Но в памяти такая скрыта мощь,
Что возвращает образы и множит.
Шумит, не умолкая, память-дождь,
И память-снег
Летит и пасть не может
(Д. Самойлов)
Говорят, это всегда был очень красивый город — старая набережная, дворцы, оперный театр. И ведь наверняка гуляли с папой и мамой, спускались к морю по знаменитой лестнице, а запомнился почему-то только двор.
Большущий квадратный внутренний двор. Все соседи сушили там белье. Если встать коленями на стул, а оттуда — животом — на теплый широкий подоконник, можно было хорошо рассмотреть огромные, похожие на флаги белые простыни. “Дура! Флаги бывают только красные!” — сказал Гарик, и пришлось стукнуть его по макушке. Хотя вообще они дружили.
Боже мой, когда она последний раз была в Одессе? Лет тридцать назад. Стояла сырая дождливая зима. Дождь зимой! Она тогда уже отвыкла от подобной странности.
Дружить было легко, они все дружили — мама с тетей Олей, папа с дядей Мишей и даже Андрюша с Леней. Хотя нет, как они могли дружить, когда Леня родился в 39-ом, ему еще двух не исполнилось! А Андрюша на год старше. Мама вечно таскала его под мышкой как куль, а тетя Оля смеялась. Леня был худенький и тихий, тетя Оля сажала его на диван и загораживала подушкой. “Входи, входи, невестушка!”. Это она ее так зовет. “Когда свадьбу будем играть?”. Смешные люди, эти взрослые. Как же она может выйти замуж за Гарика, когда он маленький? На целый год моложе! А день рождения в один и тот же день! Бывает же такое везение — две молодые семьи в одном доме, и дети почти ровесники — она на год старше Гарика, Андрюша на год старше Лени, — всюду вместе, и дома, и на улице, и на Первомае. Гарик ее всегда слушался, даже соглашался играть в дочки-матери. Она была мама, конечно. “Сегодня банный день, купаться, ой какой грязный ребенок!”. Гарик послушно раздевается, совсем раздевается и встает в пустой тазик, она “моет”, водит сухой мочалкой по худенькой спине, по ногам. Странно, что никто из взрослых ни разу не зашел. Хотя взрослым было не до них в то лето.
А бабушка не разрешала лежать на подоконнике. Бабушка была похожа на королеву — большая, толстая, в прекрасных широких и длинных платьях. Ее все немного боялись, даже папа. Хотя папа был еще больше. И очки большие, с толстыми претолстыми стеклами. Из-за этих очков папу забрали не на простой фронт, как, например, дядю Мишу, а на трудовой. Но это было позже.
Бабушка приехала на лето, и вот — война. Все женщины плачут, а им с Гариком — трын-трава! Делай, что хочешь. Вот только про школу непонятно. Ведь она в эту осень должна пойти в школу, в первый класс, а папа говорит, что они все куда-то уезжают на пароходе. Но до осени еще целый месяц, вполне можно вернуться.
Одесса стоит на море, поэтому на пароходе. Здорово! И тетя Оля с детьми едет. А дядя Миша уже на этом своем фронте. Странно, что она совсем не запомнила, когда он ушел. Мама с бабушкой пакуют вещи, завязывают такие большие узлы. Папа сердится почему-то, а как же можно без вещей ехать? И игрушки не разрешает брать. Ей то не важно, она большая, а как же Андрюше без игрушек?
Цепи были очень широкие. Наверное, с ее руку. И все переплетены в огромную сеть. На них поставили ящики и стали сажать детей. Взрослые вокруг ужасно кричали.
Последний пароход? Нет! Последний пойдет вечером, вслед за этим!
Трап убрали!
Детей, детей сажайте! Зачем трап убрали?
Какие билеты?! Подождите!
Как ждать, когда немцы уже в городе! Автоматчики!
Все, хватит, сейчас второй раз нагрузим!
Цепь дрогнула и превратилась в огромную люльку, наверное, ее тянул какой-то кран, она не разглядела. У одного мальчика нога подвернулась под ящик и раз — сломалась пополам как у куклы. Брызнула кровь, целая река крови. Мама схватила ее голову и больно ткнула в свои колени, в платье. "Не смотри, — сказала она, — не смотри!”. Платье пахло теплом и домом, стало не так страшно.
Опять появилась сеть из цепей. — Садитесь, садитесь, — закричал папа.
Мама рванула лежащий сверху тюк, что-то вытащила. Это была скатерть, парадная скатерть, белоснежная, вышитая цветами. Скатерть стелили только по субботам, нельзя было вертеться и ставить локти, и класть грязную ложку. За ложку особенно попадало. Мама схватила скатерть и бросила на ящики, прямо на отвратительные красные разводы. — Ноги, — закричала она, ноги поднимай! —
Еще бы! Да она задрала ноги к самому небу! Тетя Оля обоих мальчиков держала на руках, а мама только Андрюшу, он и так был тяжелый.
Мама, — вдруг громко закричал папа, — мама, я тебя умоляю!
Бабушка стояла внизу, у воды. У нее было совсем белое лицо, прямо как их скатерть. Она отрицательно мотала головой.
Мама, садись, садись, — кричал папа, — что ты стоишь!
Он, видно, совсем ничего не видел в своих очках. Как могла большая толстая бабушка поместиться на этих ящиках? Папа вдруг скинул пиджак, сдернул с руки часы. — Товарищи! — закричал он стоящим вокруг матросам и стал совать им часы, — товарищи, я вас умоляю! —
Три самых больших матроса вышли вперед, схватили бабушку как какой-нибудь мешок и — раз, два, три — через полосу воды забросили на палубу. На руках у бабушки появились длинные темно-красные пятна. Ящики дрогнули и поплыли, она задрала еще выше немеющие ноги. Бух. Все! Они были на палубе! И они, и тетя Оля.
А папа стоял на берегу и махал рукой.
И вдруг опять наступила нормальная жизнь. Мама с тетей Олей уложили малышей на палубе, на одеяле — оказывается, один тюк все-таки ехал с ними. Бабушка тихо стонала и трогала посиневшие руки. А они с Гариком стали играть в строителей. Потому что там было очень много досок, на этой палубе. Такие странные, очень легкие доски, а когда она ковырнула одну пальцем, из нее посыпались кусочки. — Это пробка, — сказала мама, — пробковое дерево, им затыкают бутылки. А еще оно хорошо держится на воде, на нем можно даже плавать.
Мама оказалась права. Когда пароход разбомбили, на этих досках долго плавали упавшие пассажиры. И многих подобрал другой, самый последний пароход.
Но это случилось ночью, а весь вечер они играли с Гариком, трогали руками дрожащую палубу — под досками что-то гудело. — Слушай, — сказал Гарик и приложил ухо к полу, — мотор стучит. — Она тоже прижалась щекой к шершавой пахнувшей смолой палубе. Гарик лежал рядом, его курточка касалась голой руки. Она вдруг вспомнила мальчика с отломанной ногой и заплакала.
Они плыли на корме, а бомба попала в нос, поэтому они только сползли немного к краю и так и лежали, ухватившись за бортик. Андрюша даже не плакал. Меньше всего повезло людям в трюмах, туда сразу налилась вода. А потом подошел другой пароход, тот самый, последний, и их перевели по узкой качающейся доске на другую палубу. И тут она сразу уснула.
Интересно, так хорошо запомнила первый пароход, а про второй — ничего. Как резинкой стерло. Только и помнит, что пароход плыл очень медленно, он тянул еще какую-то баржу, и бабушка сказала маме, что на этой барже заключенные из одесской тюрьмы. И все стоял перед глазами тот мальчик с ногой. Как страшно лилась кровь! — Его вылечили, — сказала мама, — доктор перевязал ножку, такой крепкой повязкой, и все прошло. Он уже бегает. — Непонятно, когда мама успела все разглядеть, но тут и тетя Оля сказала, — да, вылечили, — значит, правда. Сразу стало легче.
Сначала говорили, что пароход идет в Новороссийск, но прямо у самого причала он вдруг резко развернулся и опять ушел в море. — Немцы, — шептали женщины, — немцы уже в Новороссийске. — Наверное, из-за баржи с заключенными пароход плыл слишком медленно. Интересно, куда их потом девали? В штрафные батальоны? Говорят, они все просились на войну, хотели смыть вину кровью. А что еще было в эти дни? Куда клали раненых? Как они все кормились, четверо малых детей! Нет, не вспомнилось.
Наконец, прибыли в Феодосию, все-таки удалось обогнать немцев. Опять было темно. Прямо с палубы перелезли в какие-то телеги, телеги быстро помчались в степь, просто в ушах свистело. Это их увозили от немцев в дальние хозяйства. А луна была очень яркая, и огромные звезды прыгали над головой. Дома таких звезд не было. Кто послал эти телеги? Кто издал приказ? Может, одесский горком партии? Так никогда и не узнали.
И вдруг наступил рай, самый настоящий рай, потому что бабушка еще давно рассказывала, что рай — это большой сад, где растут прекрасные цветы и фрукты, поют птицы и льется молоко и мед. Все так и было, может быть, кроме меда. По утрам в саду пели птицы, прямо под ноги падали золотые августовские яблоки и груши. Спали на чистой соломе, застеленной белой холстиной, и утром их будил звон молока о кружки: “Пийти, диты, пийти!” И все это называлось теплым домашним словом Гречишкино. Станица Гречишкино, вот где они оказались.
Но главное — платье! Мама сшила ей чудесное платье. Ведь, честно говоря, одежды никакой не осталось, — последний тюк все-таки пропал вместе с затонувшим пароходом. А хозяйка подарила маме “отрез”, ярко красный сатин в мелкие цветочки.
Как звали хозяйку? Все помнила: мягкий говор, молоко, яблоки, круглые руки в ямочках. А вот имени — нет, не сохранилось.
Платье получилось роскошное, в оборках, и еще лоскуток — маме на платочек. И тут рай закончился. Потому что кто-то, опять их тайный спаситель, издал новый приказ — срочно перебираться на станцию и ждать поезда.
Станция была серой и пыльной, хотя уже прошли первые осенние дожди. Они ночевали в маленьком сарае для хранения золы. Прямо посередине лежала гора золы из подсолнечника, оказывается, она была какая-то щелочная и годилась даже для мытья посуды. А они поселились с двух углов — в одном мама с бабушкой и Андрюшей, в другом — тетя Оля с детьми. Каждое утро мама и тетя Оля с малышами на руках шли встречать поезда, но их поезд все не приходил, пробегали только военные, которые назывались эшелоны. Так они и стояли часами, смотрели вслед эшелонам, а она и Гарик тут же играли в камушки, найденные между шпалами. Иногда эшелоны ползли так медленно, что можно было хорошо рассмотреть всех солдат. А некоторые и вовсе вставали и стояли часами, — солдаты бегали за кипятком, рассказывали последние новости с фронта, дарили куски сахару. В какой-то день мама заглянула по привычке в окно такого эшелона и вдруг принялась кричать: “Миша! Миша! Оля, это же Миша!”. А тетя Оля ничего не поняла, и никто ничего не понял, и тогда мама сдернула свою красную косынку, сшитую из обрезков платья, и принялась махать, что было сил. Поезд остановился, на землю выпрыгнул настоящий живой дядя Миша, папа Гарика и Лени и побежал им навстречу. Оказывается, он уже повоевал на своем фронте, был ранен, но очень легко и теперь возвращался в часть. — Как ты догадалась красным махать! — все восхищался дядя Миша, и обнимал маму, и тетю Олю, и даже бабушку. И все смеялись и плакали. Его поезд уходил только утром, и дядя Миша пришел ночевать к ним, в сарай с золой. Мама почему-то взяла Леню к себе, хотя он и пытался плакать, положила рядом с Андрюшей, а им с Гариком постелила прямо на земле. Но в сарае было тепло, они лежали рядом в темноте, и она как старшая обняла Гарика за шею, и он прижался лицом к ее плечу и так сопел тихонечко. — Мы всегда будем дружить, — шепнула она Гарику на ухо, — давай?
Давай, — сказал Гарик и еще теснее прижался к ее плечу. А в окно сарая светили огромные тихие звезды, и можно было совсем не спать, и щека Гарика грела сквозь рукав платья.
И были такие же звезды, хотя нет, наверное, она это сейчас придумала, ведь стояла зима, все время моросил дождь. Дождь зимой, надо же! Они брели с Гариком по чужой мокрой Одессе, только теперь уже она прижималась лицом к его плечу, сырой шершавой морской шинели. — А обещала, что всегда будем дружить, — вдруг сказал Гарик. Он смотрел сверху — ну, просто на целую голову выше — и совсем не улыбался.
А утром, наконец, приехал их поезд, все быстро залезли, мама впихнула заплаканную тетю Олю, Леню с Андрюшей. Бабушка расстелила на нижней полке одно из своих платьев, получилось почти как дома. Впереди их ждала новая земля под названием Казахстан.
Нет, что-то еще было, что-то очень важное и страшное случилось в поезде. Ах, да, мама потерялась!
Мама ушла покупать горох. Да, да горох, сразу за станцией хозяйки продавали очень дешево. Всю дорогу кормились чем попало, поезд подолгу стоял на пыльных маленьких полустанках, пили кипяток, смотрели на проходящие назад эшелоны. Иногда удавалось добыть початок кукурузы, пару картофелин. А тут все побежали за горохом. И все успели вернуться, а мама нет.
Поезд тронулся сначала медленно, потом все быстрее и быстрее, а мамы все не было, и бабушка начала страшно кричать, и тетя Оля кричала, и малыши, конечно, вопили как резаные, а поезд себе бежал, уносил их куда-то без мамы. — Догонит, догонит, — стали говорить женщины, — с санитарным поездом догонит или еще как-нибудь, дорога-то одна!
Она стремглав бросилась к полке, схватила любимое платье, натянула, путаясь в рукавах. Дверь в вагоне совсем не закрывалась, если стоять на верхней ступеньке и держаться за железную ручку — отовсюду видно. И как это ей пришло в голову? Ах, да, наверное, из-за маминого платочка. Бабушка ничего не понимала, бабушка пыталась утащить ее в вагон, даже шлепнула по попе, хотя папа никогда не разрешал бить детей.
Главное было не отпускать руки. Сколько она так стояла? День, не больше, хотя тогда казалось, что страшно долго. Пальцы совсем онемели, но зато перестали болеть. Бабушка сидела на полу и держала ее за ноги. Самое интересное, что мама, действительно, сразу увидела красное платье.
А горох мама растеряла, пока добиралась на санитарном поезде. Вот это было очень жалко.
Никто их не ждал в этом Казахстане и никто их не любил. Хозяйка щурила маленькие глаза, громко возила кастрюлями по плите. Ее звали Алтын, вот ведь странное имя! А как звали детей? Нет, не вспомнить. Детей у хозяйки было двое, и у сестры — четверо, сестра в соседнем дворе жила. Вскоре хозяйка совсем переехала к сестре, весь дом им оставила, наверное, не хотела с чужими людьми жить. Мама не любила к ним ходить, а ее часто посылала то спросить что-нибудь, то отнести. Говорили, что муж хозяйкиной сестры пропал, уехал куда-то на лошади и не вернулся. А она то сама видела, как поздним вечером к дому подъехал человек на коне, и у него было четыре руки! Да-да, четыре, она просто замерла от ужаса. А потом он вошел в дом, а одежду бросил на крыльце, и оказалось, что это рукава фуфайки торчат как руки, — они были чем-то набиты и завязаны внизу. А мама на нее накричала и велела никому не рассказывать. А за что спрашивается?
Все было плохо и непонятно в этом Казахстане. И, главное, пропало любимое платье. Мама постирала и повесила на заборе, а утром встали — пусто. Бабушка говорила, что сама хозяйка и взяла, больше некому. Мама потом сшила другое платье, из мешка, совсем некрасивое, но делать было нечего.
Все вокруг были казахи, что тут отличать! И говорили на своем языке, правда, они с Гариком скоро научились понимать. Только один сосед — совсем обыкновенный человек, и фамилия обыкновенная — Кох. У них в Одессе сколько хочешь таких фамилий. Но он почему-то был немец. Сам маме сказал, все дети слышали. — Ты автоматчик? — спросил Андрюша. А мама рассердилась, хотя чего на него сердиться, он же маленький! Кох был добрый, все время что-то помогал. Он много чего умел, даже поросят лечить. Это уже позже, когда мама стала работать бухгалтером на молокозаводе, ей подарили бракованного поросенка. Мама решила его вырастить, потому что ей бесплатно давали сыворотку от молока. Они все на этой сыворотке выросли, только от нее животы сильно вздувались, а есть все равно хотелось. А поросенок был какой-то облезлый и маленький как кошка. И вот Кох научил маму мазать поросенка солидолом от трактора, а потом купать в соде. Он сам и солидол принес. И поросенок стал чистенький такой, гладенький, и вырос быстро. Ему-то сыворотка очень нравилась. Назвали поросенка Борькой. Только казахи Борьку не любили, они ведь свинину не едят, и все его обижали, — то камнем бросят, то обольют чем-нибудь. А однажды швырнули бревном, и у Борьки сломалась нога. Все плакали, даже бабушка, но все-таки выходили, хоть поросенок и остался хромым. Куда его потом девали? Продали, наверное. Бабушка ведь тоже свинину не ела. Да и кто смог бы Борьку есть!
А вот печки Кох не умел строить. Он так маме и сказал, но она его все-таки упросила, — уже зима началась, холода, а у них в сенях хуже, чем на улице. Вот они прямо в сенях и сложили маленькую печку. А через неделю сени загорелись. И как она проснулась, всегда ведь спала как убитая? В сени маленькое окошко выходило, и вот оттуда среди ночи такой веселый огонек показался, — мелькнет и исчезнет, а потом — опять, но посильнее. Она даже не сразу маму разбудила, так интересно было за огоньками наблюдать.
Пока всех детей подняли, пока выскочили, — сени совсем сгорели. А дом целый остался, соседи успели потушить. Как хозяйка на маму кричала! И все про деньги, а ведь денег у них совсем не было. А потом еще пришел какой-то человек и стал спрашивать, кто строил печку. — Немец? — говорит. А мама как закричит: — Сама, сама я строила, какой немец! — И ведь раньше никогда не врала, что ей вздумалось?
А сени потом мама с Кохом новые построили. Сами и кирпичи сделали. Мама стояла в большом корыте и мешала ногами глину с навозом и соломой, а Кох складывал их этого месива кирпичи, они назывались саман. Все бы ничего, но мама велела им с Гариком навоз носить. Уж больно противно было, да и тяжело в ведре, не поднять. Тогда они стали носить в детском горшке, мама его ставила в сумку, а они несли за две ручки. Это было ничего, никто не видел и не смеялся. А руки потом в речке мыли, глина все хорошо отмывала. Навоз тогда им сильно помогал в жизни, печку топили тоже навозом, только сухим, назывался кизяк. Ух, она его насобирала! Больше взрослых женщин, многие даже не верили.
Вообще, у нее много всяких обязанностей было, например, картошка. Мама так и сказала, — ты уж большая, восемь лет, картошка — это твоя забота. Всего шестьдесят кустов, она их каждый день пересчитывала, поливала как цветочки, всю траву вокруг повыдергала. Такой красивый огород получился. А уж урожай! Всю зиму этой картошкой кормились. Сколько они потом с мужем не пытались на даче картофель разводить, и близко такой урожай не получался. Может, сорт особенный был?
Но это все во вторую зиму, вторая зима намного легче прошла, — и кизяком запаслись, и просом, и сыворотка, какая ни какая, а еда. А первая зима была очень тяжелая и даже страшная. Страшная, потому что заболел Андрюша. У него началось воспаление легких, температура очень высокая, он лежал тихо, тихо, не плакал, совсем не разговаривал. Однажды бабушка поднесла к его губам зеркало, — запотеет или нет. У мамы в сумке было другое маленькое зеркальце, утром, когда все уходили, она подносила его к Андрюшиным сухим губам, дрожа от ужаса, зеркальце медленно покрывалась белой дымкой. Мама целыми днями плакала. А спас Андрюшу Старый Казах. Это они, дети, его так прозвали.
Старый Казах приходил к бабушке в гости. Он всегда громко топал у порога, широко распахивал дверь, потом садился на табуретку у стола и доставал из кармана камешки. Он всегда носил с собой эти камешки и еще длинную шелковую нитку. Если сильно стукнуть камешками и поднести скрученную нитку, то появлялся огонек, Старый Казах раскуривал большую вонючую папиросу, плевал на нитку и прятал ее в карман. Еще он любил что-то нюхать, высыпал на ладонь и шумно тянул носом. Вокруг лежали поля конопли, но кто это тогда понимал! Еще Старый Казах резал кур. Женщины со всей деревни носили к нему кур, и ее мама раз послала, и она хорошо видела, как он быстро тюкнул по куриной шее большим ножом, а потом подставил стакан и выпил набежавшую кровь.
Мороженая тыква — вот чем вылечили Андрюшу! Старый Казах резал тыкву большим ножом на полоски, а мама вкладывала эти полоски в Андрюшин горячий ротик. И он жадно сосал, а до этого никакой еды не брал, даже губ не разжимал. Откуда Казах взял тыкву? Наверное, запасали с лета, откуда им, городским жителям, было знать!
Вообще там были совсем другие лакомства, не те, что она помнила из Одессы. Например, Иван-чай. Колючая шкурка легко снималась, а ствол был такой сочный, сладкий, они сосали его целыми днями. Еще лучше корень солодки. Но самое вкусное — жареное просто. Хозяйка с сестрой жарили просо на большой плоской сковородке, просеивали в сите, потом толкли в муку в большой штуке, похожей на ступу. Запах стоял такой, что ноги сами несли к их крыльцу. Все вчетвером молча стояли за порогом, даже Леня понимал, что входить нельзя. Хозяйкина сестра молча зачерпывала горячее просо большой ложкой и не улыбаясь насыпала каждому в горсть. Горсти они тут же тщательно вылизывали. Потом сколько раз пыталась приготовить дома, — покупала на рынке просо, жарила на сковородке потихоньку от мужа, нет, ничего похожего не получалось!
Где был в это время Гарик? Да, тут и был, они же в одном доме жили, тетя Оля всю зиму хворала, а они с Гариком за малышами смотрели. Андрюша после болезни стал меньше Лени и все сидел, так они его приспособили картошку перебирать — большую в суп, а мелкую — на ее будущий огород. Ничего, Андрюше даже нравилось. А Гарик был мечтатель. Все время придумывал разные истории, то он бандитов выследил, то клад нашел, то рыбу огромную прямо руками поймал. Он только ей рассказывал, и она никогда не смеялась, хотя думала про себя — ну, какие бандиты! Но самая главная история было про то, как они возвращаются в Одессу. Всегда получалось, что это какой-то сказочный город, с большого корабля выходит моряк с кортиком, и это и есть он сам, Гарик, а на берегу его встречает жена. Понятно, кому отводилась роль жены, их и так все время женихом и невестой звали, но ей почему-то становилось обидно, самой хотелось плавать на большом корабле и ходить с кортиком, хотя она и плохо представляла, что это такое. — Женщинам не положено кортики, — важно говорил Гарик. — А пионеркам положено, — нагло заявляла она, — и я раньше тебя пионеркой стану. — А ты не знаешь, потому что читать не умеешь.
Это был ее главный козырь, потому что еще весной она начала учиться. Мама вдруг спохватилась: — Господи, такая дылда, девятый год, а ни читать, ни писать не умеешь! — Сначала писать было очень трудно, потому что карандаш все время ломался и скоро стал маленьким огрызком, совсем не удержать. И еще он скользил по журналу, она ведь на старых журналах писала, мама их нашла в клубе. А потом Кох сделал ей настоящее перо. Он так и сказал: — Великий поэт Пушкин писал гусиным пером, вот и ты пиши! — Перо очень хорошее оказалось, на кончике расщеплено, так что чернила не стекали. А чернила они с мамой из глины делали. Глина в овраге было совершенно красного цвета, только водой разведи — и, пожалуйста, чернила! Даже красиво получалось, — красные строчки между черными журнальными. Правда, когда вода высыхала, строчки совсем бледные становились, но все равно видно.
А Гарик учиться не хотел, целый день торчал на речке. Правда, он плавал очень хорошо, не то, что она — бултыхалась у самого берега как чурка. А один раз чуть совсем не утонула, вдруг песок ушел из-под ног, ни крикнуть, ни вздохнуть, и Гарик далеко уплыл, не видит. Схватилась за висящую ветку, тянула, тянула, наглоталась воды по самое горло, но как-то выбралась. С тех пор совсем в речку не залезала, так за всю жизнь и не научилась плавать.
Я всегда за тобой не успевал, — сказал Гарик. — Всегда, всегда ты была первой, ты даже меня первая поцеловала, помнишь? И все у тебя лучше получалось. — Нет, ты плавал лучше, — возразила она. — Да, я же специально тренировался! Знаешь, ты только не смейся, я ведь мечтал, что ты когда-нибудь тонуть начнешь. По-настоящему! И я тебя вытащу. — Ты и тогда опоздал, — засмеялась она, — я сама вылезла.
В конце весны тетя Оля родила девочку. — Вот радость-то, — приговаривала мама, — вот Мише то какой подарок! — Но радости большой не было, все это понимали, потому что совсем нечего было кушать. Девочка плакала целыми днями, даже не плакала, а так, пищала, как котенок. — Пей, пей сыворотку, — уговаривала мама тетю Олю, но сыворотка не помогала, все-таки тетя Оля была не Борька!
И тут ее пригласили работать в колхоз. По-настоящему, за трудодни! Именно ее, никакой ошибки, председатель колхоза так и сказал — кызымка подойдет, — а ведь кызымка это значит девочка. Работа не слишком сложная — возить в поле воду и продукты. На быках. Там все на быках возили, а они спокойные, если, конечно, не дразнить, и дорогу хорошо знают. Раньше один парень ездил и с собой братишку маленького брал, Джартайку, но он в армию ушел. А быки к этому Джартайке привыкли. Вот председатель и сказал: — Посадим с ним большую девочку, вдвоем справятся.
Гарик завидовал ужасно, даже разговаривать с ней перестал, а ничего хорошего в этой работе не было. Очень страшная оказалась работа. Когда в поле ехали, еще ничего, они с Джартайкой даже песни пели, он веселый был хоть и маленький, пять лет всего. А на обратной дороге начинало темнеть, особенно ближе к осени, и тогда вокруг телеги собирались тусклые огоньки, это были волки. Они с Джартайкой просто тряслись от страху и быков пытались подгонять, но напрасно, быки волков не боялись и шли себе потихонечку. Взрослым хорошо, они в заду арбы железный лист ставили и солому поджигали, сразу все волки разбегались. Но им строго настрого запретили про огонь думать. Да и спичек ведь не было. Мама говорила, что это не волки, а шакалы, они на людей не нападают, а на быков тем более. Но, видно, мама ошиблась. Однажды какой-то зверь, пусть даже и шакал, выпрыгнул из кустов и куснул быка за заднюю ногу. Вот тут начался ужас! Этот бык заревел и рванулся вперед, а второй упал, арба накренилась и встала. И все, наступила темнота. Как они выли с Джартайкой, вспомнить тошно, и все ближе, ближе подбирались огоньки, и все чернее становилась ночь. И тут из темноты выехал человек на коне. Несмотря на ужас, она его сразу узнала, это был хозяйкиной сестры муж. А дальше — провал, опять все забыла, как тогда на пароходе. Вроде, он их на лошади вез, и утро уже наступило, и какая-то чужая женщина крикнула так громко: — До чего же мы дожили, кошки и то своих детей жалеют!
И при чем здесь были кошки?
Так и закончилась ее работа. А человека того вскоре арестовали. Он оказался дезертир. И еще зерно с поля воровал. Но бабушка его жалела и даже плакала.
Осенью тети Олина девочка умерла. Они ее сами похоронили, вырыли ямку за деревней, завернули в белую простынку. Простынку дала хозяйка Алтын. Леню не взяли, все равно он мало что понимал, а Гарик молчал всю дорогу и вдруг у самой ямки весь посинел как-то и задрожал, глаза закатились, и ей показалось, что он тоже сейчас умрет. Мама с тетей Олей несли девочку и ничего не замечали, и тогда она схватила его за руки, стала трясти за воротник, целовать синие щеки. Ничего, отошел, наверное, просто испугался. А вечером приехал дядя Миша.
У дяди Миши одна нога была деревянная, но самое странное, что сзади торчала его собственная нога, только согнутая. Оказалось, его ранили в колено, нога перестала разгибаться, и ее хотели отрезать, но дядя Миша не согласился, пусть уж лучше торчит. Они потом потихоньку бегали смотреть, как дядя Миша натягивает штаны, такие дураки были, вспомнить стыдно.
С приездом дяди Миши жить стало легче, только он все о девочке горевал: — ни зачать по-человечески, — говорил, — ни похоронить. Она хотела спросить, что это — зачать, но потом решила, что не надо.
И как-то она прозевала, когда они собрались уезжать. Всегда все замечала, мама еще ругала за любопытство, а тут, как гром среди ясного неба — дядя Миша возвращается в Одессу. Конечно, со всей семьей. Война еще шла, но Одессу освободили, они все по радио слышали. Гарик, глупый, придумал, что она с ними поедет. Сразу видно, что маленький. Как она могла без мамы поехать! Да еще папа куда-то пропал на своем трудовом фронте, совсем письма не приходили.
Так они и уехали. Мама с тетей Олей почти не попрощались, наспех, все были уверены, что скоро встретятся. А Гарик ей на время свой ножик подарил, шикарный самодельный ножик, — когда приедешь, — сказал, — отдашь обратно. Она не обиделась, она знала, что ему не ножика жалко, просто он хочет, чтобы они скорее встретились. Все тетю Олю провожали, и Кох, и Старый Казах, а Алтын даже заплакала. И, конечно, никакое платье она не брала, зря бабушка придумала.
А вскоре они и сами уехали. Их дядя забрал, папин брат, он недалеко — на Алтае в эвакуации был, с заводом. Просто он раньше думал, что они на том пароходе утонули, а потом через дядю Мишу и нашел. Дядя за ними приехал на машине, все ужасно обрадовались, только странно было видеть, как он все бабушку обнимал и твердил “мама, мама”, будто не взрослый человек, а малыш какой-нибудь, вроде Андрюши. Дядя же им рассказал, что Одессу снова немцы захватили, и вся семья дяди Миши пропала, может, успели куда-то уехать, а может, и нет.
Горевала ли она? Наверное, не очень. Мала была, да и слишком много несчастий накопилось. Папа не возвращался. А еще двух бабушкиных детей, дочку и сына, убили в Киеве, в районе с веселым названием Бабий Яр. Мама очень много работала, школа началась, жили они тесно — все в одной комнате, дядя сделал двухэтажные нары, так и спали. Потом и дядя уехал, вернулся в Москву вместе со своим заводом, и бабушку забрал. А комната им досталась. Маму работала на заводе, скоро ее повысили в должности, переехали в комнату побольше, а потом даже в двухкомнатную квартиру. Уже понятно было, что никуда они с этого места не тронутся. Она вступила в комсомол, все мечтала уехать учиться в большой город, но как-то не собралась. Да и у них в городке был хороший политехнический институт. А вскоре, вышла замуж за спокойного доброго человека, техника с электростанции, родился сын. Смешно сказать, очень ей хотелось сына Гариком назвать, но назвала, конечно, по папе — Александром.
Папа умер в январе 42-го, но они узнали только после войны, от папиного товарища по трудовому фронту. Их послали на станцию, грузить вагоны. Условия были очень тяжелые и еды почти никакой, все отправляли на настоящий фронт, вот папа и решил пойти ночью в город и обменять простыню на хлеб. У него была личная простыня, из дому, но какой в ней прок, если они из-за холода прямо в пальто спали. Папа себя считал самым здоровым, там ведь все белобилетники были, — у кого язва, у кого ноги больные, а он только видел плохо. В город он дошел нормально, и хлеб обменял, а на обратном пути заблудился и замерз. Может, очки потерял, а может, просто темно было. Так его с хлебом и нашли, хлебом и помянули.
Это надо же, никогда газеты не любила читать, а тут открыла и прямо сразу наткнулась: “Лауреаты премии Ленинского комсомола. Г.М. Зенюк за документальные фильмы “Морская душа” и “Острова”. — Мама, — засмеялась она, — а вдруг это Гарик? Он же моряком хотел стать, и сочинял здорово, и инициалы подходят. Может, в газете знают? Там и адрес указан — Отдел пропаганды Гостелерадио СССР, и телефон. Может, позвонить?
— Да, — ответили в телефонной трубке, — есть такой, Зенюк Георгий Михайлович, морской офицер. Только он сейчас в отпуске. В Одессе.
Мама, — закричала она, я еду! Что хочешь, а я еду, это же раз в жизни
такое бывает!
За дверью стоял дядя Миша, настоящий дядя Миша, почти и не постарел. Но самое удивительное, он стоял на двух ногах, без всякой деревяшки!
— Ох, я с этой ногой намучился, — засмеялся дядя Миша, — каждый год нарывала, и все гной тек, неделями не спал. А однажды вместе с гноем вытек осколок, и нога разогнулась! Так то!
Комната была очень нарядной, с коврами и пианино, приятно посмотреть, но она сразу потянулась к окну. Такой низкий подоконник, у самых колен, и двор внизу — тесный узкий... Но простыни все-таки висели. Белого цвета, “как флаги” — вспомнила она и засмеялась радостно.
Тетя Оля, конечно, принялась плакать: “Деточка! А мы то вас искали! Невестушка наша!”. Хороша невестушка, тридцать лет, сын в первом классе! — А Гарик все не женится, — вздохнула тетя Оля, — погуляет, погуляет и к нам возвращается, разборчив очень.
Гарик, вот кто изменился! Огромный дядька в морской шинели, никогда бы не узнала. Но все такой же мальчишка и фантазер. Срочно ему надо было ей Одессу показать, прямо ночью, под дождем! Они шли по мокрой набережной и вспоминали Старого Казаха, Иван-чай, жареное просто. Он все крепче сжимал ее ладони, и это все меньше походило на безобидную встречу двух старых друзей.
— А почему ты не женишься? — спросила она, — разборчив очень?
Нет, не очень, — вздохнул он, — просто никто из них не жалеет меня так, как ты.
А я твой ножик привезла! — вспомнила она. — Ты ведь мне на время подарил.
И тогда он принялся обнимать ее, обнимать прямо на набережной, хорошо хоть дождь шел и шинель мешала. — Оставайся, — бормотал он, оставайся насовсем, прошу тебя!
А еще шинель надел! — вздохнула она, — а сам как был мальчишка, так и остался. У меня сын, ты про это забыл? И вообще, я ведь замужем. Ты знаешь, сколько развод стоит? –
Я всегда за тобой не успевал, — сказал он, не улыбаясь, — Ты всегда была первой. И все делала лучше.
Ты лучше плавал, — возразила она.
Дождь лил все сильнее, прямо как в мае, и казалось, что сейчас появятся первые листики на деревьях, зацветут цветы. Но это, конечно, только казалось.
Через месяц она получила телеграмму: “Деньги на развод выслал. Сына выращу”. Нет, он все-таки был совсем мальчишка!
Она написала ему длинное доброе письмо, что все понимает и очень его любит, как близкого человека, как любимого братишку. Но уже прошла целая жизнь, у нее хорошая семья, новая квартира, интересная работа. Она любит этот город, здесь настоящая зима, дома занесены снегом, а на центральной площади построили ледяной замок. И она ничего не хочет менять, да и ему это не нужно, так, детские воспоминания.
А что она могла написать? Что хочет только одного — вернуться, вернуться туда, в мокрую прекрасную Одессу, где призрачная залитая зимним дождем набережная, и тишина, и сырая колючая шинель у щеки, и высоко над головой его незнакомое родное лицо. И можно забыть, забыть навсегда всю эту жизнь без него, всю эту тоску, службу, покупки, скучную квартиру в новостройке, пустые вечера… Весь этот безликий, ненужный, промерзший по самые крыши город.