***
Я не выгуливала жемчуг
лет сто, а может, целых двести,
такое летоисчисленье
несвойственно календарям,
но свойственно тому теченью,
что люди жизнью называют,
что запускается однажды
у каждого из нас, внутри.
Я не выгуливала жемчуг
лет сто, а может целых двести,
и видела, что умирает
жемчужин первозданный свет.
Вернуть его не так уж сложно:
носи на обнаженной коже
и засыпай в нем, не снимая;
да, жемчуг любит пот и кровь,
вскипающую от дыханья,
бегущую от сердца к сердцу,
то алую — в плену артерий,
то голубую — в русле вен;
на влажной обнаженной коже
он на рассвете оживает,
а вот шампанского боится,
боится уксуса и слез.
Последняя императрица,
чья кожа убивала жемчуг,
повсюду за собой возила
простую девушку.
У той
во всю щеку горел румянец —
кровь с молоком — дышало тело —
она в опочивальне царской
спала в фамильных жемчугах.
Последняя императрица
во сне сегодняшнем явилась,
а поутру влетела птица
в мое открытое окно,
которое глядит на запад
и чуть захватывает север,
я отпустила птицу в небо
я не ждала дурных вестей.
Но вести с севера тревогой
уже окутывали сердце,
и проплывали предо мною
в тумане образы из сна:
четыре юные царевны
и цесаревич убиенный,
императрица, император…
И все сошлось на цифре семь.
И тень Ипатьевского дома
укрыла все, что начиналось,
где Кострома впадает в Волгу —
в Ипатьевском монастыре.
И все окончилось семеркой:
числом семнадцатым июля,
и страшный дом с землей сравняли
в далеком семьдесят седьмом.
Мерцал в руке оживший жемчуг,
над городом всходило солнце,
в его лучах теплели стены
и розовели облака.
Перебираю, будто четки,
все семьдесят своих жемчужин,
седьмая птица за неделю,
сон, воскресенье — день седьмой.
Стою.
Выгуливаю жемчуг.
***
Ave, Caesar, morituri te salutant…
Откуда ни иди — от яблока, ab ovo,
окончится твой путь,
а с ним — тоска и боль.
Не будет ничего, лишь Слово,
только Слово
в начале и в конце останется с тобой.
Отпустятся грехи,
сочтутся все потери,
погаснет свет на миг в покинутом дому.
Идущие на жизнь надеются и верят.
Идущие на смерть не верят ничему.
Идущие на жизнь — слепцы. Такая участь
ниспослана всему, входящему сюда.
Прописана судьба. Но есть счастливый случай —
восходит над землей вечерняя звезда.
Танцуй или пляши от печки иль ab ovo,
когда-нибудь и ты застынешь на краю.
Не станет ничего.
Останется лишь Слово,
с которым ты начнешь сначала жизнь свою.
А слова нет пока… есть немота, усталость,
и, выжжена дотла, мертва земная твердь.
Мир кончился.
В нем все давно перемешалось:
идущие на жизнь,
идущие на смерть.
Вот, кажется… пришли.
Но остается Слово.
И мир, как чистый лист — лишь руку протяни,
и возродится все от яблока, ab ovo,
идущие на жизнь — на смерть обречены.
Познавшие, что все под этим небом бренно,
развеют Слово в прах, на сотни слов дробя,
и скажут, в жизнь входя, как будто — на арену:
идущие на смерть приветствуют тебя.
***
Паучок. Пылиночка-душа
со смешным названьем косиножка
замирает над моим окошком,
не решаясь на последний шаг.
Ходит от угла и до угла
невесомый маятник пространства
и плетет с завидным постоянством
сеть, что за ночь порвана была.
Мне бы поучиться у него,
подлатать изодранную душу,
чтоб не слушать — никого не слушать,
кроме зова сердца своего.
От окна к двери и — до окна,
сотни слов на ветер отпуская,
чтоб к утру строка — всего одна —
но такая…
Чтоб не страшно в тишину — ничком,
эпилогом паутины странствий.
Чтоб успеть качнуться паучком —
маятником времени, пространства
над твоей распахнутой рукой —
чтоб вздохнула паутинка-лонжа.
Оборвать ее не так уж сложно,
впереди — обещанный покой.
впереди — обещанный полет,
новая сплетется паутина,
прежде, чем подернется патиной
серебро стихов. Сквозь переплет
прорастут деревья, камни, воды.
После них останутся пески.
Тянут паутинку паучки
в полувздохе от твоей руки,
от покоя, света и свободы.
***
И ветер колышет траву,
и солнце восходит. Скажи мне,
ведь я еще, вроде, живу,
вот только не чувствую жизни.
И камни ложатся на дно,
и воды пески намывают,
и облако тихо в окно
мое на закате вплывает
и прячет оконный проем
в белесую горнюю ризу;
мы здесь еще, вроде, живем,
но только не чувствуем близость
исхода. Кончается год,
охвачена пламенем лета
вязанка иллюзий — фагот,
и как тут не верить в приметы,
когда накрывает волной
предание от колыбели,
как нечисть росою льняной
рубашки русалочьи белит
и сушит на камне потом
студеные Марьины росы;
глаза зеленеют и косы,
и тень прирастает хвостом.
Но колокол Спаса на Рву
поет в отголосках прибоя,
и я еще вроде живу,
вот только не чувствую боли.
Так камни ложатся на дно.
Так память быльем порастает.
Так облаком белым в окно
предвестник исхода влетает.
***
Маленькая камера-обскура —
комната моя, где все вверх дном,
с минуса на плюс — температура
скачет за трехстворчатым окном…
Снежная Луна взошла, и в пропасть
падает свихнувшийся февраль,
заливая ледяным сиропом
гулких улиц хрупкую эмаль,
заполняя будни пустяками,
и уже привычно — как всегда —
тихо-тихо время утекает,
будто где-то капает вода.
Божья кара, или божья милость —
разобраться в этом не берусь,
с минуса на плюс — и вновь на минус,
а в итоге все уходит в плюс,
обернувшись дымкой невесомой,
рукописью, где сгорят дотла
и февраль, и лед ночей бессонных,
и остатки летнего тепла.
С минуса на плюс — и снова в минус —
оттепель февральская замрет,
только я, конечно, не премину
в сотый раз ступить на тонкий лед —
с минуса на плюс и снова — в минус —
в камеру-обскуру, где вверх дном
жизнь,
где ничего не изменилось,
лишь температура за окном.
ПРАВО НА ВЫХОД
День ничем не отмечен —
как всегда, как у всех,
не запомнится — нечем,
только падает снег,
только белое солнце,
только тени длинней…
Он ко мне не вернется,
самый длинный из дней.
Не запомнится — нечем,
то пробел, то огрех,
уповаю на вечер —
на подтаявший снег.
До Полярного Круга
и за круг — на закат,
запряженные цугом,
кони в небе летят.
И хрипит пристяжная
и свернуть норовит,
будто что-то — да знает,
будто где-то болит.
Есть такое за кругом —
не подменишь водой,
ни тисненой подпругой,
ни червленой уздой.
Ни друзьям, ни подругам —
никому не скажу,
что срываюсь и с круга
то и дело схожу.
Где положат — где вынут,
ни наград, ни заслуг,
их — как сраму — не имут
разомкнувшие круг.
Только в землю — по праву
почвы, крови, родства,
в заповедные травы
и в живые слова.
Ни корысти, ни выгод —
только суть — благодать,
только право на выход,
что вовек не отнять.
***
Памяти Ирины Василенко
И белым днем не видать ни зги,
светлее разве что только ночью,
еще плетет свою сеть Мизгирь,
постылый круг замыкать не хочет.
Но белый день — это лишь слова,
пустая фраза, фигура речи,
как паутинные кружева —
не отогреют и не излечат.
В них все знакомо, в них все мое:
и обнаженность, и вечный страх мой
стихосплетений, что не дает
забыть печальный исход Арахны.
Двенадцать месяцев — год и сет.
Но я не строю воздушных замков.
И паутинная ткется сеть,
и год не кончен,
и круг не замкнут.
Прядет тенета свои Мизгирь,
в них слаб уток, да прочна основа.
Кому угодно — себе не лги,
что будто год начинаешь новый
стихами — мнимое волшебство,
сплетенье слов бесполезных — мертвых…
Но эхо голоса твоего
не стерто в памяти.
Нет, не стерто.
«Послушай, солнц… Все пройдет».
Прошло.
Уснула боль в онемевшей коже.
Не растерять бы твое тепло
и что-то важное.
Что же…Что же?
«Да к черту сказки с плохим концом,
про дед Мороза читай, про Санту!
Что б ни случилось — держи лицо,
что б ни случилось — держи осанку.
Держи лицо, королева. Все
пройдет, осядет в твоих чернилах…»
Держу осанку.
Удар.
Лицо.
Вот только слезы сдержать не в силах.