Невольный перевод
Переведи меня на языки.
Переложи рукой в другую руку.
Черти слова, круги, значки, крюки,
я буду оставлять следы, как уголь.
Переведи меня. И доведи
до белого каленья, моря, света.
Из нор окопов в белые дожди, переведи,
чтобы остаться где-то.
В каких-то сопках, разрывая рот,
выкрикивать какие-то банзаи,
чтоб всадники какие-то связали
и увезли в какой-то сраный порт.
Чтобы там жить. И никогда не помнить
язвленых в кровь и гной распухших членов.
Чтоб испытали, привязав к колонне,
и почему-то называли пленным.
Чтобы идти в пыли в конце колонны,
считать затылки и татуировки —
мечи, кресты, японские драконы...
Ведет меня Георгий на веревке.
Переведи про всадников в тумане,
ремень на шее — дернул, и готово.
Что бездыханным телом на аркане
писали слово.
***
Но ты собой не обогреешь неба.
Гореть звездой — потайная измена.
В Париже снег — очередная небыль,
Но на бульварах по колено Сена.
Но я давно не поднимаю веки —
Не одолеть и бездны между ребер.
Я жил Парижем в том, двадцатом веке,
А в нынешнем живу, пока не помер.
Живу, пока земное не отринул.
Я твой огонь небесный отражаю.
Я вынес груз стихов и кокаина —
Зеркальный столик с патиной по краю.
Я тот, прошедший, в прошлом веке умер,
А в этом, вероятно, не родился.
Небесная тревога — нежный зуммер —
Упал метеорит — и я разбился.
Но ты мои нанизывай осколки…
Я мозаичен, правда, мозаичен.
И если вдруг уколешься иголкой —
Знай, это я, — в мельчайшем из обличий.
И тщетно врачевание укола…
Сорвешь обои, переставишь мебель.
Все холод, милая, вокруг небесный холод,
И все горят огни в холодном небе.
Сирин, снег слепой
Кромешный снег. Слепой, не встреченный.
Стеклом царапает по стеклам.
Простором, снегом перечерченным,
до верху набивает горло.
На шею бледное нашествие.
Вода кристаллами на голову.
Безмолвье с одноцветьем скрещены.
Губа к губе пришиты холодом.
Из бережливости молчащий
угадывает происшествие,
один, из многих состоящий,
живых, засыпанных, замешанных.
Баланс нашедших и искомого
нарушен наполненьем неба —
нашли патрульные убогого
над коркой ледяного хлеба.
Дороги конному и пешему,
к теплу котельных и градирен.
Под снегом кружит очумевшая
безвременная птица Сирин.
Алым
Крест хранит от пули, кипа от божьей длани.
К коням ямщик угрюмый привязывает сани.
Подальше по пороше, подальше от параши
не греет волос волчий — согреюсь на Параше.
Прасковья, Прасковея — все буквы синей ночи.
На супостата-змея Сент-Джордж копьишко точит,
стратегия у Жоры — животное замочит.
Живота не жалко. Большак полозья точит.
Я Африки не встретил, читая Гумилева.
Сирин накуковала на призрак брата Вовы.
Рандолевыя зубы у брата и у птицы.
Сирин накуковала: в холодную садиться.
Вольно мне между Вовой и Никой Гумилевым
на арестантской мове не говоренным словом
все ямщику толмачить: брателло, сделай новой
мне кровь.
Бежит — как скерцо — к последнему Централу
По синему от сердца да алым алым алым
Фрагменты. Кали-графия
1
Я сяду за Петрухой на коня.
Он станет всадник имени меня.
Ни бледный, ни какой-нибудь такой.
Он будет только мой.
Мой золотой.
Не знаю про Петра, а я мужик.
Я возвращаю слово в мой язык.
2
Округ небес летали корабли.
С них падал снег, в него меня несли.
Доволокли зачем-то до Коньково.
Я восемь лет не видел брата Вову.
Брат затаился меж Уральских гор.
Уральский парень + уральский вор.
А там кузЮки нежностей не имут:
оне суровы. Хули скажешь — климат.
Там вырастают из камней гробы,
как маки героической борьбы.
3
Мне кажется порою, что солдаты
с накрытых не доевшие полян
возьмут с собой саперные лопаты
и откопают Крым для Руссиян.
Устанут.
Недовольные собою,
оне с устатку закопают Трою.
Не пропадут без лапотков, без платьев —
Язык их мать, а мать один для братьев.
4
— Ну, ху а йу? — я воспросил у друга.
Мне друг ответил.
— Друже, Кали-Юга.
— О, не печалуйся, мой друг,
Давай про женщин...
Мой друг ответил:
— Кали-дженерейшен
Танец дервишей
Вот я стою по горло полный водкой.
Встал на носки, качнулся и затих.
Я — женские тела плывут как лодки.
Я — сам слегка заглядываю в них.
Я переживший многия уроны,
Зачем лукавить, так оно и есть.
Я — голуби летят над нашей зоной.
Я — дервиши, танцующие месть.
Смотрю на все изрядно изумленно:
К чему в твоей руке моя рука.
Мы голуби, летим над нашей зоной
Несносные, как песня моряка.
Я, все равно какому Богу веришь.
...Я не банзай, я даже не акме.
Я все равно что… — Христианский дервиш,
Я босиком танцую по зиме.
От глаз к плечам я не вожу рукою.
Мой аналой как будто бы везде.
Я не в тебе. Я точно не с тобою,
Я дервиш, я танцую на воде.
Песня азиатских моряков
Падал снег на Ленинский проспект
Божий сахар в черный чай дорог
дворники двенадцать человек
паковали сахарный песок.
Песню азиатских моряков
бредил апельсиновый киргиз:
«Я нарушу Город-Городов
над которым бэлый тма павис,
наловлю нежнейших белых скво
в губы дам салатовый гашиш.
В животах размноженное «О»
Разорвет броню имперских крыш».
Имена киргизских кораблей
бредил азиатский адмирал,
и дремала кровь еще нежней,
и по снам стекала на Урал.
«Божечка, Аллаха упроси
чтобы стал как ангел управдом» —
Так его молиться научил
город Двух — Гоморовый Содом.
«Я нарушу Город-Городов
заведу улус Поля-Полей —
Харе-Амен».
И кусал потом
В горло этих русских голубей.
«В ваша двор пописать забегал
с пятою неразвитой ногой —
не собачка добрый, не шакал,
я не ваша — потому живой».
Снег не падал и не долго жил,
утром, апельсиновый конвой
с улиц Кали-Югу выводил
белою березовой метлой.