи» довоенными порнографическими открытками. «Хотя, — подумал Грамацкий, — теперь это винтаж. Может быть, еще не искусство, но уже точно — эстетика. Как Вертинский».
— Что?! — громкой женский голос вернул его в душный вагон метро.
Рядом одна девушка говорила другой:
— Что значит — не умеешь парковаться? Не слушай ты его! Мужики — они однозадачные. Вот если он водит, значит, он только водит, а женщина... Ну, ты сама понимаешь.
— Да!
Грамацкий поморщился. Он легко себе представил как та же самая девчушка - в буклях и маникюре - говорит совсем уже другой - не важно кому:
— Представляешь? Я Алинке такая: «Мужики все однозадачные». А она: «Да-а?»
И эта подмена интонации переводит Алинку на темную сторону, делая из нее тупое, презираемое, ни разу не солидарное чмо.
«Все дело в интонации, — подумал Грамацкий, — именно она о том, КАК это, и ЧТО за этим последует, к чему приведет, как отразится. Это «да» — легко могло бы лечь в основание целого направления схоластической философии... Как же все это глупо и раздражает... Паттерн на паттерне... Единственное, что им всем по-настоящему нужно, собственно, как и собакам, — спокойный уверенный голос». Именно так он и говорит «хорошего дня», желая смыслом, предлагая тоном и демонстрируя каким-нибудь не особо широким жестом — пропуская вперед, придерживая дверь, уступая место, — самое востребованное в этом мире, то, чего человек лишается, покидая материнскую утробу, — ощущение безопасности.
Грамацкий ехал на Молодежную, на открытие «Кунцево Плаза». На этот раз он решил поэкспериментировать.
*
Вход в торговый комплекс был украшен бело-голубыми гирляндами шаров. Над широкими револьверными дверями, в мощном потоке воздуха, выдуваемого компрессорами, тремя языками темного пламени струились вверх пятиметровые шелковые ленты. У входа, между праздношатающимися жителями окрестных кварталов, размахивали флаерами разнообразные клоуны. Двое из них прохаживались по тротуарной плитке на гигантских, скрытых декоративными брючинами ходулях.
Грамацкий прошел сквозь эту карнавальную смесь, не останавливаясь. Все самое интересное для него начиналось за порогом этого архитектурного безобразия из бетона и стекла. Расположение бутиков он изучил заранее по планам, размещенным на сайте, так что, войдя внутрь, сразу же направился к цели.
Откуда-то сверху, из-за перекрытий, лестниц и витрин напевал живой голос Кортнева, на стене провисало искаженное складками четырехметровое лицо Стаса Пьехи с каким-то стремительно ускользающим из памяти банальным поздравлением. Дети размахивали розовыми шарами, взрослые пестрели целлофановыми пакетами, все в легком возбуждении от обилия громкого подобия музыки, мишуры и дешевой раздаточной полиграфии. Грамацкий смотрел на все это с брезгливостью, морщась всякий раз, когда его случайно задевали. Он подумал было о «Битве Масленицы и Поста» Брейгеля старшего, но тут же одернул себя - не посмел оскорбить сравнением полотно уважаемого голландца, посчитав присутствующий плебс недостойным благородной средневековой вони.
Грамацкий спустился эскалатором на минус первый этаж, прошел мимо вереницы кассовых аппаратов продуктового Ашана. За поворотом, как и было обещано планом этажа, оказался искомый ювелирный бутик. Грамацкий остановился, втянул ядреный дух новодела и вошел внутрь.
Это было идеальное место. Здесь для любого драгоценного камушка, для любой золотой или платиновой веточки, придерживающей этот осколок иллюзорной значимости, любой жемчужины на бархатных подушках цвета спелой крови подобием туго закрученной пружины была приготовлена своя, полная эмоций и драматических историй, жизнь. Невозможно просто захотеть вложить деньги в золото и бриллианты для — скажем — упрощенного перевоза ценностей через границу. Всегда найдутся и гипотетическая Зося, и побережье Рио, и — увы — румынские пограничники.
За прилавком стояла женщина лет двадцати восьми, подтянутая, даже несколько суховатая, похожая на завуча сельской школы, отставшую от экскурсии, заблудившуюся в торговом центре и прижившуюся здесь, среди недоступной для нее прежде роскоши. Заметив ее натренированный равнодушный взгляд, Грамацкий слегка ссутулился, пошел к прилавку с обручальными кольцами, остановился и сделал вид, что рассеянно разглядывает небогатый ассортимент.
— Что-нибудь подыскиваете конкретное? — спросила женщина и подошла ближе, — Я могу вам помочь?
Грамацкий оглядел Ирину. Именно это имя значилось в узком пластиковом бедже на ее выдающейся груди.
— Может быть, и можете, — сказал он.
Продавщица вопросительно промолчала.
— Не знаю, какое кольцо купить, — Грамацкий посмотрел на ее левую мочку, пробитую навылет золотым гвоздиком с крохотной бриллиантовой каплей в основании.
— Кому подыскиваете? Жене, любимой женщине? — спросила продавщица.
— А два в одном не бывает? Так, чтобы и любимой женщине, и жене? В одном лице.
— Это и есть ваша ситуация? — в голосе Ирины не было иронии, и Грамацкий улыбнулся.
— Увы, нет, — сказал он, — Моя невеста мертва. У меня всего два дня, чтобы с ней обвенчаться. Потом... Ну, вы понимаете.
— В смысле? — проснулась Ирина.
— В самом прямом смысле. Мы не успели пожениться. Болезнь. Надеялись, что обойдется.
— Вы хотите жениться на мертвой девушке? — Ирина произнесла это с брезгливым ужасом. — Но вас никто не распишет!
— А кто говорит о загсе? Мы обвенчаемся.
— Тем более! Ни один батюшка не согласится! Это неправильно! Не по-человечески…
— Ну, это вы напрасно. Посмертный брак — не такое редкое явление, как вы думаете. Во Франции, например, это абсолютно законно. У китайцев это называется призрачный брак…
— Мы, слава Богу, мы не китайцы и не Европа.
— Давно ли это «слава Богу»?
— Ну, знаете…
— Я ей обещал, — неожиданно тихо сказал Грамацкий,
— Ладно, — Ирина смягчилась, лицо ее стало каким-то скорбно-иконообразным. — Не переживайте. Жизнь ведь на этом не кончается... Как это все получилось-то?
— Да, собственно, не о чем рассказывать, — Грамацкий смотрел в повлажневшие глаза Ирины. — Я врач, стоматолог. У меня своя клиника в Марьино. А она... Пришла ко мне летом устраиваться... Как раз нужен был администратор. Год вместе проработали, я ей слова лишнего не сказал... А в прошлом году в августе... Да... В середине, я как раз из Новосибирска вернулся... Мне партнеры подарили два билета в Большой. Так получилось, что человек, с которым хотел пойти, не смог, и я ее спросил, любит ли она оперу... После спектакля гуляли по Тверской, сидели в ресторанчике. Знаете, за Центральным телеграфом «Чиви-Чао»? Между нами оказалось очень много общего. Я коллекционирую живопись, а она была художником. Удивительно рисовала... В основном, акварелью. У нее получались натюрморты. Много воздуха и настроения. Знаете, как это... Когда не можешь оторваться от человека? А теперь нет моей Людочки.
Блеснув одинокой слезой, Грамацкий молча уставился в стену.
Ирина разнервничалась, взяла его за руку и молча притянула к себе, накрыв душным запахом взволнованной женской плоти, смешанным с каким-то незнакомым цветочным ароматом. Грамацкий с тоской посмотрел на распахнутые настежь стеклянные двери салона.
— Как же вы будете теперь один? — зашептала продавщица, — В своей большой пустой клинике...
Грамацкий представил, как открывает огромную, сталинского вида, парадную дверь, входит в подобие опустевшего зала ожидания Казанского вокзала, видит где-то в самой его середине письменный стол с наброшенной на высокую спинку дубового стула людочкиной кофтой , забытой или оставленной в последний день ее работы в клинике. Гулкая пустота. Одиночество в темной аллее от метро до магазина, замерзающий осенний дождь по дороге домой, отсутствие любой внешней необходимости, любого самоналагаемого обязательства — быть пораньше, держать в кармане лоскут бумаги со списком продуктов, позвонить от метро. Никому ничего не должен. Окраина бесцветного существования, где незаметно, с наступлением вечера превращаешься в рембрандтовского старика в темном прямоугольнике окна, вырубленного в сером бетоне девятиэтажки, под самой кромкой остывающей крыши.
Грамацкий чувствовал на шее тепло дыхания Ирины. Оно волновало, обволакивало, напоминало что-то родное, доброе, старательно забытое... Щелчок! И все вокруг остановилось. Замерли идущие мимо люди, взлетающие с асфальта — там, на улице — птицы, остались они — двое, — обнявшиеся в эпицентре этого пронзительного покоя, в котором не будет, не должно быть ни боли, ни смерти, ни одиночества, ни какого-либо продолжения вообще... Только он и она, здесь и сейчас.
Она убрала руку с его плеча, и — птицы полетели, люди пошли дальше.
— Как вы? — спросила Ирина, заглядывая ему в глаза.
— Спасибо, — выдохнул Грамацкий, — нормально... Я пойду.
— Хорошо... Если что, я буду здесь.
И все. Она осталась за его спиной в удаляющемся и вот уже скрытым за серебристой колонной ювелирном салоне.
Грамацкий шел по свежевымытым пластиковым плитам, не замечая болтающих, смеющихся, ругающихся, держащихся за руки. Все это было ненастоящим, лишенным глубины пережитого им только что. В какой-то обратной перспективе за его спиной в стеклянном проеме под вывеской с бутафорскими бриллиантами стояла она — причал его печалей, и было уже не так уныло и пусто, и почти перехватывало дыхание, и, наверное, хотелось жить дальше. Еще один эпизод…
Грамацкий поднялся по пологому длинному эскалатору в холл, пересек его, встал на эскалатор покруче, понесший его на второй этаж, в сторону - слава Богу - притихшей вокальной вакханалии. Наверху была «Зара».
На втором этаже между металлическими решетчатыми конструкциями и серебристыми колоннами, проходящими сквозь пол и потолок под углом, близким к диагонали, трофеями уфологов - не иначе - экспонировалась эскадрилья американских автомобилей образца шестидесятых. Особенно выделялись два. Оранжевый Бьюик Ривьера шестьдесят седьмого и бордовый Шевроле Камаро шестьдесят девятого. Среди экспонатов театрально прохаживались местные «агенты смиты». Дешевые черные костюмы, бейджи на лацканах, портативные рации — все, как положено. Грамацкий подумал было пообщаться с одним из них, но удержался, сообразив, что затея поглумиться над тупиковой веткой развития этого вида хомо охраникуса может обернуться не только выдворением из помещения, но и возможной порчей его — Грамацкого — движимого органического имущества.
В «Заре» было немного народа, и он сразу направился к скучающей девушке-консультанту, которая, заметив его, оживилась и даже сделала несколько шагов навстречу.
— Мне нужен шарф, — объявил Грамацкий.
— Какой именно шарф вам нужен? — подхватила интонацию девушка.
— Шарф для катания на лыжах.
— Пойдёмте покажу, — она подвела его к стойке с пуховиками, за которой оказалась еще одна, такая же, но полная разнообразных по цвету и фактуре шарфов, — Выбирайте.
— А вы мне не поможете? — Грамацкий изобразил легкую растерянность.
— Да, конечно. С чем вы собираетесь его носить?
— А есть варианты? Это ведь горные лыжи. Разумеется, с пуховиком.
— Вы, наверное, в первый раз?.. Конечно, есть варианты! Для катания на горных лыжах нужна специальная одежда. Никакого пуха, там специальные многослойные ткани. Вам нужно выше, где Адидас. Там несколько магазинов именно со спортивной одеждой.
— А вы в этом разбираетесь? Катаетесь сами? — Грамацкий потянул к себе длинный бордовый шарф. — Как вас зовут?
— Лена... Ну да, ездим компанией в Красную Поляну там, на Шеригеш, по выходным в Ново-Переделкине катаемся.
— Так, может, вы со мной в Альпы?.. Я серьезно. Бронь пропадает. Запланировал заранее, все оплатил — отель, дорогу. Должен был ехать с подругой. Представляете, два года встречались, и она мне изменила. Причем так глупо! Она в ювелирном работает, зашел какой-то странный мужик кольцо купить мертвой невесте…
— Как это? — приоткрыла рот Лена.
— А вот так! Говорит, мол, невеста умерла, не успели пожениться, и он собрался с ней обвенчаться на отпевании.
— А разве так можно? — нескрываемая смесь ужаса и любопытства показалась Грамацкому милой.
— Да не в этом дело! Она его пожалела, говорит. Ну и утешила. А отменить бронь нельзя. Полмиллиона одна аренда отеля. В смысле, номеров. Пять звезд, что вы хотите... Так, что выручайте.
— Вы серьезно? — Лена выглядела как девочка, который незнакомый взрослый дяденька протягивает конфету.
— Абсолютно! — Грамацкий улыбнулся.
— Ну, нет, — неуверенно сказала Лена. — Что скажут люди? Вы же такой... Взрослый… Вы мне в глубокие отцы годитесь.
— В глубокие? — рассмеялся Грамацкий, — Это в каком таком смысле? Сколько вам лет?
— Двадцать два.
— Ну да, двадцать пять лет разницы — это такая глубокая глубина. Прям пропасть. Хорошо, считайте, что я вас повезу на школьную экскурсию в Альпы. Как дочь или племянницу. Так нормально? Жить будем в разных апартаментах. И мне будет веселее, и вы покатаетесь. Поедем в Сестриере. Это всяко лучше вашего Ново-Переделкина.
— Считаете? — протянула руку за конфетой Лена.
— Уверен.
— Ну, не знаю. А, это...
— Что?
— Тот мужчина, который с вашей девушкой... Ну... Он обвенчался с... ? Ну, вы понимаете...
— Нет. Он все придумал. Оказался подлейшим вруном. Представляете?
Лена не представляла.
— А вы любите живопись? — Грамацкий облокотился о зеркальную колонну и скрестил на груди руки. — В Милане есть такая галерея — Пинакотека ди Брера. Тридцать восемь залов в палаццо стиля барокко. Караваджо, Модильяни, Тинторетто... Там у них Академия ди Белле Арти Милано. Звучит как музыка. Вы вообще когда-нибудь были в Италии, Лена?
— Я даже не знаю, как вас зовут, — улыбнулась Лена.
— Александр. Простите меня, пожалуйста. Это, должно быть, хамство с моей стороны. Я даже не спросил вас — можете ли, хотите ли вы. Может быть, есть кто-то, кому будет это наше с вами приключение неприятным. Мы ведь можем задержаться. Например, заехать в Венецию или Рим.
— Да вы издеваетесь, — не выдержала Лена, — нет, конечно! Ничего серьезного, так, чтобы... — и спохватившись, — вы же меня разыгрываете? На самом деле я учусь в МГИКе.
— Во ВГИКе?
— Нет, во МГИКе. Московский государственный институт культуры. Живопись — моя страсть. С Модильяни начался футуризм, все современное искусство.
— Ну да, еще скажите, что вся современная живопись вышла из квадрата Малевича, — снисходительно улыбнулся Грамацкий. — Нет уж. Великими были голландцы. Рембрандт, Рубенс, Брейгель, Ван Гог. Какие имена! Титаны... Это иная эстетика, понимаете? Рядом с ними итальянцы... Знаете что, давайте поговорим об этом там, глядя на Рафаэлево «Обручение Девы Марии», например. Помните эту картину?
Лена не помнила.
— Это удивительная вещь! Только, ради Бога, не ищите ее в интернете! Я хочу, чтобы вы ее увидели собственными глазами. В центре, — Грамацкий изобразил ладонями домик, — храм. В нем сквозной проход куда-то там вдаль, за окоем, и смотреть нужно именно оттуда. По-другому просто не получается. Все линии перспективы сходятся там. И уже оттуда, издалека ты приходишь к Марии и Иосифу. Очень символично. Мария протягивает руку, Иосиф надевает ей на пальчик обручальное кольцо. В его руке распускается посох. Посох — знаете, что такое? На нем появляются листья. Только у него. Вся картина — такая запечатанная в одно мгновение история. Как заархивированный файл жизни, сжатой до конкретно этого момента. И главное — я вас научу — этот архив можно развернуть... в воображении и почувствовать — прямо пережить — полноценное ощущение... любви... потери, обиды, утешения... надежды. Это ведь и есть жизнь, мы ведь живем только когда чувствуем, переживаем. Да?.. Вы не кинестетик?
— Есть такое, — Лена смотрела на Грамацкого с любопытством и детским восхищением.
— Не обязательно жить в протяженном времени — родился, закончил школу, поступил в институт. Это не жизнь, а существование. Вы, наверное, уже все для себя распланировали, на тридцать лет вперед? Признайтесь.
Лена пожала плечами. Этот сумасшедший тип говорил вещи понятные и, как ей казалось, более разумные, чем одновременное желание поскорее свернуть разговор и куда-нибудь слиться.
— Вот вам аж двадцать два года. Два кошачьих поколения. Много у вас было жизни?
— Ну, знаете ли...
— Да вы не обижайтесь! Много было такого, что хочется пережить еще раз? Вот видите... А ведь можно не ждать, когда созреет. Образно говоря. Я вообще считаю, что жить ожидая — это преступление перед Создателем. Бог или Вселенная — как вам будет угодно — познает себя с помощью отстраненного сознания, которое вложено в человека. В каждого из нас. Как художник, которому нужно отойти от картины, чтобы ее увидеть целиком, так сказать, оценить сделанное. Сколько людей, столько и точек зрения. Глазами и сердцем. Понимаете?.. — Грамацкий остановился, вздохнул, — Ладно. Мне нужно идти. Вы не пугайтесь, пожалуйста, я просто давно не встречал человека, с которым захотелось бы поговорить. А в вас что-то есть. Дайте номер, я вам позвоню. А этот шарф я, пожалуй, куплю.
Грамацкий полез за мобильником.
— Записывайте, — приготовилась диктовать Лена, — я с вами обязательно поеду. Если вы позвоните.
*
От соприкосновения магнитного ключа с металлической пилюлей под домофоном дверь запищала и поддалась. Кивнув несуразной консьержке, Грамацкий дошел до лифтов, ткнул пальцем в обожженную кнопку. Шурша и поскрипывая, приползла тесная потасканная кабина. Тяжелые створки с металлическим скрежетом разъехались, и Грамацкий вошел внутрь. Стены адского транспорта были густо расписаны черным фломастером. Очевидную ассоциацию подтверждала и соответствующая надпись у кнопки, дорисованной под панелью, — «В Ад». Грамацкий усмехнулся и нажал самую верхнюю. На девятом он вышел. Лифт угрохотал вниз.
Грамацкий открыл ключом обитую черным дерматином дверь. В прихожей было темно и пусто. Щелкнул выключатель, свет добавил пространства и пустоты. В углу, на массивной четырехногой вешалке, висело пальто из темно-синего драпа, на табурете под ним в беспорядке лежали шарфы, на полу аккуратно выстроилось несколько пар обуви. Грамацкий бросил на табурет шарф, купленный в «Заре», стянул с себя джинсовую куртку, повесил ее рядом с пальто, разулся и пошел в единственную, не считая кухни, наличествующую комнату. В комнате вдоль стен стопками лежали книги. Их было много. На стойке — такой, какие бывают в магазинах одежды или на фэшн-показах за кулисами, на деревянных вешалках висели джинсы, толстовка с надписью «Стендфорд», пара обернутых в целлофан костюмов, футболки, дюжина белых рубашек. Рядом с надувной кроватью-матрасом стоял письменный стол с настольной лампой и открытым выключенным ноутбуком. Никаких признаков комфорта. Ни на полу, ни на стенах. За окнами, свободными от каких-либо декораций, висело вечереющее небо.
— Странный ты, сосед, — услышал Грамацкий за спиной и ругнул себя за то, что не запер дверь.
— Чего хотел, Иваныч? Занять типа до получки?
— Как ты живешь? Завел бы себе бабу, что ли. Счастливее бы стал, глядишь...
— Счастье невозможно в принципе, Иваныч. Это обманка. Все уходят, рано или поздно. Или умирают.
Грамацкий сунул руку в карман, вытащил смятую пятисотрублевку и протянул ее Иванычу.
— Благодарю. Может того... Посидим? Я слетаю, — оживился сосед.
— Иди уж. Летчик.
Грамацкий прикрыл за Иванычем дверь, но закрывать на ключ не стал. Возвращаясь, он прихватил из прихожей табурет и купленный накануне шарф. Встал в центре комнаты под крючком для люстры и, глядя на испачканную побелкой сталь, пробубнил:
— А вот мы сейчас и поглядим, что там, за тем окоемом...