Я человек незлой в принципе — но недолюбливаю графоманов. Знаю множество умных и веселых людей, которые не понимают поэзии и честно в этом признаются, и с ними мне всегда было легко, никаких вопросов — да сам Лев Толстой стихи не воспринимал, что такого.

Чаще всего оказывается, что такие люди в юности пробовали писать. Чуть ли не все умные люди в юности себя в этом пробовали — от перехлеста эмоций, от желания быть особенным, от необходимости удивить девочку…

Диалог двух молодых специалистов у нас в дорожном отделе — когда я принесла свою новую книгу:

— Я тоже когда-то стихи писал. Меня пацаны на районе засмеяли.

— Кто ж такое пацанам читает. Девочкам читать надо!

Потом, с годами, умные люди без литературного таланта открывают в себе иные способности, самоутверждаются в разных других сферах. Да и обладающие недюжинным талантом иногда ставят его лишь на второе место, самый известный пример — Грибоедов, но и среди моих знакомых такие люди есть.

А кто же они, эти взрослые и даже пожилые кропатели в каждом провинциальном лито? Ведь картинка во всех таких сообществах примерно одинакова: несколько талантливых поэтов, как правило членов СП — и человек тридцать остальных, вдохновенных и плодовитых, радостно читающих друг другу все новые свои опусы…

При этом среди них встречаются и люди со способностями, которым просто надо больше работать. И они как раз это осознают, и они скромнее и умнее других. А большинство — приносят членам СП пачки своих стихов с просьбой дать совет. Приносили и мне поначалу. Я честно давала им совет заняться чем-то другим — вязанием, оригами, вырезанием нэцке…

Ну, в самом деле, если мне не дано рисовать — я же не устраиваю выставку своих каракулей?

Я не говорила надменно, нет. Я просто не врала, хотя меня практически принуждали к этому.

Меня стали тихо ненавидеть, но продолжали вежливо здороваться. Перестали обращаться за советами, что сэкономило мне драгоценное время.

Тут ведь фишка еще в том, что друг другу они на мой дерзкий ответ не жаловались. Ибо понимали, что собеседник подумает про себя: «А ведь правильно она ему сказала, молодец».

Да нет, никакой я не монстр. Но если многие такие люди неспособны разглядеть примитивность ими создаваемого, если тщатся нести его в народ, читать со сцены… Дурновкусие плюс тщеславие — вот две обязательные составляющие таких натур, и за что мне было их любить?

Эмма Гольдес мне стихи свои среднестатистические на оценку не давала, она их несла непосредственно Андрею Михайловичу. А он, основатель нашего лито, запасся на много лет великолепным терпением — хвалить и поощрять графоманов… Параллельно он помогал вырасти нескольким действительно талантливым, а остальные были их аудиторией, которая всем стихотворцам так необходима.

Мне рассказали, что Эмма — экстрасенс, и даже участвует в «Битвах экстрасенсов» на телевидении. Размах ее амбиций меня впечатлил, но я не верю в экстрасенсов, поэтому отнеслась равнодушно в целом. Зато несколько доморощенных поэтесс буквально создали ее культ, она всегда была окружена поклонницами. Ей это шло — высокая, в экстравагантных (хоть и из секонда порой) прикидах, шляпах, юбках годе, кружевах, чуть ли не вуалях… Всей экзальтированной сектой они мне были скучны.

На странице Эммы в соцсети значилось: «Эммануэль Гольдес. Парапсихолог-прорицатель. По происхождению польская княжна. Ясновидящая, как она сама говорит, «закладывает колеса жизни», помогает людям справиться с негативными течениями жизненных обстоятельств, выявляет болезни. Свои способности открыла после того, как оказалась временно парализованной вследствие тяжелой болезни. В семье уже рождались ясновидящие, экстрасенсы, маги. Поэтому Эмма является потомственным эзотериком. Спектр возможностей очень широк: искать пропавших людей, исцелять болезни, видеть прошлое и привлекать удачу, снимать порчу, различные привороты и отвороты, ритуалы и многое другое».

Они постоянно рассказывали друг другу о каких-то чудесах, якобы произошедших в реальной жизни (но нарушавших законы физики и теорию вероятностей). Мне всегда казалось, что такая религиозность — сродни предательству или неблагодарности. То есть, ты слеп, ты неспособен радоваться тому, что дано тебе с рождения, настоящему чуду настоящей жизни. Тебе непременно подай еще какое-то дополнительное чудо.

Еще они все время рассказывали друг другу свои мистические сны. Они все видели такие сны, постоянно.

У них было много времени для такого общения. У меня же времени часто не хватало даже на самое главное. У меня были работа и семья. У большинства из них — какие-то пособия и мечты… Одни пишут от избытка настоящей жизни, другие — от ее недостатка.

В то же время одна из них как-то сказала надменно во время нашего общего чаепития, что никогда в жизни не согласилась бы на ежедневную работу с восьми до пяти, что она привыкла «жить, а не работать». Кто-то стал с ней спорить. Я ехидно промолчала. («Какое вдохновение — молчать», — напишет позже мой любимый поэт из Киева.)

Да, кто бы спорил — жизнь моя имела жесткую кристаллическую решетку, ее ребра крепко держали друг друга и не давали друг другу развиваться. Это можно изобразить с помощью четырех рук, схвативших друг друга под локтем. Свободы нет. Работа. Дом. Стихи. Какие-никакие светские обязанности. Амплитуда, доступная мне в поэзии, очень мала… Писать прозу я тогда только мечтала.

Но что они знают о вдохновении раннего морозного утра, когда ты выходишь из маршрутки, а рассвет только-только разгорается, и строки в твоей голове изумляют тебя не меньше рассвета? Что они знают о чувстве всемогущества, когда на работе свел воедино десяток несовместимых условий — и дорога в какое-то село становится реальностью, и по ней открывают движение? Что они знают о безграничной свободе, которую ощущаешь в пятницу вечером? Или уж тем более — в начале отпуска? И о потоке мыслей и строк, которые не успеваешь записывать, в самое неподходящее время, когда ты по уши занят и мозг твой закипает. Но вот в этой-то активности мозга и рождаются стихи. А вовсе не в их созерцательном покое бездельников. «Экологически чистая поэзия» — так определила свое творчество одна из них. И пыталась доказать, что это ее литературное открытие.

Нам было некогда писать. Им — не о чем.

 

То, что Эмме удавалось зарабатывать своими сверхспособностями, вселяло в нее спокойную убежденность в своей правоте. Человек становится вальяжным и уверенным в себе в любом деле, как только за это дело ему начинают платить. (Правильно ли это?)

Времена были самые благоприятные для мракобесия. Мне даже рассказали, что в одной из городских больниц работал официально оформленный парапсихолог!

Моей знакомой с онкологическим заболеванием врач во время приема советовала всех простить и быть с людьми помягче, едва ли не прямым текстом намекая на ее плохую карму. А потом и вовсе разоткровенничалась: «Мать моего приятеля умела гадать, и не только… Могла передать умение сыну — если бы он не пил. Просила на кладбище вбить осиновый кол в могилу на уровне груди — если дар не передать, его надо выпустить на волю… Они так и сделали».

И ладно бы это мракобесие было в нас гоголевское — настоящее, народное. Да нет же, поколение назад большинство людей посмеялись бы над этими премудростями. Это — наведенное, навязанное искусственно довольно культурному народу.

Приходит дитя из школы домой, включает телевизор… ТНТ, скажем. У него и так каша в голове дикая, ему ж на уроках физику рассказывают только в общих чертах, они там формул не учат и задач не решают, особенно если класс гуманитарный. А тут ему вполне серьезно объясняют про экстрасенсов, НЛО, мертвецов, которые вселяются в живые души… И все это так наукообразно, что он чувствует себя носителем нового знания о мире. Ибо в каждый бред можно ввести иерархию, классификацию и выдать его за науку.

 

Один из литераторов (там ведь не только женщины были) однажды упрекнул меня в недостаточном романтизме. Но ведь романтика хороша именно тогда, когда ее видишь через тернии, сквозь сопротивление материала жизни. Когда ее быть не может, не должно, но она есть, и в этом чудо.

А в их слащавых описаниях жизнь не сопротивлялась вообще, ежечасно происходили невообразимые совпадения и чудеса. Они не знали жизни и боялись ее. И создавали друг для друга иллюзию существования другой реальности, лучше и добрее. Особенно — это было мое довольно злое наблюдение, которого я сама устыдилась, — особенно романтичны были чайлдфри. Не хочу развивать эту мысль.

Вот таким оазисом иллюзорной реальности и было для них наше лито. Таким образом, это был не культурный, а скорее социальный проект.

Они все говорили очень значительно и назидательно — так, чтобы их невозможно было перебить или недослушать. Очень ценный дар — уметь говорить значительно. Многих знаю — умеют подать любой бред как конфетку. А другой человек, умнейший, бормочет точные свои и главные слова незаметно для всех…

До смешного серьезно относились они к своим произведениям. Так и говорили, «мое творчество». Кто-то продавал свои книги в электричке. Кто-то рассказывал на лито, что пишет стихи исключительно в ванне — там, видите ли, особое ощущение удивительной чистоты…

Каждый из них любил рассказывать о своей «поэтической кухне». Почему — о кухне? Что они там шинкуют и варят? У меня, например, не кухня, а скорее грядка.

Помню, как половина аудитории поперхнулась смехом, когда поэтесса пафосно, с модуляциями начала декламировать стихотворение «Зимний день»:

— Обледенелые деревья…

Еще они часто сетовали на время — народ наш стал безразличен к поэзии! Один завсегдатай студии возмущался: он написал четырнадцать песен, все на музыку положили — и никто не поет!

Был у нас и композитор. Каждую новую серенаду на стихи членов лито он считал для нас всех событием, подарком. Запросто мог позвонить мне на работу и начать петь в трубку. Меня коллеги не понимали, но я терпеливо дослушивала до конца и куплет, и припев, безжалостно выкроенные им из моих стихов, и вежливо делала вид, что мне очень нравится этот очередной ля минор.

И если поэты не каждый свой опус имели возможность прочесть со сцены, то уж избежать прослушивания новой песни единственного нашего композитора шансов не было ни у кого.

 

Лично мы с Эммой общались редко. Помню прогулку по рыночной площади мимо храма, а потом спуск к реке по мощеным улицам, когда в полуденное июльское свечение тихо вползали тени тягучей и сладостной второй половины летнего дня, и бессмысленные ежедневные хлопоты обретали глубину религиозного обряда… Нас было человек восемь, куда мы шли? И Эмма утверждала, что она-то знает, как отличить настоящую поэзию от графомании. Что есть однозначный признак, ее научили. Кто научил — я не спрашивала, мне не было это интересно. А о самом признаке спросила. Забавно, будто графомания не кричит сама о себе: я — графомания! Зачем нужны еще и признаки?

«Вот если стихотворение можно прочесть от последней строки к первой, и при этом смысл его не изменится, — значит, оно графоманское», — уверенно сказала Эмма. Ну, не знаю. Мне этот признак и сейчас не кажется ни необходимым, ни достаточным. Зато я хорошо представляю, как они берут стихи более успешного автора, читают их задом наперед и с важностью обсуждают — «а я всегда говорил…»

А потом они обсуждали с той же уморительной серьезностью, что самые умные дети рождаются, когда матери двадцать семь лет.

Еще помню, как Эмма вдруг похвалила, как хорошо мне сделали мелирование волос. Мы тогда шли по Садовой в гости к Аннушкиной — то есть ее комплимент слышали все, трое мужчин в том числе. Я весело поблагодарила, но заметила, что пока ни разу в жизни не красила волосы.

Как она ко мне относилась? Возможно, я ей казалась настолько же странной, как и она мне. И настолько же неинтересной.

Вскоре прошел слух, что у Эммы неизлечимый рак. Она сильно похудела, стала носить парик. Вот тут у меня появилось к ней живое чувство — мне стало ее очень жаль.

 

Как раз подходил юбилей Андрея Михайловича, и мы все, искренне его любящие, стали готовить огромный концерт. Сценарий взялась написать Лидия Щеглова. Большое собрание по подготовке концерта проводилось в выставочном зале библиотеки по секрету от юбиляра. Там стоял тогда длинный овальный стол, за ним удобно было обсуждать.

Я немного опоздала, вошла, села за овальный стол на свободное место. Вокруг смеялись, Щеглова что-то воодушевленно рассказывала. Я услышала свое имя.

— Вот. После этого на сцену выходит Александр Лисицын, он тащит за собой сеть, а в сети трепыхается русалка. Русалку эту сыграет наша Аня. А Лисицын, выйдя к микрофону, читает свои стихи.

Я обнаружила, что все на меня смотрят, будто увидели в первый раз. Возможно, так действительно увидели впервые. Но я ведь и сама себя вижу несколько иначе! Только сейчас до меня дошло, что Щеглова здесь действительно читает свой сценарий, а не страшный сон рассказывает.

Я встала и сдержанно, без эмоций, сказала, что во мне, к сожалению, нет настолько ярко выраженных актерских способностей, и потому сыграть эту русалку я не смогу.

— Жаль… — ядовито произнес кто-то из женщин. Я подумала, что в людях жажда сплетен и жажда творчества растут вообще-то из одного корня.

Но все уже переключились на танец Эммы Гольдес. Она действительно взялась исполнить сольный танец-импровизацию.

… Она его исполнила. В чем-то кисейно-белом, что-то страстное, как танго, она и впрямь пластична, но иссушенное болезнью тело, неуместная экзальтация сделали этот танец для меня невыносимо жалким… Впрочем, он был встречен бурными аплодисментами.

 

Строгов с ней говорил обычно подолгу, не только о ее стихах. Об экстрасенсорных делах говорил тоже, и уж конечно, не давал ей понять, что не верит. Хотя я убеждена: не верил. А говорил — кто знает, что мы можем знать…

И отвечая ему, Эмма выглядела прямо оракулом, такая внешняя уверенность в своих словах — экстрасенсов этому специально обучают, наверное.

… И однажды я стала свидетелем их разговора, который теперь, в 2022 году, не выходит у меня из головы, хотя тогда я не придала ему никакого значения.

Мы сидели за столом в ожидании начала занятия дискуссионного клуба. И Андрей Михайлович с Эммой оказались рядом со мной. Она что-то рассказывала ему об очередной битве экстрасенсов — как она, зная правильный ответ, неточно его сформулировала… А потом ее спросили, в каком из нескольких шкафов прячется человек, и она уверенно указала, но там был просто скелет, а не живой человек, ее обманули.

А Строгов перевел разговор несколько в иную плоскость:

— А о будущем России можете сделать предположение?

Вопрос был риторический по сути, но Эмма с готовностью откликнулась:

— Конечно. Что именно вас интересует?

Глаза Строгова тоже оживились, в них появился азарт:

— Кто будет руководить страной, скажем, через год?

Шел август 2007, близились выборы президента. Два путинских срока почти закончились, наиболее вероятным считали Медведева, но были и вполне допустимые другие варианты.

Эмма артистично поглядела в потолок, затем взглянула на Строгова и твердо произнесла:

— Путин.

Я нервно усмехнулась про себя — ну о чем он говорит с такой блондинкой? Она что, даже не знает, что два срока — максимум? Я ревновала внимание Строгова, мне всегда казалось, что он бесконечно устал от разговоров с недалекими людьми, а говорить ему надо бы с совсем другими…

— Вот как?! — изумленно вздернул брови Андрей Михайлович.

Помолчав, обдумывая эту новость, он спросил так же доверчиво и уважительно:

— А через десять лет? Вот, скажем, в августе 2017 года.

Эмма задумалась, глядя прямо перед собой. Вдруг сильно нахмурилась:

— Тоже Путин. А потом… Ох… Потом такое будет… — и вдруг она повернулась ко мне, бросила на меня быстрый взгляд, и в этом взгляде было ярко выраженное сочувствие. Я очень удивилась.

— Ох… — вздохнула Эмма, помотала головой, будто пытаясь избавиться, как от наваждения, от увиденной ею картиной прекрасного будущего.

Строгов изумленно глядел на нее.

— Что будет? — не выдержала я.

— Но… Закончится все хорошо, — успокоила меня Эмма, и не было радости в ее голосе. Понятно было, что это «все хорошо» наступит после событий настолько страшных, что ценность его весьма уже сомнительна…

И еще. На меня, не верящую ни во что, предсказанное вот таким тоном — без лоска и глянца, а с болью и горестью в голосе — произвело впечатление… Не то чтобы я поверила. Да как бы я прожила последующие годы, если бы поверила… Но вот в эту минуту в своей искренности — она сама была поражена открывшимся ей — Эмма была прекрасна.

 

Она умерла через полгода.

Этот разговор я вспомнила впервые, когда всем стало понятно, что Медведев — марионетка Путина. Во второй раз — когда Путин снова стал президентом. На третий срок. С тех пор ее предсказание не забывается.

А вот тот ее полный сочувствия взгляд в мою сторону я не вспомнила даже в 2014 году. С сочувствием ко мне, украинке, о чем все хорошо знали.

Надо ли говорить, что почти все наше лито, в которое я давно уже не ходила, встало тогда на сторону официальной пропаганды?

Я хорошо вспомнила этот разговор только в феврале-марте 2022 года. Да, все и впрямь так чудовищно страшно, как невозможно было вообразить из 2007. Зло выперло наружу, как при каком-нибудь тектоническом процессе. Образовались вершины, горы зла, а добро в долинах осталось беспомощным и поруганным.

А Эмма — знала. «Но потом все будет хорошо» — слышу ее голос.

И — верю. Хочу верить. Отгоняю от себя вот эту строчку из БГ: «Когда при мне говорят, что все будет хорошо,  я не знаю, что они имеют в виду».

Жаль только, не спросила я тогда — а скоро?

Поделиться

© Copyright 2024, Litsvet Inc.  |  Журнал "Новый Свет".  |  litsvetcanada@gmail.com