САМОВЕР

 

По возвращении из монастыря Арсений Акимович застал необычную картину у себя в «доме трезвости». В больничном холле, то ли в будущей гостиной, то ли столовой, расселись полукругом комендант, повариха, сестра-хозяйка, Валентин и Евгения. И слушали высокого, неординарного роста, определяемого даже в сидячем положении, лысого рассказчика. Неторопливым тоном уверенного в себе человека тот продолжал как ни в чем не бывало говорить, хотя он один и видел появление доктора за спинами слушателей.

— Тогда воевода решил взять их на излом, хитростью. Поломать раскольничью твердолобость. Приказал к утру наполнить сорок бочек карасевыми язычками…

Доктора заметила дочка, за нею и остальные. И все как-то сразу подхватились, разбрелись по делам. Лысый мужчина, пристав с банкетки и выпрямившись, действительно оказался выдающегося роста, представился:

— Тюри. С Матросской Тишины к вам, старшим ординатором.

— Бумаги с собой? — доктор пропустил коллегу вперед на пороге кабинета, а сам, приостановившись, поинтересовался у Евгении, о ком былина та.

— Об иргенских мучениках. Не былина, а быличка, так он сам говорит. Столько ты интересного пропустил…

— После, после. Теперь надо познакомиться.

И закрыл за собой кабинетную дверь.

— Как, говорите, Ваше имя? — переспросил, щурясь на бумагу в руках.

— Тюри. Прошу на французский манер тянуть —Тюриии…

— У Вас что же, французы в роду?

— Не исключено. Но к делу не относится. Дал все рекомендации.

С полминуты открыто разглядывали друг друга из кресел с двух сторон стола в стиле сенжери. На гладкой столешнице расставлен письменный прибор в виде гримасничающих обезьянок. Доктор вкратце рассказал историю постройки лечебницы, перечислил имеющийся персонал, оповестил о перспективах: о найме оставшихся медиков и сроках укомплектовании больными. Планировалось принимать пациентов партиями, а после довести уже до двадцати пяти душ. Тюри задавал меткие вопросы, что выдавало в нем бывалого человека. Причем куда-то девалась та простоватость, с какою «пел» он четверть часа назад былину про карасевы язычки. Доктор отметил про себя, за годы службы в старой Преображенской больнице с Тюри он не пересекался.

— А что Вы к нам с большой лекарни в малую? За жалованием хорошим?

— И за жалованием тоже. Я вообще не засиживаюсь на одном месте. Бывало, перезимую и уйду.

— И от нас уйдете?

— Коли приживусь, останусь.

— А что гонит?

— Скука. Нового ищу.

— Да, неистребимо кочевничество в русской крови, зов орды. Хотя у Вас-то французы в роду. И большим опытом обладаете по нашим особым больным?

— Немалым. Я их сперва в тюрьме наблюдал. После тюрьмы в сиделки пошел. Потом с ими на фельдшерском практикуме столкнулся. И после уж ординатором по долгаузам.

— Позвольте спросить... э...

— Спрашивайте.

— ...в тюрьме в обслуге состояли?

— В сидельцах пребывал. В суздальском каземате для «безумствующих колодников».

— В Спасо-Ефимьевом монастыре?

— Точно так. Но оправдан и чист. И сама тюрьма закрыта в девятьсот пятом. Пала Бастилия.

— За что же в сидельцах?

— За драку с летальным исходом. Поповского сына забили. Не мой кулак был последним, оговорили. С сектантами отбывал и с помешанными. Шалопутов повидал, молокан, прыгунов, штундов, мужиков-богородиц, баб-христов. С чуриковцами знаком и с каменщиком-губителем. Все врут. Все на фу-фу.

— А Вы какой веры будете?

— Я — самовер.

— Атеист? Из нигилистов?

— Не атеист. Верующий.

— Может, Вы раскольник?

— Раскольников повидал. Но я из самоверов.

— Так, так... Ну-с. Впрочем, у нас свобода вероисповедания. Расскажите про опыт с больными.

— В Алексеевской психичке в железе держали… В Екатерининской на смирительные рубашки перешли. На Матросской Тишине порошками лечат и водою.

— Гидропроцедурами? Да, это новейшее.

— В сиделках долго был. Первую помощь оказывал. Избирательным лечением, строго по указанию главврача, неукоснительно занимался. Ну, а у вас тут как будет?

— Конечно, конечно, Вы правы, я должен был уведомить. У меня никакой медицинской диктатуры. Деятельный формат существования, режим, трудотерапия, вовлечение в общественно значимые события, просвещение через лекции, увещевание, убеждение и уважение. Ну и, естественно, трезвый образ жизни. Конечно, если острое состояние, в кризисе увещеванием не поможешь. Но станем подходить индивидуально и выборочно. Это, так сказать, я Вам вкратце изложил кредо нашей лечебницы. Если же Вы сторонник жестких методов содержания, если наши сочтете излишне мягкими, объяснимся сразу, я не в претензии. Но тогда не по дороге. Оповещу кафедру, лично профессора душевных и нервных болезней Брусникина — и разойдемся миром.

— Очень мне, доктор, подходят требования по трезвенности. В свое время много часов с «беседниками» провел, с чуриковцами. Даже в колонии у трезвенников живал, в «Обществе взаимопомощи». Сам ни капли в рот не беру. Папаша у меня делирик был. Но из дому я ушел рано, не при мне папаша чудил. Беспристрастный рок беспрестанно тасует карты.

— Так что же, Тюри, выходит, сойдемся?

— Теплое место тутошнее мне подходит, свои не найдут, чужие не сошлют. Да куда дальше психушки ссылать-то?

Вечером доктор делился с племянником и дочерью: «Да-а... я вынес глубокое впечатление».

 

 

 

ЛЮТЫЙ НАРОД

 

На великомученицу Екатерину поступили семеро. Привезли их раньше назначенного часа. Доктор отсутствовал, уговаривался с двумя аптекарями по соседству о поставках материалов и препаратов, а вернувшись, застал у ворот разворачивающийся санитарный автомобиль.

Атмосфера в «смирительном доме» была приподнятой, персонал вышколен долгими днями ожидания и инструктажем Арсения Акимовича, мебель расставлена, обед готов на двадцать персон, с запасом. Больным отведены палаты на втором этаже, который от первого отделяли запирающиеся двери с выходом на лестничный марш.

Старшая сестра милосердия спорила с сестрой-хозяйкой из-за раздачи больным халатов, тапочек, громко пересчитывала комплекты постельного белья и полотенец, выговаривала молодым сестричкам за неэкономную трату марлевого материала на тумбочках и микстуры пустырника. Комендант, он же сторож, истопник и снабженец провиантом, жарко натопил колонку в котельной полуподвала; в палаты подавалось тепло, в умывальни — горячая вода. Из двадцати пяти металлических коек заняты семь: пять в одной палате и две в соседней. Приветственный ужин с добавкой яблок и пряников. В девять вечера отбой, открытые палатные двери в коридорный полумрак, где дрожит в воздухе пятно матового стекла керосинки на посту медсестры, ученически-старательно выводившей в журнале дату, время заступления на дежурство и первую фразу: «вторая палата отказывается спать, спутав день с ночью».

В кабинете доктора на первом Тюри зачитывает вслух из заполненных тетрадных листов. Арсений Акимович внимательно слушает спиною и смотрит лунно-снежный балет на пустом дворе.

— Фамилии все переписал. Пачпорты собрал в количестве шесть, у седьмого пачпорт отсутствует, имеется справка из полицейского участка. Вот прилагаю, убирайте в сейфу. Далее. Всем составил «скорбные листы» …

— Э… истории болезни?

— Свои листы состряпал по рапортам той лечебницы. У никого почти ничего не описано по течению самой болезни. У никого. Новенькие. Пребывание в долгаузе от двух недель до четырех. Лютый народ… Двое Ивановых, двое Кузнецовых, один Петров. Остальные и того хуже. Есть Петр Иванов и Иван Петров, поди, запомни. Я им клички дал.

— Нет, по прозвищам звать не годится. Будем осваивать фамилии.

— Ну, осваивайте, коли надобно. Первый. Съел канарейку. На птичий клей поймал. Теперь утверждает, что она поет у него в брюхе. На вид абсолютно здоров и благожелателен. Дважды попадался полиции в монастырской ночлежке. Склонен к побегам. Зовется Липкий.

Доктор в изумлении разворачивается от окна.

— Живьем?!

— Живьем. Второй. Ежедневно отмечает даты и праздники. Утверждает, что нынче день кисельных барышень…

— Кисейных…

— У него кисельных. Нынче же именины Ермогена, чествование святой великомученицы Екатерины и памятная дата открытия Ниагарского водопада. Напряжен. Возбужден. Больно сильно активен. Ищет повод выпить. Праздник — как причина. Назвал Календаревым.

Доктор недовольно сморщился и снова уставился в окно, щекою прижимаясь к дочкиной работе — новым жаккардовым гардинам цвета перванш.

— Третий номер считает себя черепахой. Ищет темноты, просит капустного листа. Временами ползает на четвереньках, пятится. Крестится одним пальцем, иаковитскую ересь исповедует. Верует в какого-то Барадея и Иакова. Изымался урядником из опиумного притона. Расслаблен. Потерян. Рассеян. Совсем мизерабельный. Склонен к суициду. Так пусть Черепахой и будет.

Доктор утвердился: прозвищам надо противостоять. Прозвища унизительны и противны самой сути свободной человеческой натуры.

— Четвертый. Поэт…

— Поэт, как хорошо!

— Убийца. Убил музу, свои сны, амбиции, вдохновение, совесть, память и плюшевого медведя дочери. Медведь приходит к нему во снах и спрашивает, есть ли у него совесть, а он не помнит. Грозится медведю вспороть живот. Ночами бредит. Холерик. Поэт так и будет Поэтом.

Доктор поежился. Но сквозняков совсем нет. Рамы плотные, двойные, на каждой продумана витая медная ручка, напоминающая растительный орнамент межэтажной лестницы. Надо бы спросить у Валечки или Тулубьева, как бишь его этот стиль с листочками. Оконная драпировка скрывает чугунные батареи высоко над полом, практически на уровне фрамуги, сбоку.

— Пятый номер. Солдат. Уже устроил драку. Из-за подушки повздорил с шестым номером. Сестрички объясняли, подушки одинаковые — всем на гусином пуху. Нет, говорит, я в свою подушку верю. И нюхает. Порохом, говорит, пахнет. Страдает галлюцинациями. Недавно состоялся разъезд супругов. Точная дата разъезда неизвестна, но с того времени впал в непрекращающийся запой. Назван Чуйко.

— Почему Чуйко? — спросил доктор через плечо.

— Это его фамилия и есть. Легко запомнить. Следующий. Шестой. Ямщик из-под Калуги. Подрался с солдатом Чуйко. В Москве с малолетства. Нечист на руку, склонен к воровству. Вот он как раз Иван, у них в деревне все Иваны. Потому их по цвету различают, Рыжий Иван — Красненький, брюнет Иван — Черненький. А он зовется Ванька Мани Туды-Сюды Вани Мурина. Это все одно имя. Ну, запомните, Арсений Акимович? Тут и мать его и отец указаны. Ванька Мани Туды-Сюды Вани Мурина будет зваться Ямщиковым.

Доктор убеждался все больше в житейской опытности и смекалке Тюри.

— И последний. Верстальщик из типографии. Старовер. Пачпорт изрисовал каракулями. Невеста оказалась иоаниткой, на этой почве, похоже, и съехал. Через бабу. Любовью живу, говорит, хоть ееная любовь жисть спортила. Перенести глумление иоанитки над его старой верой и впадение в ересь из-за митрофорного протоирея не всякий может. И я с отцом Иоанном Кронштадским встречался…

— Об этом позже.

— Можно и позже. Назовем седьмого Метранпаж. Все. Семеро. Банк.

— Драчунов в разные палаты определили?

— Точно так, к солдату подселили Поэта.

— Даа… что не делирик, с галлюцинациями и бредом, то романтик.

— Лютый народ…

 

 

 

РАСПИСАНИЕ ЛЕКЦИЙ

 

Валентин у себя в комнате, через стенку с дядиным кабинетом, возился с расписанием лекций. Нет, не Школы десятников, а «дома трезвости». Когда доктор предложил всем желающим читать лекции больным, его поддержал один лишь Тюри, готовый вовсе не сходить со сцены. Постепенно откликнулись и другие. Валентин сорвал с двери в столовую косо приколотый канцелярской кнопкой обрывок: «Тюри ежедневно, в три часа пополудни, в столовой». И твердой, поставленной рукою расчертив лист писчей бумаги, кропотливо выписывал вензелями новое расписание.

Каллиграфически выводя буквы и орнамент по углам, думал о маменьке. Мысли прыгали с одного на другое, но возвращались к покинутому дому у моря. Ведь в Москву он поехал ради матери. Как не стало отца, мать взвалила на себя весь ворох хлопот по имению и двум виноградным плато по обе стороны Аю-Дага. Слоеное море гнало волну за волной, пластами, на этот смешной берег, пытающийся уйти от большой воды, отвоевать себе пространство суши. Но море, море смеялось, набегало и пересыпало, веселясь и радуясь, свои золотые запасы пески, камушки и ракушки партенитской лагуны.

Валечке казалось, правильнее сыновний долг исполнять возле матери, подставить плечо, взять на себя трудности, ранее не ощутимые, а с уходом отца вдруг вылезшие таким числом, что непонятно, как они прежде решались одним человеком. Никто не был готов к его скоропостижному концу: не в годах, подтянут, строен, красив — и вот стал задыхаться. До последнего дня возился с землею, саженцами, спускался в винные погреба, уже еле-еле выбираясь из подвалов наверх, к солнцу. Так бывает, сильный и крепкий, непоколебимый в той силе и крепости, на твоих глазах превращается в хилого и хворого, в малого, почти в ребенка, а ты сперва не видишь, а увидев, потом помочь не можешь: не в силах и опоздал.

Слоеное море смеялось даже вслед похоронной процессии.

Больше трех лет прошло, а вспоминать страшно. И материно решение, ехать сыну в Москву, пересилило Валечкино желание остаться и быть рядом. Мать очень не хотела запустения мужниному делу; в ее планах дать его проектам подпитку за счет расширения и нового строительства. Она задумала выстроить на побережье несколько дач и сдавать их в аренду, как делают соседи, не погружаясь в ворох сложных хлопот с винодельней, виноградными плато и курсами подготовки виноградарей. Возводить целый квартал и руководить строительными работами по ее задумке должен был сын. И Валечка еще до достижения двадцати лет был выписан в Москву к дяде, в дом Телешовых для поступления в Школу десятников.

Мать и теперь еще думает, что Валечка живет у дяди, так-то оно так — у дяди. Но Арсений Акимович уже несколько месяцев как съехал из снимаемой квартиры на Покровке. Женечка состояла с тетей в постоянной переписке и ловко обходила тему переезда и нового дома. Валентин писем писать не любил, регулярно раз в месяц телеграфировал матери последние новости о себе, каждый раз убеждая не высылать ему денег. Мать аккуратно раз в месяц высылала деньги. Мать жила вдовьей жизнью у моря. Слоеное море плескалось в буро-зеленую шкуру Медведь-горы и Медвежонка. И то, что сын ныне проживает рядом с умалишенными и непосредственно среди них, мать не знала. Всеми скрывалось. Мать и про «бурсу» прежде не знала.

Валентину здесь, на Преображенском, даже нравилось, свой дом, свой сад. Правда, сад занесен тонким слоем первых снегов. Но воля, воздух окраины, перспектива взгляду до рощи за ручьем Хапиловки, близкие монастырские звоны радовали и не тяготили, как жизнь в центре с раздражающей толчеей, резкими перекличками трамваев, с тревожными колокольцами кое-где еще ходившей конки. В городе ему всегда недоставало просторов крымского берега. В больничном особняке сразу установился порядок сопроникновения лазарета и домашней обстановки: уживались два мира. Дядя поглощен подопечными, иной раз даже, кажется, как предметом изучения для научной работы. Сестра несколько смущена обстановкой, недоверчива, да попросту побаивается отцовых пациентов. Но в то же время Валентин замечал, как Женечка, душа его детства, умеет помогать отцу в его миссии облегчения страданий боровшихся с недугом. Опасается и жалеет. И сам Валентин жалел их, не всех скопом, нет. Но некоторых так уж точно. А к иным испытывал брезгливый интерес, как например, к Липкому. Не верилось, будто тот съел живую канарейку. Ну, допустим, кенаря. Так все одно же съел. Истории попадания в дом умалишенных, основания, доводившие нормальных людей до хроников, горьких пьяниц, волновали и притягивали невозможностью осознать причину добровольного самоуничтожения.

А чем утвердиться-то им, чем спастись-то? Удивлялся он на таких смельчаков. Ничего не боятся ведь. Ничего. Ни Бога, ни черта. Черт, похоже, вообще у них в друзьях ходит. Нужна большая смелость, чтобы вот так на себя, на родных, а, значит, на мир мирской махнуть рукою, отменить замысел о себе. Неповиновение. Но пустое и бессмысленное. Смелость быть незащищенными. Или вовсе не смелость? Дурость? Предрасположенность? Родовая травма? Карма? Судьба? Фатум? Или это их добровольное опрощение сам замысел и есть? Нет-нет, невозможно. Писание к другому призывает. К любви. К прощению. К гуманности. Не ко греху. Вот они уже и загнивают, язык у них распух, есть не могут. От еды отказываются, мало-мало потребляют, огорчают тем повариху. Горят, перегорают. А утвердиться-то им кем? Рыщут, рыщут, а пусто внутри. Что же зашито в теле человеческом? Помимо селезенки и аппендикса, помимо подлости и скотства, что? Тюри по утрам проводит с пациентами гимнастические пятиминутки. Дядя дает порошки, микстуры. А душа? Кто души им вылечит? Ведь не верят. Ни во что не верят. А Богу, должно быть, смешны обеты, ничего не стоящие обещания исправиться, перестать грешить, поставить свечу в церкви, сорокоуст заказать. Из всех тех свечей-обещаний, должно быть, уже лес засох.

И все ж таки жаль их. Вон Поэт как начнет читать задушевно, заунывно, жалобливо. И вправду хочется повеситься. Поэту вслух изумляется Женечка, что же, мол, чужое за свое выдаете. Кто же не знает стихов Константина Бальмонта? А Поэт злится, Бальмонт, мол, у него и украл. Бальмонту верят, а его вот в дурдом упекли.

А Календарев все с праздниками поздравляет. У него на каждый день свой праздник, стало быть — повод выпить. Откуда и берет столько? Нынче намечает справлять «День избавления Державы Российской от нашествия галлов и с ними двунадесяти языков» — это он про наполеоновское войско. Вот теперь, утверждает, последний мирный год настает — 1913-й; надо отметить.

Сплетни о царе с царицей и правящей семье из газет и даже от того же Тюри навязчиво настигают повсюду. «Все врут. Все на фу-фу», — как говорит Тюри. А сам ту грязную «стряпню» тащит в дом и вечерами в столовой пропагандирует, непременно собрав возле себя кружок слушателей: коменданта, сестру-хозяйку, а то и кого-то из пациентов. Послушать «былички» Тюри, так всюду гниль, разврат, амикошонство, растление. А если пытаться смотреть на мир чистыми глазами, так и мир чист. Из историй старшего ординатора выходит, будто всюду в жизни города, на каждой чиновничьей ступеньке, во всяком бюрократическом кабинете с приемной, понатыканы мздоимцы и каннибалы, готовые людишек пачками есть, искусственно сотворяя смуты и войны в одну лишь собственную угоду — торговля оружием, опиумом, лекарством, военным сукном — ничего личного, одни только незыблемые законы купи-продай. И если на самом деле так, то дядины больные, патологические делирики, по сравнению с «вершителями судеб» есть человечнейшие существа, гуманные. Они только свою жизнь губят, ну, разве еще родным отравляют существование. А те-то, те... Те травят поодиночке лишних, перешедших им дорогу, те травят скопом «черемуховым газом», те отравляют своей душной, скрытой за яркостью фасадов, атмосферой праздных гостиных, где за светским разговором и бокалом коньяку выносятся приговоры целым поколениям. Нет-нет, такое было бы чересчур. Нельзя в то поверить. Нужно на мир смотреть чистыми глазами. И мир станет чище.

Приближаются рождественские праздники. Почему же так тоскливо и подспудно тревожно? Газетной ли требухой вызвана мрачность, зыбкой ли, пограничной атмосферой в больничном доме — пока не разобрать. И никого из рядом радующихся, предвкушающих празднество, не хочется омрачать призрачными страхами. «Всякого люби и каждого берегись», посмеиваясь, утверждают дядины хитрецы-Хлудовы. Так и есть, так и есть. Так было, так есть и так будет. Все внутри человека. Все Царство Божие. Вся преисподняя.

Вот и орнамент расцвел в четырех углах. Расписание приведено в долженствующий вид. Остается прикнопить к притолоке в столовой на общее обозрение.

Понедельник — «О пользе трезвости», ст. ординатор Тюри;

Вторник — «О двенадцати апостолах», Валентин Петров;

Среда — «О редких марках и филателической удаче», доктор Арсений Акимович;

Четверг — «Архитектура ар-нуво», Тулубьев;

Пятница — «О пользе трезвости», ст. ординатор Тюри;

Суббота — «О русской вышивке набором, списом, стланью», Евгения Арсеньевна;

Воскресение — проповедь священника о близком конце света.

Конец света. И приближение праздника.

Поделиться

© Copyright 2024, Litsvet Inc.  |  Журнал "Новый Свет".  |  litsvetcanada@gmail.com