Родился в Рязани (1953), вырос в Риге, с 1977 года живет в Нью-Йорке и горячо интересуется всем остальным миром, изрядная часть которого попала в его энергичные книги. Не зря Милорад Павич назвал их «пульсирующим потоком взрывов». В его биографии – работа в легендарном «Новом американце», Радио Свобода, («Американский час»), авторская рубрика в «Новой газете», статьи в толстых журналах и колонки – в гламурных. Но больше всего, разумеется, книг, и для каждой Генис придумывает оригинальный жанр. Иногда это – лирическая культурология («Вавилонская башня»), иногда – филологический роман («Довлатов и окрестности»), иногда – теологическая фантазия («Трикотаж»), иногда – искусствоведческие капризы («Фантики»). Какими бы ни были его опусы, их объединяет общее кредо: писать густо и смешно, глубоко и просто.

 

Александр, судя по Вашим книгам и даже просто по их подзаголовкам ("Географические фантазии", "Кулинарные путешествия"), Ваши дороги за 40 лет пересекли полмира. Помнится, была даже рыбалка где-то на севере Канады. Как получилось, что крупнейший мегаполис в прямой видимости от Нью-Йорка остался за бортом?

В детстве у нас в комнате висели географические карты. Над моей кушеткой — Голландия, над кроватью брата — Канада (он был старшим). Первую я изучил в подробностях, вторую — открыл с конца. Для размаха я принялся обживать север, к которому меня всегда тянуло, как стрелку компаса. С тем же братом мы ездили по Канаде до тех мест, где кончалась дорога, и ловили там щук и судаков. Так вышло, что я хорошо знаю поселок Шибогаму или озеро Саганаш, но до Торонто пока не добрался.

 

Уж если спрашивать, то об умолчаниях. Потому что всё остальное есть в книжках. Вот Вы как-то подозрительно сурово вспоминаете в интервью любимую читателями поваренную книгу "Русская кухня в изгнании", утверждая, что Вас она преследует всю жизнь. Как ей это удаётся? 

"Кухня" задумывалась шуткой, хотя ее рецепты писались всерьез. Я отношусь к ней, как Конан Дойль к рассказам о Холмсе: они часто затмевали все прочие усилия автора. Сперва я сердился, когда меня донимали вопросами об этой книге.

—  Это то же самое,  — говорил я, что, встретив Холмса,  интересоваться исключительно его игрой на скрипке.

Но со временем примирился, решив, что с успехом не спорят. Книгу все время переиздают и переводят уже 30 лет. Задумавшись о причинах этой популярности, я пришел к двоякому выводу. В эмиграции ее читают, чтобы вспомнить о корнях и нитях (борщ, твержу я всем, труднее разлюбить, чем Достоевского). В метрополии она утешает и льстит: если два еврея в тучной Америке не могут забыть родную кухню, то так им и надо —  уезжать не стоило.

 

Однако все эти "преследования" не помешали Вам написать и вторую книгу на кулинарные темы ("Колобок и др."), уже без соавтора. Есть гипотеза: в неё вошли рецепты, которые Вайль не одобрял. Или причина была иной?

Да, причина была иной: мы перестали писать с Вайлем еще в прошлом веке, в 1990 году. Но это обстоятельство не помешало мне продолжать обедать, в том числе и с Петром.  В “Колобке” мир расширился за пределы русской кухни,  ибо я научился видеть в каждом заграничном рецепте иероглиф, связывающий географию с историей. Итогом стал тезис, который помогает жить и есть интересно: лучше всего мы способны познать съедобную часть мира.

 

В подзаголовке Вашей афиши стоит: "Итоги 40-летнего путешествия по Америке". Одно стародавнее сорокалетнее путешествие завершилось, в соответствии с первоисточниками, формированием нового человека. Каков же главный итог Вашего сорокалетнего пути?

Такой же, как у Колумба, который плыл в одну страну, а открыл другую. Как и он, я не смог обжить Америку и, как и он, остановился на одном острове. В моем случае это Манхэттен.

 

Эмиграция — это неизбежная череда потерь и приобретений. Назовите свои, из самых памятных.

На этот вопрос лучше ответить цитатой. Вот отрывок из книги “Потерянный рай”, написанной мной и Вайлем в 1982 году. Любопытно сравнить:

Мы безвозвратно утратили:

полноценное общение, настоящую горчицу, друзей, свободное рабочее время, ненавистную власть, национальный престиж, пиетет к слову, граненые стаканы, беспечность существования, семейные узы, розовый портвейн, веру в перемены, политические анекдоты, любовь к родине, отвращение к родине, безразличие к родине, эзопов язык, интерес к религии, извращенное наслаждение быть гонимым евреем, борьбу с мещанством, антисемитизм, Чапаева, славянские древности, самиздат, неустроенный быт, милосердие, романтику дальних странствий, конгениальных врагов, ехидную иронию, коммунальные удобства, мазохистскую страсть к передовицам, веселую бедность, письма из-за рубежа, готовность вступиться за слабого, нонконформизм, объединяющее чувство протеста, возможность высовываться, ощущение, всенародного гнева, правдоискательство, тягу к народу, народ, возвышающее сознание избранности, столичные рестораны, Би-Би-Си, русскую баню, живых иностранцев, первую любовь, идейных противников, идеи, широту русского размаха, очереди, тайну происхождения, прописку, могилы предков, домашнюю библиотеку, чувство юмора и одну шестую суши.

 

Зато мы приобрели:

широту кругозора, возможность сравнивать, джинсы, свободу, страх перед ней, фуд-стэмпы, американское гражданство, китайскую кухню, наглядный пример терпимости, сексуальную революцию, жевательную резинку, синагоги, собрание сочинений Гумилева, вид на памятник Свободы, панический ужас перед преступностью, практицизм, тараканов, хот-доги, феерические книжные магазины, круглосуточное телевидение, заморские путешествия, трезвость (отчасти и в прямом смысле), колониальные гарнитуры, стойкую антипатию к английскому языку, английский язык, комплекс измены Израилю, сигареты “Кэмел”, марихуану, полсотни эмигрантских изданий, эмиграцию, материальное благополучие, неопределенность, кондиционеры, ностальгию, сбережения про черный день, ощущение конца пути, мацу, самую демократическую конституцию, расизм, беспредельные возможности, велфэйр, “Плейбой”, интернациональные вкусы, обостренное чувство национальной гордости, моргедж, концептуальное искусство, воблу и лучшую часть земного шара.

 

Когда я прочитал "Шесть пальцев", мне почему-то больше всего запало в душу эссе  "Некрологи", где вы прощаетесь с телеграммой, почерком и другими "пережитками прошлого". Так запало, что я даже написал стишок о том, что мне кажется невосполнимыми потерями, вроде «неогугленной» эрудиции или стремления собрать хорошую библиотеку. Но Вы называете самым дорогим для себя другое эссе из этой же книжки ("Трикотаж"). Почему?

До тех пор, пока я не написал две последние автобиографические книжки (“Обратный адрес” и “Камасутра книжника”, их лучше читать именно в таком — обратном — порядке), “Трикотаж” была самой интимной работой автора. Каждую главу я писал так, как вяжут варежки — медленно, и чтобы грели. Этот метод у Мандельштама называется “опущенные звенья”:  сочинять плотно, но оставлять пробелы на месте банального и очевидного. Не каждый читатель готов идти по этому пути за автором, но ему, мне, “Трикотаж” по-прежнему нравится.

 

Судя по книге "Довлатов и окрестности", работа в газете "Новый американец" рядом с Сергеем Донатовичем, Петром Вайлем, Вагричем Бахчаняном, Наумом Сагаловским и другими замечательными людьми была самой "коммунистической" в условях сурового капиталистического окружения, и, будучи отличной профессиональной школой, оставила о себе яркие воспоминания. Но история любит заходить на второй круг, а Дмитрий Муратов даже внешне чем-то похож на Сергея Довлатова. Как вам сегодня работается в российской "Новой газете"?

“Новый американец” был ослепительным и коротким эпизодом в моей жизни — как первая любовь. Отношения с “Новой газетой” напоминают законный и удачный брак. В 2004 году, на книжной ярмарке во Франкфурте Муратов позвал меня работать “писателем в газете”. С тех пор я служу на этой упоительной должности, посылая в редакцию каждую страницу с трепетом и благодарностью. За эти годы я научился сочинять книги, как канатоходец под куполом:  главу за главой на глазах у зрителей, ставших читателями. Это увлекательный и рискованный процесс, который, впрочем, был знаком всем писателям 19-го века.

 

Наверное, у каждого человека бывают встречи, которые потом очень долго аукаются в биографии. Не случись они — и жизнь оказалась бы неполной. Вам, например, доводилось общаться и с Бродским, и с Лосевым, и с Довлатовым, и с Синявским...

Помимо перечисленных, было множество других, вроде моих коллег, пожарных-алкоголиков, которых я вспоминаю чаще многих. Я уверен, что нас учит каждая встреча, особенно если мы прислушаемся к  тому, что нам говорят, а не к тому, что говорим сами. Собственно, поэтому так многолюдна книга “Обратный адрес”, в которой персонажей больше, чем цитат.

 

Когда Ваша книжка "Родная речь" попала в руки моей мамы, преподавателя русского языка и литературы с 40-летним стажем (правда, уже после её выхода на пенсию), она была в настоящем шоке и всё время повторяла: "Чему же мы учили всё это время!?" А как реагируют на эту книгу нынешние учителя литературы в России, используются ли она в учебном процессе?

В изданиях 1990-х годов стоял гриф “Рекомендовано министерством просвещения”. Теперь оно рекомендует что-то другое (“Щит и меч”?). Я знаю немало учителей, которые пользовались книгой. Но думаю, что куда больше было учеников, списавших с нее сочинения. Сегодня, однако, я  не считаю, что школа должна заниматься таким вовсе. Не история литературы, а уроки чтения нужны 21-му веку, чтобы не разучиться читать совсем. Но этому посвящена моя книга “Камасутра книжника”.

 

Нетрудно заметить, что в своих филологических сочинениях Вы пишете в основном о прозе, а Ваш друг и соавтор Петр Вайль писал о стихах ("Стихи про меня"). Такова была взаимная договоренность или это всего лишь литературные предпочтения?

Я понимаю, что делить проще, но это не так. Я много писал о стихах — от Пушкина и Бродского до Фроста и Уоллеса Стивенса. Вам придется примириться с тем, что говорил Вайль. Вместо одного писателя вылупилось три: Вайль-и-Генис, Вайль и Генис.

 

Чем Вам так дорога работа на радио "Свобода", которая не прерывается вот уже более трёх десятков лет? Соло у микрофона — это импровизация или игра по нотам?

Для меня радио — это уроки риторики, для слушателей — шепот с неба. Голос значит и умеет больше букв. Именно поэтому я никогда не печатаю то, что говорю.

Микрофон не терпит монологов — если ты не фюрер. Стихия радио — диалог, и я надеюсь, что в своей программе “Американский час с Александром Генисом” мы превращаем слушателей в участников интеллигентной беседы, которыми славились наши кухонные застолья.

 

Вы будете смеяться, но Ваше выступление в Торонто организует клуб авторской песни "Перекресток", абсолютно не зная Ваших предпочтений в этой области культуры (хотя эта тема и фигурирует в книжке "60-е. Мир советского человека"). Рискну предположить, что это Окуджава. Угадал?

Я вырос в обнимку с магнитофоном “Айдас”. Мой отец знал 120 песен Высоцкого, не считая Галича, Кукина, Новеллы Матвеевой и многих других. Но именно в Канаде я выяснил, что больше всех люблю Окуджаву. Мы с женой возвращались с рыбалки из дальнего Квебека и от скуки запели Окуджаву. Тысячу миль спустя выяснилось, что оба помним наизусть все. Мне повезло рассказать ему об этом, но этот эпизод мы отложим до встречи.

 

Окуджава утверждал, что жанр авторской песни и КСП сходят на нет. Булату Шалвовичу, к сожалению,  просто не довелось увидеть, как это движение обрело новую жизнь в многоликой среде русскоязычного зарубежья. В Нью-Йорке и окрестностях, на  американском Западе, в Канаде, Германии, Израиле, Австралии проходит великое  множество концертов и фестивалей авторской песни. Приходилось ли Вам бывать на каких-то из них за эти 40 лет? Если да, что что запомнилось?

Нет, но я видел, как это начиналось, когда был школьником и мечтал, не отличаясь от всех остальных,  играть на гитаре у костра. Интересно, что советская власть умерла (вернее, превратилась в зомби), но ее самые удачные артефакты живут до сих пор и всюду. Один пример — КВН, другой — авторская песня, третий — салат Оливье.

 

Александр Генис известен читателям как изобретатель новых литературных жанров: "лирическая культурология", “филологический роман", "интеллектуальная биография". Какой новый жанр на верстаке у мастера сегодня?

В этом году я начал писать книгу. Ее главы печатаются в “Новой газете” под рубрикой “Кожа времени”. Вы упомянули “Некрологи”, в которых отпевалось исчезнувшее. Будущую книгу можно было бы назвать “Крестины”, потому что в ней описывается то, что родилось, чтобы жить с нами (Фэйсбук), а иногда (роботы) и вместо нас.

 

Интервью провёл Михаил Овсищер (КСП "Перекрёсток")

Поделиться

© Copyright 2024, Litsvet Inc.  |  Журнал "Новый Свет".  |  litsvetcanada@gmail.com