Внутри нее поселилась странная черная птица. Птица была большая и с экзотическим хвостом, похожим на павлиний, который никогда не раскрывался, но она откуда-то знала, что хвост очень красивый. Иногда она ощущала, как он пытается расправиться, но грудная клетка была слишком мала для его размаха. Это было точно пытаться раскрыть купол зонта в дамской сумочке… Она боялась, что стволы ее перьев могут сломаться… Когда птица в ее груди просыпалась и пыталась расправить крылья, она чувствовала боль за грудиной и сильную тоску по несбывшемуся… Ей казалось, что птица пытается раскрыть крылья и бьется о грудную клетку, как ночные бабочки, увидевшие во тьме свет, но внезапно натолкнувшиеся на невидимую преграду.

Настя не любит вспоминать те дни. Иногда она думает, что на самом донышке ее души оставалась надежда, что все не всерьез и не навсегда. Она до сих пор помнит тот желтый, мутный, гнойный свет, льющийся из бра на стене, будто прокисшая чайная заварка… Она видела тот свет, точно в щель из-под двери, будто смотрела, отрывая синюшнее разбитое лицо от пола… Но какую радость она испытала, что это оказался совсем не тот яркий, ослепляющий свет в конце туннеля, о котором она читала в книжках… Ей показалось тогда, будто ее что-то разбудило — и она не понимает, какое сейчас время суток, где она находится и что же должна делать — постараться быстрей заснуть, чтобы выспаться до утра, или надо вставать и бежать, так как она уже опаздывает… У нее было такое ощущение иногда, когда она засыпала днем в выходной, — и, окончательно выйдя из забытья, она радовалась, что мчаться никуда не надо, можно отдыхать дальше… А тут было все наоборот… Надо было подниматься и жить…

Она до сих пор не понимает, какая сила ее толкнула? Не та ли черная птица, что поселилась в ее груди?

Давно чувствовала себя шестеренкой в часах семейной жизни, у которых сломался маятник. Если часы сильно потрясти, то маятник начинал качаться, а потом снова замирал вместе со стрелками.

Работу муж Семен искать не торопился, спал до полудня, не спеша завтракал, потом начинал обзванивать организации, давшие объявления с предложениями о работе, иногда куда-то ездил по этим объявлениям… Если подходящих объявлений не было, он после завтрака мог завалиться снова спать, задернув шторы, — и тогда комната погружалась в полутьму, и только окна сквозь занавески казались розовыми в этом сумраке и напоминали о том, что в жизни бывают закаты и восходы. Но чаще всего он просто ложился на диван и включал телевизор почти на полную катушку, прикрыв дверь на свернутую в несколько слоев газету. Звук из телевизора тогда становился похож на посторонний шум, доносившийся с улицы, к которому даже не стараешься прислушаться. Настя с тоской думала о том, что петля затягивается все туже. Денег катастрофически не хватало даже на лекарства сыну, а уж на всяких массажистов, иглотерапию, физиотерапию и различные курсы реабилитации их не было вообще. Насте, к счастью, удалось набрать уроков. Сиделка оставалась для них непозволительной роскошью. Семену теперь приходилось следить за мальчиком. Он стал очень раздражительным. Насте тяжело было даже разговаривать с ним. Казалось, что в доме теперь громыхали не раскаты грома, а доносилась канонада со все приближающейся линии фронта. В доме поселился новый звук: стук захлопнувшейся двери.

Их отношения теперь напоминали засохший в вазе букет, который не осыпается лишь потому, что о нем все забыли и не трогают…

Утром, если у Насти были занятия с детьми, то приходила свекровь. Настя не знала, кого свекровь больше хотела увидеть, сына или внука. Она была очень ей за это благодарна. Свекровь не просто приходила: она обтирала мальчика, переодевала, стирала мокрые пеленки, иногда что-то готовила… Она даже стала им приносить продукты или еду из дома, когда Семен потерял работу. Свекровь развелась с мужем, когда Семену было три года, и растила мальчика одна. Она очень его любила и, как говорил Семен, вообще не хотела, чтобы тот женился, но воспрепятствовать этому было не в ее власти. Когда у них родился сын, она сначала самозабвенно бросилась им помогать. Вскоре копящаяся усталость и осознание того, что с внуком «не все, как у людей», переросло в постоянное раздражение и сварливость, но она по-прежнему, не жалея сил и своего не очень крепкого здоровья, им помогала. Но Настя все время чувствовала, что свекровь будто хочет ей сказать: «Даже родить нормального не смогла». Настя старалась не реагировать на все ее щипки и уколы. Помогает — и на этом спасибо. Старалась не замечать ее угрюмый взгляд исподлобья. Так бывает иногда на похоронах. Вроде бы пришел проводить усопшего и посмотреть на него в последний раз, а смотреть боишься. Глядишь в пространство, стараясь даже угловым зрением не коснуться покойника, и слушаешь поминальные речи.

Однажды свекровь осталась у них ночевать: Настя взяла подработку. Вернулась поздно, когда и муж, и свекровь уже улеглись. Приняла душ и вдруг услышала какое-то бормотание из комнаты сына: «Молится что ли тетка?» Свекровь была набожной, ходила на праздники в церковь, ставила там свечки за здравие внука и сына. Осторожно приоткрыла дверь в комнату сына, не включая света. Вглядевшись в темноту, она увидела темную фигуру свекрови, сидевшей на кровати оплывшей горой, которая мерно раскачивалась из стороны в сторону, точно ощущала подземные толчки. Настя прислушалась. Ее речь была обращена к ней, но свекровь явно ее не видела. Женщина обзывала ее сукой, испортившей жизнь ее сыну, тварью, проституткой и желала ей гореть в аду. «Чтоб ты сгнила при жизни, чтоб мясо от тебя кусками отваливалось, чтобы черви внутри завелись и выели все внутренности, чтоб тебя машина переехала, а кости твои обглодали бродячие псы…» Настя застыла на пороге комнаты, как впала в ступор… Настю ошарашили даже не эти проклятия, а то, с каким остервенением и наслаждением женщина их произносила, смакуя, упиваясь каждым новым ругательством… Казалось, что в горле свекрови кипел какой-то вулкан, извергая поток чудовищной брани, лава которой грозила погрести все то хорошее, что она делала им, помогая с больным ребенком. Настя стояла на пороге и была не в силах уйти, боясь пошевелиться. В углу сына было тихо, мальчик спал. Настя хотела подойти к нему и прекратить монолог свекрови, но какая-то чудовищная сила будто парализовала ее, и она в ступоре приклеилась к полу, не в силах сделать ни шагу, чувствуя, что коченеет, словно труп. Угомонилась женщина, только когда серый мутный рассвет хлынул в окна, в комнате начало светлеть и стало видно, что это не гора, а растрепанная женщина с распущенными по плечам волосами сидит на постели, закутавшись в одеяло, и сверлит горящими от ненависти глазами темноту. Неожиданно речь ее стала путанной и замедленной, как у пьяного, женщина грузно повалилась на кровать, закинула на нее ноги и натянула до подбородка одеяло, продолжая бормотать уже несвязные проклятия.

Настя отступила в темноту, чувствуя, что гипноз проходит, но у нее остались силы только на то, чтобы добрести по стеночке до постели и, не раздеваясь, свалиться, как куль, как человек, которого настиг обморок…

Утром Настя проснулась от веселого бренчания тарелок, что свекровь снимала с сушилки на кухне… Она немного полежала, прислушиваясь к этому звону, напомнившему ей стук то ли рапир, то ли мечей, затем резко встала, накинула халат и пошла умываться… В окно кухни заглядывало лимонное солнце, пускающее солнечные зайчики от начищенных свекровью кастрюль, и ничто не напоминало о пережитом ночном кошмаре.

Несколько раз еще свекровь оставалась ночевать в их квартире, предлагая свою помощь, которая была так необходима. Все повторялось… Настя стояла в растерянности под дверью, прислушиваясь к проклятиям свекрови, и не решалась пойти спать и оставить сына с бабушкой. Дожидалась, пока ужасное бормотание, полное желчи, ненависти и хлынувшей рвотной злобы, не оборвется наконец подступившим сном.

День за днем она привыкала к своей жизни без радужных надежд, что погода изменится. Даже просыпаясь случайно ночью, выплывая из цветного сна, где жила свободно, будто птица, и парила под облаками, тут же вспоминала про свою беду — и ее охватывали тревога и страх завтрашнего дня. С появлением первых солнечных лучей тревога заползала в свою нору, словно крот, и она продолжала, не жалуясь, жить дальше. Будто тянула по ухабинам громадный воз скошенной травы, цепляясь им то за дерево, то за забор, то за куст смородины, проваливаясь то в колею, то в яму, — и незаметно теряя по клочку траву, что становилась сухой, пыльной и привычной до легкости…

Однажды она сорвала с вешалки пальто и выбежала в подъезд, пропахший куревом и кошками, осторожно прикрыв за собой дверь, боясь, что муж услышит — и бросится за ней… Он обычно становился перед дверью, когда они ругались, и она демонстративно хотела выбежать из квартиры, лишь бы не слышать его раздражения, желчного, гнойного, от которого внутри нее поднимался девятый вал, плюющийся пеной, выносящий на берег всякий мусор и готовый смыть все хорошее, что у них еще было. В тот раз она хотела тихо, незаметно уйти, вырваться из этого дома, где ей все время было душно, как перед грозой. Но и после ливня легко не дышалось, а становилось тоскливо, одиноко и пусто, будто видела побитые градом розы, что она любовно выращивала не один месяц, с замиранием сердца наблюдая, как розовый цвет появляется из макушки крупных, но еще тугих бутонов, точно хохолок свиристели.

У двери в подъезд оказался сломан доводчик. Дверь выстрелила — и Настя очутилась на улице.

Дул холодный и резкий ветер, режущий ледяным скальпелем, замораживающий коленки и кисти рук, заставляющий съежиться и собраться в комок, как перед надвигающейся опасностью. Она разгребала порывы ветра, как морскую волну, отплевывалась от него, словно от соленой влаги… Или это соленая влага осела у нее на щеках и ветер только пытался ее высушить? Улица была полупустой. Редкие прохожие спешили в свои теплые квартиры, где большинство из них кто-то ждал, поглядывая на шагающие по кругу циферблатов стрелки.

 Она увидела приближающиеся огоньки трамвая. Трамвай был новогодний, ретро-трамвай, весь вагон снаружи был украшен лампочками, испускающими голубоватый мерцающий свет, словно далекие в небе звезды. В кабине вагоновожатого сидел Дед Мороз, одетый в красный бархатный халат, отороченный белым искусственным мехом, на который спускалась длинная волнистая борода, поседевшая до метельных нитей. Кондуктором была Снегурочка в нежно-голубом атласном костюме, казавшаяся заблудшей из сказки. Внутри вагона тоже были развешены гирлянды из цветных фонариков и спускались с потолка серебристые снежинки, покачивающиеся в такт стуку колес.

Настя купила у Снегурочки билет и села у окна. Этот трамвай ходил по кольцу, а значит, она вернется туда же, к своему дому. Она стала смотреть в окно… За окнами проплывал украшенный огнями город. Она точно видела чужой незнакомый ей праздничный мир, в который у нее не было времени заглядывать. Разноцветные буквы на вывесках магазинах зазывали ее в сказочную жизнь, хотя она знала, что магазины в этот час почти все закрыты и пытаться поднять себе настроение покупкой какой-нибудь тряпки — занятие бессмысленное. Вагон был полупустой. Редкие припозднившиеся пассажиры входили и выходили, и Настя на остановках отрывалась от окна и разглядывала вошедших… Едут куда-то в столь поздний час… С работы, из театра, из гостей, со свидания… Едут домой, а она вот едет в никуда… Мимо проплывают окна домов, похожие на иллюминаторы теплоходов, в которых люди отправились в путешествие… А может быть, вся наша жизнь и есть путешествие… Из точки «А» в точку «В». Точка «В» у всех одна: к ней стекаются ниточки всех жизней… Люди зачем-то рвутся ухватить звезду с неба, зная, что до нее не дотянуться никогда; пытаются раствориться в любви, забывая о том, что рано или поздно все равно придет зима — и ты окажешься вмерзшим в глыбу непрозрачного желтого льда, впитавшего в себя пыль сумрачного города, готовящегося к холодам; зачем-то пытаются оставить частичку себя в детях, чтобы те тоже начали свое движение в пункт «В»…

Она проехала три круга по трамвайному кольцу, думая о том, что еще успеет пересесть на метро и доехать до вокзала, где можно заночевать в кресле, но потом поняла, что тогда она не сможет завтра быть в форме на работе… Придет с помятым лицом и в жеваном платье, с больной головой, на занятиях будет проваливаться в цветное беспамятство сна, свешивая голову, как цветок в засуху… Когда трамвай третий раз подошел к остановке около ее дома, она вышла в ночь и еще несколько минут стояла на остановке, провожая взглядом ретро-трамвай, украшенный гирляндами новогодних лампочек, так похожих на мерцающие звезды, до которых никогда не дотянуться… Звездный трамвай скрылся за поворотом, она поежилась, чувствуя ледяной ветер, который бил ей в грудь, точно пытался расправить тугой парус… Она повернулась, ветер теперь подгонял ее в спину, словно катил футбольный мяч, и быстро пошла к дому, все убыстряя шаг. Улица была совершенно пуста, и внезапный страх заполнил ее всю: так бывает при спуске самолета, когда тот попадает в воздушную яму… Она уже почти бежала, чувствуя, что задыхается и сердце колотится, как бабочка, зажатая в кулаке, поймавшаяся на яркий свет… Теперь ее снова выпустят в ночную тьму… Мягкая ладонь сжимается в кулак — и бабочка видит, как между пальцев, собравшихся в кулак, тоненькой струйкой сочится недосягаемый свет… Но ей уже не до света, лишь бы выжить, лишь бы крылья не обломали, не хрустнула в горячих пальцах хрупкая головка… И вот ладонь разжимается и выпускает ее в спасительную тьму… Лети! Но бабочка снова зачем-то прилипает к холодному стеклу, за которым льется из-под матового бледно-желтого жара, так похожего на недосягаемую луну, будоражащий душу свет.

Зимы в этом году не было, настоящей зимы средней полосы. Улицы еле дождались снега, который через пару дней растаял без следа. Всю зиму было ощущение, что вот-вот нагрянут холода, скуют кашу из тающего снега и грязи под ногами корочкой льда, на которую снова будет падать снег, мягкий на земле, как вата, и колючий, как щетина на небритой седеющей щеке любимого… Снег действительно начинал падать несколько раз за зиму — и люди радовались ему, как первому снегу, с приходом которого вечером в городе становилось светло и чисто, а снежинки под тусклым светом уличных фонарей вдруг превращались в светлячков… Снег падал — в городе тут же возникал коллапс: машины буксовали, урчали в колее, отплевываясь от снежной каши и проскальзывая на обледеневшем шоссе; люди опаздывали на работу, простаивая в пробках и студясь на промозглом ветру, кидающем пригоршнями в лицо белые хлопья, похожие на пух и перья из распоротой подушки… Думалось о том, что завтра все войдет в колею, лед припорошит снежком, снег утрамбуется и станет ровной накатанной дорогой, стелящейся белой скатертью. Но на следующий день подкрашенный спирт в термометре подпрыгивал вверх и бил очередные рекорды… И снова начиналась постылая осень, что никак не хотела сдавать свои бразды правления, стряхивая седину с темных промытых дождем ветвей…

Всю зиму так и жили в ожидании перемен, но перемены наступили только в конце февраля, когда весеннее солнце залило город медовым светом, стремительно слизывая с обочин остатки почерневшего снега, казавшегося кучкой шлака и щебня, приготовленного для дорожных ремонтных работ. Стало ясно, что осень закончилась и сразу наступила весна, только вот такая, без мелодичного звона ручьев, без стука о карнизы капели, напоминающей чоканье копыт по тротуару, без сосулек, украшающих крыши причудливой лепниной, нависающей над головами неосторожных прохожих у стен домов.

Это было так неожиданно, будто ты уже настроился на старость, на болезнь, на неоперабельную опухоль, а диагноз не подтвердился… Приговор отменен, а ты настолько измучен ожиданием конца, что у тебя и сил не осталось на радость… Пустой, как скорлупа, разбитая на две части: жизнь до и после…

Весна уже необратима… Тротуары уже сухи, и даже если и вернется снег, что попытается саваном окутать улицы, это ненадолго… Все растает без следа, уступая место зеленым копьям травы, пробивающим подсыхающую грязь…

Черная птица в груди махала крыльями, норовя вырваться на свободу, и больно ударяла ее клювом из-за невозможности выбраться из заточения.

Днем черная птица обычно затихала и просыпалась ночью, когда Настя ворочалась на смятой постели, чувствуя сбившуюся в складки простыню, будто та принцесса из сказки, страдающая от горошины. Она видела на нависшем над ней потолке проносящиеся сполохи света, посылаемые фарами редких машин, смотрела на квадрат окна, проглядывающий из тьмы сквозь органзу, подсвеченный неоном рекламных вывесок магазинов на другой стороне улицы, тревожным и прогоняющим сон.

Иногда птица смирно сидела где-то на ребре, поближе к сердцу, и пела… Настя слушала эту музыку и думала о том, что она зря столько лет потратила на обучение в консерватории… Она никогда не сможет играть, как эта птица, так легко и непринужденно, вызывая смятение, боль и слезы. Но она все равно очень боялась, что птица может разбиться о грудную клетку — и она больше не услышит музыки внутри себя, что помогала ей жить и уходить от действительности, пригибавшей ее к земле, как тяжелый мешок с песком или цементом. Днем птица порой стучала где-то внутри своим острым клювом, становясь назойливой, как дятел, пытающийся извлечь из-под коры, из живого ствола, заведшегося в ней червячка.

В тот злополучный вечер сумерки опустились мгновенно, будто кто-то за окном выключил свет. Туча темным крылом накрыла город. В стекло застучали горошины града. Казалось, это большая черная птица из ее груди вырвалась, наконец, наружу, вылетела в открытую форточку на улицу, но тут же вернулась — и требовательно забарабанила клювом в стекло, прося впустить ее обратно. Волны ветра кидали градинки в стекло, будто не на шутку разыгравшееся Северное море — ледяную шугу… Волны били с монотонной периодичностью — и Насте казалось, что черная птица словно отлетает подальше и разбегается, чтобы разбить, наконец, стекло… Настя никак не могла заснуть, ворочалась с боку на бок, обнимала подушку, точно в детстве — любимого плюшевого слоненка, натягивала одеяло на голову, чтобы почувствовать себя защищенной от стука птицы. Даже засовывала голову под подушку, но стук птицы забивался в затылок, ввинчивался в легкие — и ей становилось тяжело дышать. Она скидывала одеяло и шла на кухню пить воду. Вода была пресная, безвкусная и пахла ржавым водопроводом, но Насте казалось, что она соленая. Ее тело превращало воду в слезы, которые текли и текли, она ими закашливалась уже, но никак не могла остановить. Они заливались в уши, точно она ныряла в море без шапочки, и ласково щекотали шею… Настя несколько раз проваливалась в короткое и рваное забытье, что на несколько минут притупляло ее боль, будто наркоз, но тут же просыпалась и отмечала, что стук птичьего клюва превратился в тихий шорох дождя, похожего на шелест крыльев.

Был выходной. Проснулась она поздно, дождь продолжал стучать в окно, только ей уже не мерещилось, что это к ней рвется черная птица. Птица снова была с ней, жила у нее в груди, пряталась под сердцем, свивала из сосудов себе гнездо, перелетала с ребра на ребро, с ветки на ветку, отщипывала кусочки ее сердца, словно голубь от хлебной корки, брошенной ему на асфальт.

Она открыла секретер с аптечкой и долго стояла перед ним, всматриваясь в разложенные на полочках лекарства. Ни одно из них не помогло бы унять хлопанье крыльев черной птицы внутри нее, причиняющее выматывающую боль. Одно из лекарств показалось подходящим, но руки дрожали, точно это и не руки были, а ветки с листьями, по которым стучали крупные капли дождя… Она помнит легкие удары посыпавшихся на пол таблеток… Таблетки падали и разбегались по комнате, словно коричневые жучки, пропадая в щелях паркета, закатываясь под книжный шкаф, прячась под диваном… Ноги были деревянные и совсем не гнулись… Она поняла, что собрать таблетки не сможет. Серый мышиный рассвет медленно заполнял комнату.

Тогда она открыла кладовку — взяла с полочки веревку, что сняла с балкона и постирала. Птица металась внутри — и от этого Настю трясло. Она забралась на стул и зацепила шнур за крюк, на котором висела люстра… Медленно наматывала веревку на крюк, точно сматывала шерсть в клубок, завязывала и затягивала узлы… Шнур был шелковый, она специально покупала такой, чтобы не гнил на балконе, — и она очень боялась, что тот развяжется, как частенько бывало с поясом ее шелкового зеленого халата, по которому летали красные и оранжевые райские птицы, похожие на сказочные орхидеи… Набросила петлю на шею, покачалась несколько минут туда-сюда на пятках — и толкнула стул ногой. Ощутила жуткую боль в затылке и шум взлетающего реактивного самолета в ушах — и у нее помутнело в глазах, словно комнату заволокло черным дымом. Шнур натянулся. Рот судорожно глотал воздух, как у рыбы, выброшенной на берег, а ноги помимо ее воли искали опору, которая исчезла навсегда. Она почувствовала, как по ее ногам побежала горячая влага, и успела подумать, что будет нехорошо, если ее найдут мокрой. Последний раз глянула из-под открывшихся век на танцующие ноги в дырявых носках — и на нее накатил ужас, парализующий ее волю, точно яд… Она хотела ухватиться за книжный шкаф, но ладонь оставила на стекле только влажный след. Успела подумать, что, может, все плохое пройдет стороной.
Вдруг она почувствовала, что шнур разжал свою хищную хватку — и она полетела как птица, вырвавшаяся из клетки… Что случилось — она не поняла. Через несколько минут едкий запах паркетной мастики ударил ей в нос, и она ощутила солоноватый вкус крови на разбитой губе… Провела по губам пальцем, нащупывая огромную занозу, отщепившуюся от дощечки паркета, торчащую в нижней губе, будто шип в стволе розы… По карнизу по-прежнему барабанил дождь, и ей теперь казалось, будто это ее строгая учительница, бывшая у них в начальной школе, стучит костяшками пальцев по столу, требуя абсолютной тишины… Птица улетела.

Поделиться

© Copyright 2024, Litsvet Inc.  |  Журнал "Новый Свет".  |  litsvetcanada@gmail.com