ПОРТУГАЛЬСКИЙ ПОРТВЕЙН

Сергею Сергеевичу Сергееву, названному так сорок пять лет назад, как смеясь рассказывала родная мать: «По приколу, нам то всего-то двадцать было долго не думали». Молодым и беспечным родителям показалось весело С.С.С., а маму зовут Рая, Раиса, и выходило СССР. Забавно? И, правда, получилось же: над сыном подшучивали всю жизнь, но по-доброму. Только в школе зло называли эсэсовцем, но и то, как на это посмотреть.

Так вот, Сергею Сергеевичу Сергееву последние года два, или около того, снились странные, пользуясь тем же словцом, прикольные сны, вроде сериала. Он идет по просторному светлому, солнечному коридору, некоего престижного учебного заведения, входит в аудиторию, на табличке успевает прочесть номер девять; там кафедра, доска и студенты обоих полов, есть и пожилые люди, но их немного, все сидят, стоят в проходах и что-то хотят записать. Он поднимается на кафедру, читает лекцию или доклад полная тишина мысли потрясающие, сам себе удивлен, речь гладкая, изящество... Слушатели в восторге лучший образец ораторского искусства. Такой длинный-длинный сон, на всю ночь. Сергеев просыпается усталый, будто в самом деле несколько часов за кафедрой отработал, пытается вспомнить, о чем говорил, что говорил, но не может белый лист. Только одно название, тема ночного выступления, написанная мелом корявым школьным подчерком на зеленой доске за спиной: «Любовь и пошлость». Или «Пошлость и любовь». В первый раз показалось ему это какой-то невообразимой глупостью с какого ляда такое всплывает в голове? Юрист, специалист по гражданскому праву, много раз он выступал на конференциях, симпозиумах, семинарах, в суде, но его никогда не интересовала ни любовь, ни, тем более, пошлость, ну разве что в молодости только. Девушки, романы, ухаживания, костры-гитары – все было, конечно, но в автоматическом режиме, как у всех.

Сергеев после первого такого сновидения лежал рядом с женой и не мог понять — откуда это могло прийти? Ладно бы что-то по специальности или по уголовному праву: когда выбирал направление, сферу деятельности, хотелось ловить, догонять, расследовать сон с такой тематикой, вписывался бы в его обычную человеческую, реализованную и нереализованную в чем-то жизнь, но тут любовь и пошлость. Что он может сказать? Что он знает? Ничего.

Таких лекций в девятой аудитории прочитал он не одну, но лиха беда начало. Все то же самое: коридор, свет, номер аудитории, куча благодарного народа, иногда аплодисменты, иногда уважительная благоговейная тишина, но тема на доске утром вспомнилась другая: «Ложность предметов, которые нас воспламеняют».

Через некоторое время, когда в ночи уже не раз прочел «Любовь и пошлость», а потом «Ложность предметов, которые нас воспламеняют», приснилась ему другая лекционная тема: «Параметры пустоты». Эти три темы он записал на листке бумаги, потому что мудреные названия через некоторое время могли позабыться, а этого ему почему-то не хотелось. Сергеев удивлялся, как на подкорке, если она есть, если есть бессознательное, живут в нем отдельной жизнью, самостоятельно такие вопросы и слова даже с женой (не сказать, что любимой, но все же с женой), с родным человеком, страшно поделиться, врача вызовет, в «дурку» отправит, не поймет.. Ложность предметов, которые нас воспламеняют? Параметры пустоты? Любовь и пошлость?

Сергеев ехал на машине в свою юридическую фирму, названную по фамилиям ее владельцев и не мог избавиться от тревожащий материи пустота, какие у нее могут быть параметры? Она же то, чего нет, то есть пустое место, тьфу! Бывало, он устал, поругался, проиграл дело в суде, недавно вот с женой ел суп грибной и посмотрел на нее, вслушался, она про свою подругу тараторила, не то покупает, не так воспитывает ребенка, мужа не держит в руках, много ему позволяет; и мелькнула мысль: какая она некрасивая, только слепой мог такую выбрать. А слепой это он, да С.С.С. Жалко стало себя, возникло ощущение, похожее на пустоту, можно и так назвать, взял с полки на кухне тяжелый стакан под виски, налил «Лагавулин» пятнадцатилетней выдержи, клиент подарил, выпил и полегчало. Но какая же это пустота настроение такое! Была бы жена хоть американская актриса Сара Джессика Паркер, хоть Сандра Буллок, и говорила бы она не об этой бытовой тошноте, а о голливудских гонорарах, о наглом Харли Вайнштейне, который хотел ее облапать сто лет назад, а она не далась, и все равно пустота может возникнуть, пустота как настроение. Про какие параметры пустоты он мог рассказывать в аудитории номер девять целую ночь?

Мысли в голове грохотали, как безжалостная бомбардировка жилых кварталов в войну. Аргументы против вроде бы имелись, но «параметры пустоты», два слова рядом, не подкрепленные ничем, оказывались сильнее просто по звучанию. За ними стояла недоступная ему правда.

Сергей Сергеевич, клиентка ждет в переговорной. Пришла раньше, уже минут двадцать ждет. Я ее туда направила. Сногсшибательная! прервала бомбардировку секретарь-референт на входе в офис.

Правда? улыбнулся эСэСэС.

Некрасова Ирина Сергеевна.

Спасибо. Максим Анатольевич на месте? спросил он только для того, чтобы заполнить пространство.

Отъехал.

Гуд!

Сергеев прошел в застекленную переговорную и увидел сначала со спины женщину, сидящую на модном прозрачном, как бы стеклянном стуле, такие недавно для соблюдения стиля приобрели в офис. Фигура поразила две груши, совмещенные острыми концами: широкие плечи, узкая талия и тяжеловатый, будоражащий всякого живого мужчину зад. Одетая в черные и белые цвета, положив угольную, широкополую, оттененную узким желтым плетеным канатиком шляпу на стол, она, на первый взгляд, казалась его возраста, хотя ныне различить непросто восемнадцатилетние выглядят на тридцать и сорок, а пятидесятилетние наоборот, но потом он догадался: ей значительно больше. Глаза блестели, выглядывая из первых, еще соблазнительных морщин. Длинные закатанные в аккуратный пучок светлые волосы натуральные, чуть выцветшие, местами украшенные случайной сединой. Она царила всегда и везде было ясно без слов.

Не опоздал! демонстративно взглянув на часы, сказал он. Это вы, Ирина Сергеевна, поторопились и пришли раньше.

Пробки. Не подгадаешь. Думала, вы тут с утра на работе…

Ну зачем же? Я, как вы понимаете, Сергей Сергеевич Сергеев, мы с вами по телефону общались, буду, если мы подпишем договор, вести ваше дело. Наследство, как я понял из предварительного разговора, большое две квартиры в Москве и дом на Рублевском шоссе…

Николина гора.

Сотка пятьдесят тысяч долларов.

Ирина Сергеевна кивнула, словно речь шла о пустяке.

Во сколько вы оцениваете, предварительно, сугубо предварительно, наследственное дело? – спросил Сергеев.

Десять миллионов евро.

  Евро?

Евро, подтвердила Некрасова. Для меня привычней эта валюта. Но проблема в другом, надо успеть за три дня, я пропустила срок подачи прав на наследство осталось три дня. Просто не думала, что кто-то еще может претендовать, и потом… неважно… я единственная у родителей и тут… Мы успеем, Сергей Сергеевич, за три дня?

А почему нет, Ирина Сергеевна? Завещание было? Суды были?

Завещания не было, судов хотелось бы избежать…

По первым словам, Сергееву начинал нравится его новый клиент, опыт подсказывал: трезвый, разумный, столь редкий в наследственных делах человек. Быстро составили договор, обговорили фиксированную сумму гонорара и процент от общего тела наследства в случае успеха. Ирина Сергеевна не торговалась, но, опуская цену, сразу называла деньги, за которые хотелось работать. С каждой минутой она нравилась ему все больше   голос, пухлые ухоженные руки, перекладывающие бумаги, выражение глазон чувствовал, как в нем со скоростью пожара разгорается интерес к ней. Из документов выходило, что Некрасова на тринадцать лет старше его, родилась в Новосибирске, отец военный и, видимо, большой чин, его наследство и предстояло принять. Семья несколько лет прожила в Германии и Англии. Замужем Ирина Сергеевна давно, не разводилась, есть взрослый сын «с ним все в порядке, он в США».

С пользой для дела, незаметно пролетело несколько часов. Из офиса вышли вместе, когда краснеющее солнце благородно висело над крышами московских многоэтажек. Попрощались. Каждый сделал несколько шагов к своей машине, неожиданно Некрасова повернулась:

– А не хотите, поехать посмотреть мое наследство на Николиной горе?

Сергеев остановился.

Вы там были?

Несколько раз, машинально соврал Сергеев, хотя не был никогда, только однажды проезжал мимо, ехал по делу раздела недвижимости в современном коттеджном поселке, рядом их понастроили множество.

Тогда вам неинтересно.

Но почему же?

Тогда следуйте за мной. Дорогу знаете?

Да, опять соврал он.

По Рублевке, после поворота, под стрелку, через километр будут магазинчики, там такой пятачок, помните? Вдали поле, замок Пугачевой виден, встречаемся там, если потеряемся. Потом уже за мной придется ехать, иначе не найдете.

Сергеев и Некрасова сели по машинам. Сначала он старался не отставать от белого БМВ, но светофор разделил их почти сразу. Дальше ему пришлось искать поворот на Николину гору, читая все указатели и всю рекламу заодно. Подъехал к условленному месту она ждала. Подала рукой знак, чтобы следовал за ней. Быстро темнело. По легендарной Николиной горе, мимо глухих заборов, светящихся отдаленными огоньками дач советской элиты, проехали, включив фары. Через некоторое время машины остановились у раздвижных ворот огромного гаража створки медленно отползали в стороны.

Не успела зайти в магазин. Будем есть, что найдем, сказала Некрасова, когда вдвоем поднялись по ступенькам крыльца. – Не была здесь очень давно. Давно-давно. Одной сюда ехать не хотелось очень. Спасибо, что согласились. Я выросла здесь, это мой дом дом детства. У вас есть такой?

Нет. Я пионерлагерный.

Некрасова улыбнулась.

Дом, конечно, перестраивался неоднократно и отцом, и мужем, и мной неизвестно зачем тратила деньги. Но были почему нет?

Да, «почему нет», когда есть? Красивый дом. Большой, смог из себя выдавить эСэСэС, понимая, что надо восхищаться.

Если захотите, останетесь, завтра я вам все покажу целиком сейчас уже темно. Там, в глубине, еще и гостевой домик. И для прислуги. Но никого сейчас нет, все уволились. Так что, мы одни, ухаживать за нами некому.

Ирина Сергеевна…

Ира! Сегодня просто Ира. А вы Сергей, Сережа, если не возражаете?

Нет, Ир. Нормально.

Сережа, Сережа, Сережа это я привыкаю к вашему имени без отчества.

Я к вашему Ира, Ира, Ира.

Интерьер дома произвел на Сергеева впечатление. В нем неуловимо сохранились следы ушедшего времени: в резном буфете сладкая фарфоровая жизнь советских времен: пионер, отдающий салют, лыжница, балерина; на стенах большие холсты абстрактной живописи, фотографии в рамах, а рядом миниатюрный реалистический русский пейзаж.

Сергей, хватит разглядывать! Давайте работать! Вы ответственный за камин, дрова должны быть там, она показала, куда следовало идти. Но сначала мы должны выбрать вино, пойдемте.

Включила свет. Спустились вниз на цокольный этаж. Ключом открыла винную комнату и предложила выбрать. Он слышал в ее голосе она немного хвасталась.

Выбирайте! Белое, красное, розовое, если хотите что-то крепкое, оно в холодильнике наверху. Выбирайте, но я сегодня буду только португальский портвейн он так радикально меняет настроение, все проблемы отползают на карачках мы же закончили все дела!

Только начали.

Ну, это уже ваше. Я сегодня сбросила такой невероятный груз! Сережа! Давайте «тыкать» ты, Сереж, откупоривай.

Ира, но не из горла где взять рюмки?

И из горла бывает неплохо! Но сейчас, как говорил Ленин, «мы пойдем другим путем».

Захватив пару бутылок, поднялись наверх. Она достала бокалы, он открыл портвейн и разлил. Сразу выпили.

Отползают? напомнил он.

Начинают ползти. Но мы не расслабляемся! За тобой камин ты помнишь? Я на кухню искать, что можно съесть.

Когда камин горел, сухие дрова приятно потрескивали, на столе под абажуром стояла нехитрая закуска из банки шпрот, галет, маслин и орешков, выпили еще раз. Некрасова подставила ладонь под подбородок, повернулась к Сергею и сказала:

Рассказывай!

Что? пожав плечами, спросил он.

Про себя. Я ничего про тебя не знаю.

Нечего. Рассказывать нечего.

Портвейн нагрел банальный вопрос до несгораемого смысла, с сиротской остротой он вдруг ощутил в сорок пять лет ему совершенно нечего рассказать о себе незнакомому человеку, красивой, взрослой женщине. Все что, казалось значимо, произошло, случилось, состоялось, чего он долго добивался, теперь под португальский портвейн отползало на карачках у него простые родители, простая школа, простой институт, простая работа, простая жена, простой ребенок, которого он любит, или вроде бы любит, теперь и в этом возникли сомнения.

Пусто. Рассказывать нечего, повторил он с горькой интонацией, которую невозможно скрыть. Сергеем назвали по приколу. Сергей – отец. Сергеев – фамилия. Мать – Раиса. Им показалось смешно получается СССР.

Налей, – сказала Некрасова.

Выпили.

Придвинься ко мне, Сережа, придвинься.

Он подвинул стул. Она обняла его, прижала к груди, потом сказала, что так неудобно. Они переместились на диван напротив камина, она положила его голову себе на колени и долго-долго, без слов утешения, в одном ритме проводила рукой по начинающим седеть волосам, гладила, как ударившегося головой ребенка.

 

 

ВАГОН

В поселке железнодорожников Петра Самохина за его рост, пропорции тела и головы, а также за покладистый характер еще со школы прозвали — Вагон. Так и говорили: «Вагон двойку получил», «Вагон в магазин пошел», «Вагон в футбол гоняет», «Вагон в армию ушел» — имя и фамилия стерлись, исчезли — остался один Вагон.

Шли годы, шла жизнь. Вагон пришел из армии и женился. Свадьбу сыграли, дети родились и все такое — жизнь, к этому ничего ни добавить, ни убавить — жизнь, и все.

Внуки появились и смерть пришла.

Похороны.

Все собрались друзья, родственники, соседи. Зима бесснежная, ветер. Место голое. Кладбище новое. Мужики шапки сняли. Стоят, молчат говорить не умеют, а, действительно, что скажешь? Смотрят на металлическую табличку, приваренную к стальному кресту, — «Самохин Пэ И», ниже годы жизни и понимают, что этот Самохин и есть Вагон, а как-то не укладывается. Надели шапки, пошли на поминки, кто-то вздохнул и сказал вполголоса: «Вагон никуда не пойдет».

Подтверждая этот неоспоримый факт, маневровый тепловоз со станции отчетливым гудком отозвался два раза.

 

 

ЗАКАНЧИВАЙТЕ

Сидоров вот уже более двадцати лет работал в «Институте проблем переходного периода». Когда-то он пришел туда полный проектами будущих реформ, экономических теорией, расчетов новых показателей роста; он пришел с надеждами, как полагается молодому человеку, младшему научному сотруднику после аспирантуры. Тут он познакомился с Гайдаром, Чубайсом, Синельниковым, Мау, Кудриным фамилии, фамилии, фамилии… Он всех их знал, слышал, здоровался за руку. Но вот Гайдара отравили, Немцова застрелили, Чубайс выжил и ушел в небоскребы власти, но институт продолжал работать и у Сидорова все было хорошо из младшего научного он стал ведущим. Переулок, в котором располагался институт, обновили, расширили тротуар и уложили плиткой. Путина сменил Путин 2.0, а Сидоров все ходил и ходил на работу два раза в неделю, два присутственных дня, плюс конференции, симпозиумы, семинары. Со страной все становилось понятнее, все на полпроцента становилось лучше и лучше, а тут еще для удобства, в том числе и сотрудников института, на въезде в переулок установили светофор и поставили полицейского, который следил, чтобы все переходили только на зеленый. И вот однажды полицейского убрали, а зеленый начал мигать, мигать, а в последние секунды твердый женский голос произносил: «…заканчивайте переход, заканчивайте переход, заканчивайте переход».

Через три дня Сидоров написал заявление и уволился. Он ушел в никуда, туда же, куда шла вся страна.

 

 

МЕДВЕДЬ

В прошлой жизни, или как там это называется, я был Медведем дремучим, большим, косолапым, неуклюжим, страшным и добрым одновременно, но на свет я появился еврейским мальчиком. Видимо, моя мать, Роза Яковлевна Шапиро, почувствовала во мне будущего зверя и назвала Мишей.

Еврейский мальчик Миша это, конечно, далеко не свободный, самодостаточный Медведь, но что-то тут было, что-то похожее я чувствовал все долгие годы моего детства — в школе на уроках, в дружбах и влюбленностях.

Миша Шапиро рос, говорили «набирается сил», но я чувствовал, что совсем наоборот — я дряхлею, я отхожу от себя, молчу, я держу все в себе, и только иногда из какой-то глубины моей жизни я получал мощный сигнал — и ревел и кидался на всех. Такого меня боялись, а я — любил. Ревел, стонал, мог схватить посуду и разбить, я ревел от неудач в карьере и любви, от обманов, которые меня преследовали. Бешеный зверь, злой и большой, ворочался во мне, стонал, ныл в голос, не произнося слов, а потом засыпал, впадал в ступор, в долгую мучительную тишину.

Однажды, после «приступа Медведя», так я это называл, я решил уйти, исчезнуть зачем я нужен жене, детям, моей матери, ей уже было за восемьдесят, зачем? Эта мысль не имела ни смысла, ни логического продолжения, я даже не сильно придумал, что надо сказать близким, просто взял деньги и буркнул, что ухожу.

К кому?

К своим.

Купил железнодорожный билет туда, где я, мне казалось, смогу встретить настоящего Медведя, такого, как я сам, и мы… Что станем делать мы, я не знал и не хотел знать, поэтому после суток в поезде сошел на незнакомой станции и сразу пошел в лес. Шел долго, долго, с каждым шагом становясь настоящим Медведем.

 

 

ЧЕРНЫЕ ТАПКИ

Эх, жизнь! — себе под нос произнес Игорь Михайлович.

Что имел в виду, не знал точно. Означало это нечто важное, прочувствованное, подкрепленное прожитыми годами.

Опять кряхтишь?! спустив за собой в туалете, то ли спрашивала, то ли упрекала жена, услышав ставший ритуальным для их утра возглас.

Иди куда шла! грубо ответил ей Игорь Михайлович, защищая свою позицию, свой объемный взгляд на жизнь: что ты, мол, понимаешь в моем большом, длинном «эх»!?

Я уже вышла. «Эх», там свободно.

Он приподнялся с кровати, не глядя нашарил сношенные черные пластиковые тапочки. Лет пятнадцать назад велел  положить их в гроб вместе с собой: «Это все, что я нажил в этой стране при этой власти».

Зна-а-аю. Ты диссидент! ответила тогда жена.

И сейчас бы сказала то же самое, но вчера прибавила с усмешкой:

Ты диссидент точно. Но теперь твоя репутация подмочена после того, что ты сделал, ты не сможешь сказать, что прожил честную жизнь.

Эта перепалка во время войны утратила всякий смысл осталась только любовь, непохожая на любовь. Знал точно: плакал бы, горевал и, возможно, даже умер от горя, если бы вдруг ее не стало. И она то же самое.

Смерть не наступала, а жизнь тянулась.

Зачем мы так долго живем, Леночка?

— Чтобы какать, тут же ответила она. Чтобы какать…

Ее добрая ирония украшала супружескую жизнь Игоря Михайловича.

Когда-то давно-давно (казалось, этого и не было) он уходил от нее к более ласковым и нежным женщинам, но через некоторое время чувствовал, что ему не хватает ее дерзости, абсурдности, ее интригующего женского хамства, и возвращался.

– Ответь, родной: почему хуй называют членом или фаллосом? Или вообще ужасно палкой, когда есть чудесное, прекрасное слово всего из трех букв? Просто песня, музыка!

Я до сих пор называют твою киской, соврал Игорь Михайлович, его тянуло соврать самому себе, хотя, конечно, называл ее понятно как.

Осуждаемое законом, неприличное, из трех букв слово жило в нем отдельной подпольной затухающей жизнью и плохо помнило свое же яркое прошлое. 

Ты романтик, я знаю! откликнулась она на «киску» и через хрипловатый кашель курильщика добавила: Не будь ханжой! В этих трех звуках столько энергии, ясности, глубины   они подходят для всего! Особенно сейчас всех хочется послать. Всех! С утра до ночи!

Ты их и так направо и налево филологический факультет не пропьешь!

Не пропьешь! А для чего он еще нужен филологический!? Я так и напишу: «пошел он со своей мобилизацией…»

Да пиши ты что хочешь! Прям жгут тебя эти три буквы!

Именно жгут! Жгут! Опять прилеты! ТЭЦ разбомбили! Придумали же слово «прилеты»! Обстреляли Киев и Одессу, мою любимую Одессу! «Прилеты»! Как мы там чудесно жили у Белки Чижовой в каком году это было?

Еще вчера ты это вспоминала… в восьмидесятом. Установили уже!

Что хочу, то и вспоминаю хоть каждый день буду! Белка моя любимая подруга, царство ей небесное... Одесса прекрасный город… А они ее бомбят на мои деньги!

Что ты несешь какие деньги?!

Как налогоплательщика…

Как налогоплательщика! Вбили в голову слово почище чем «прилеты». Кто вас спрашивает, «налогоплательщики», блин?

Наступил момент надо встать и идти: убогие, но любимые черные пластиковые тапочки, что стояли возле кровати, как венки у могилы, будто сами зашаркали по коридору в туалет.

Все равно снова пойду и повешу, вдогонку крикнула жена, заходя на кухню.

Мой труп ты этого хочешь? и добавил про себя, оценивая свою лимонную мочу: Я просто не хочу умереть на первом допросе.

Гнетущее состояние непроходящей усталости копилось с 24 числа. Старые люди теперь быстрее старели.

Нас отрезали от рода человеческого раз и навсегда, как ты этого не понимаешь?! сказала Елена Абрамовна и разбила яйцо на раскаленную сковородку.

Потом разбила еще одно яйцо, которое расползлось на сковороде в желто-белую территорию какой-то неизвестной страны, где не живут люди. И продолжила:

Это не просто война это знак. Нас отрезали от рода человеческого раз и навсегда.

Еще одно вставшее рядом с «прилетами» слово «навсегда».

Слово это, по ощущению, казалось еще страшнее, чем «прилеты» длительнее, оно переворачивало целую жизнь. Как бывший филолог, теперь на пенсии, жена Игоря Михайловича будто снова вышла на работу в издательство «Молодая гвардия» она переживала за произнесенные слова, за слово «жизнь», за слово «тело», за слово «мозг», за слово «боль», «страдание»… Сомневалась во всем есть ли это все теперь? Существует ли? Значение их надо определять сначала.

Это что-то! Это что-то! взмахивала руками, восклицала Елена Абрамовна после просмотра новостей по ТВ. Какой у него мерзкий голос!

Лица из телевизора снились. С ними можно было разговаривать, их невозможно было изгнать из яви и снов. Им хотелось возражать, сопротивляться, но они, как кремлевская стена, не могли краснеть, и она им отвечала одно: «…мерзавцы, мерзавцы, суки конченые, как с вами жены спят!»

Игоря Михайловича не покидали те же лица, но он искал оправдания: «…я рассуждающий человек, человек рациональный, преподаватель, ученый, мостостроитель по образованию, я ищу, я должен искать, находить все «за» и «против».

Готово! Яичница готова!

Соль где? спросил он, усаживаясь за стол.

Я посолила.

Все равно где соль?!

Елена Абрамовна ненавидела его стальные домостроевские нотки, звучащие в старости чаще; встала со стула, пошла на кухню искать соль.

Соль! Соль! Соль! Где соль? – пропела она в миноре. Вот тебе соль, дорогой! Только много соли вредно.

 

День стартовал и к вечеру наполнялся конфликтом, как и всю предыдущую неделю. Ложки и вилки звенели конфликтно, чай и кофе проливались, соль отсутствовала на столе, хлеб крошился все с оттенком грозы, молнии, бури.

Обед состоял из всего вчерашнего: из вчерашней вареной картошки, теперь обжаренной в подсолнечном масле; из недоеденного вчера нехитрого салата длинные парниковые огурцы, резиновые помидоры; из специально оставленных «на завтра» двух кусков куриной грудки в панировке…

Пожалуй, выпью водки, сказал Игорь Михайлович своей жене Елене Абрамовне.

Прозвучало как предложение о перемирии. Она его не приняла. Ответила с феминистским вызовом:

Я тоже!

Игорь Михайлович послушно принес рюмки и початую бутылку из холодильника.

За мир! как диктор телевидения произнес он.

За перемогу, уточнила Елена Абрамовна.

Ну пускай «за перемогу», но только здесь, внутри квартиры, продолжил он свою миролюбивую политику.

Уже пятый день его жена выходила на уличный, точнее сказать, на подъездный протест. В начале недели она зеленым фломастером на листе бумаги, большими буквами написала «НЕТ ВОЙНЕ», спустилась на лифте на первый этаж и повесила на стену, прикрепив скотчем.

Что ты делаешь?! Остановись, крикнул он вдогонку. Что делаешь!  Замордуют, это же не Лондон, не Гайд-парк это Москва!

Входная дверь с вызовом хлопнула:

Эх! Ну надо же, а!

Вернулась гордая, с блестящими глазами, словно повесила флаг над Рейхстагом.

Игорь Михайлович как мальчик сорвался с протертого кожаного кресла она даже не успела закрыть за собой дверь выскочил. Спустился на первый этаж, не теряя минуты, сорвал листок со стены. Оглянулся никого. Поднялся. Вошел. Посмотрел на нее как победитель.

Она увидела в руках белый лист со скомканными зелеными словами и сказала с неподражаемой интонацией, которая обидней всего:

Дурак ты, и добавила: И трус.

Он не нашелся с ответом и произнес:

Сама ты!

Почувствовал: поражение. Почувствовал: сказал не то, не так.

 

Не лезь ко мне, не прижимайся, сказала она ему ночью.

Он не послушался и стал шептать: «… так нельзя… ты же знаешь, что будет, это не шутки... дело молодых бороться, им жить, а нам? Нам что...»

Убери руку! с той же убийственной интонацией, что и утром, ответила она. Убери руку, или я пойду лягу на диван!

Днем раньше, связавшись по воцапу, сказала дочери, которая уже много лет с семьей жила в Германии, в перестройку вышла замуж за немца и уехала:

Твой отец трус. Ты должна это знать. Ему кажется, что если я напишу на листе «нет войне», нас вычислят, придут и будут допрашивать! Агенты работаем на НАТО! Я уже каждый день вечером, когда все идут с работы, вывешиваю эти слова у лифта, а он спускается и срывает! Твой отец трус!

Дочь ответила:

Играете в гражданскую войну?

Играем, Оля, так играем, что я все время думаю: как хорошо, что ты уехала; как хорошо, что у нас родилась девочка, а не мальчик, как он когда-то хотел!

 

Громкая тишина в доме с начала войны заняла свое место, поселилась, как незваный гость и не думала уходить. Супруги плохо понимали в какой день что сказано, когда кто кого обидел, каждый жил в своем окопе убеждений и заблуждений, не отделяя одно от другого. Линия фронта выстраивалась постепенно, как, наверное, и происходит в реальной войне, на реальном фронте окопчик разрастался, углублялся, обустраивался, превращался в квартиру, а потом, когда Лена решила вывесить на первом этаже перед лифтами плакат со словами, казалось, дерзкими, а раньше, в их молодости, висевшими на каждом заборе, окопчик выстроился в дом, в большой отдельный дом. Дом он. Дом она.

Игорь Михайлович имел украинскую фамилию Коноплянко, и она, жена его, любимая Леночка, почти пятьдесят лет назад приняла ее, как дар, как пение маленькой лесной свободной птички, а ныне их обычная украинская фамилия стала как ожог, как рана. Она крикнула ему из своего окопа:

Коноплянко ко-ко-ко! Ты кто? В тебе есть кровь?! Она тебе что-нибудь говорит? Или ты можешь только тапки свои по квартире разбрасывать?! Их пора выбросить уже!

Она вышла на балкон и закурила.

Он подумал. Оскорбился: причем тут тапки? Яростно прошелся по комнате, открыл балконную дверь и взорвался:

Куришь! И ты, дочь Абрама Петрова мне это говоришь!? Абрама Петрова дочь! Абрама … Петрова! Как Абрам стал Петровым? Как?! Тебе не кажется, что он, твой отец, или это был твой дед, или прадед понял, как настоящий умный еврей, что с этой фамилией в этой стране не живут! Что с фамилией надо что-то делать менять, что надо заткнуться и засунуть свой язык себе в жопу! Чтобы никто не знал, не видел, не подозревал, что ты там себе думаешь! И стал Петровым! А был, может быть, Абрамовичем, Рабиновичем ты этого не знала, об этом не думала? И сейчас надо заткнуться, заткнуться, понимаешь?! Заткнуться с любой фамилией!

Взглянула на мужа, на фотографию в серванте девять на двенадцать: девочка сидит на коленях отца, по паспорту Абрама Петрова, а на самом деле...

Не могу, сквозь подступившие слезы произнесла она. Не могу больше молчать.

Поделиться

© Copyright 2024, Litsvet Inc.  |  Журнал "Новый Свет".  |  litsvetcanada@gmail.com