«Блаженное наследство» О. Мандельштама.

Я получил блаженное наследство —

Чужих певцов блуждающие сны…

 

В конце 1973 года в Советском Союзе наконец-то вышла в серии «Библиотека поэта» книга «Стихотворений» Осипа Мандельштама. Из-за ограниченного тиража (всего 15. 000 экземпляров) книга сразу же стала библиографической редкостью и в СССР и за рубежом. До этого последний сборник стихотворений Мандельштама в Советском Союзе вышел без малого полвека тому назад. Известно, что долгие годы Мандельштама не печатали, поэтому издание сборника его поэзии в «Библиотеке поэта» явилось большим и счастливым событием.

Хочется напомнить основные вехи творчества Осипа Мандельштама.

Анна Ахматова в своих воспоминаниях приводит рассказ поэта о выпуске его первого сборника: хозяин типографии, где юный Мандельштам издал на собственные деньги сборник стихов «Камень», поздравляя его с выходом книги, пожал ему руку и сказал: «Молодой человек, вы будете писать все лучше и лучше». Хотя высказывание это и анекдотично, но по существу оно оказалось верным.

Мандельштама порой обвиняли в запутанности и бессмыслице даже такие представители поэтической элиты, как Гумилев и Цветаева. Обвиняли, но тут же и оговаривались, что оба поддавались «магии каждой строчки» его поэзии, по словам Марины Цветаевой.

Те, кто обвиняют Мандельштама в бессмыслице и запутанности, может быть ищут в поэзии соответствия с «пересказом», что Мандельштам считал «вернейшим признаком отсутствия поэзии». Мандельштам сам сказал, как его стихи надо читать: «Лучшие слова в стихотворении, — говорил он, — не произнесены. Их нужно найти тому, кто вас слушает... Поэт дает только ассоциации, и в этом вся сила его воздействия».

Мандельштам — трудный и сложный поэт. И поэт большого диапазона. Его лирика полна отзвуков чужих певцов — Эллады, Рима, Византии, Италии, Франции, Англии, Шотландии... И он требует от читателя как бы отгадывания этих отзвуков. В своем эссе «Разговор о Данте» он говорил о важности исполняющего понимания поэзии, противопоставляя его пассивному, воспроизводящему пониманию. Такому исполняющему пониманию подлежит, например, его известное стихотворение «Соломинка», где дается целый рой ассоциаций, связанных с именем былой петербургской красавицы Саломеи Андрониковой, и читателю надлежит открыть те «лучшие слова», которые скрыты за этими ассоциациями.

Но рядом с ребусной, подлежащей разгадыванию лирикой у Мандельштама есть и ясные, доступные с первого прочтения стихи, часто писавшиеся в то же время, что и зашифрованная поэзия. В ранней статье поэта «Заметки о Шенье» есть такое высказывание: «Что такое поэтика Шенье? Может, у него не одна поэтика, а несколько в различные периоды или в тот же период, но в «различные минуты поэтического сознания?» Такое соображение о «нескольких поэтиках» в различные периоды или в тот же период, но в «различные минуты поэтического сознания» можно отнести и к творчеству самого Осипа Мандельштама.

Совсем молодым Мандельштам жил некоторое время в западной Европе.

О его пребывании во Франции мы знаем из воспоминаний Михаила Карповича. Карпович познакомился с Мандельштамом в парижском кафе студенческого квартала 24 декабря 1907 года. Они часто встречались до весны 1908 года.

Карпович с сожалением отмечает, что не сохранил в памяти ни одного из стихотворений Мандельштама парижского времени, когда в поэте, по его словам, была «юношеская экспансивность и романтическая восторженность, плохо вяжущиеся с его позднейшим поэтическим обликом. Ничего каменного в будущем творце «Камня» еще не было», говорит Карпович.

И вот одно стихотворение Мандельштама той далекой парижской весны, помеченное «Париж, 20 апреля 1908». Отличается ли оно в действительности так резко от его последующего творчества?

 

О красавица Сайма, ты лодку мою колыхала,

Колыхала мой челн, челн подвижный, игривый и острый.

В водном плеске душа колыбельную негу слыхала,

И поодаль стояли пустынные скалы, как сестры.

Отовсюду звучала старинная песнь — Калевала:

Песнь железа и камня о скорбном порыве Титана.

И песчаная отмель — добыча вечернего вала,

Как невеста белела на пурпуре водного стана.

Как от пьяного солнца бесшумные падали стрелы

И на дно опускались и тихое дно зажигали,

Как с небесного древа клонилось, как плод перезрелый,

Слишком яркое солнце, и первые звезды мигали;

Я причалил и вышел на берег седой и кудрявый,

Я не знаю, как долго, не знаю, кому я молился...

Неоглядная Сайма струилась потоками лавы.

Белый пар над водою тихонько вставал и клубился.

 

Стихотворение о финском озере, действительно, пожалуй, наполнено, как и автор его в то время, «романтической восторженностью». Многие образы его навеяны символизмом и вызывают в памяти стихи «великих душеловцев», как называет символистов в книге «Воспоминания» вдова поэта Надежда Мандельштам.

Озеру «Сайме» посвятил несколько стихотворений предтеча русского символизма Владимир Соловьев («На Сайме зимой», «Сайма в полдень», «Сайма в бурю», «Сайма на другое утро»), и мандельштамовские стихи в значительной мере перекликаются с этими стихами Владимира Соловьева. И Мандельштам, и Соловьев ( в стихотворениях «На Сайме зимой» и «Сайма на другое утро») употребляют в первых строках риторическое обращение, создающее эмоциональное настроение. Соловьев начинает эти стихотворения: «Вся ты закуталась шубой пушистой» и «Что этой ночью с тобой совершилося? / Ангел надежд говорил ли с тобой?» Эти строки, как и обращение Мандельштама к озеру— красавице, говорят о культе красоты, о мистической любви.

Оба автора окрашивают «Сайму» в серебристо — светлые тона. Отмель мандельштамовского озера «белеет, как невеста», берег его «седой и кудрявый», над озером встает клубящийся «белый пар». Той же палитрой пользуется и Соловьев. Его стихотворение «Сайма в полдень» начинается словами «Этот матово — светлый жемчужный простор», а в стихотворении «Сайма зимой» встречается «белая тишь» и обращение: «Вся ты в лучах, как полярное пламя».

Но Сайма у Мандельштама окрашена и огненно — красными тонами — «пурпур водного стана», «струилась потоками лавы». Здесь уместно сравнение с Бальмонтом, у которого есть стихотворение, озаглавленное «Вечер», где поэт говорит об «озере тихом и сонном», на котором «качается огненный лик». А в другом стихотворении, «Жребий великого», Бальмонт рисует картину захода солнца над водным пространством: «Багряный солнцекруг скользил дугой

заката / Над предвечернею глубокою водой».

В стихотворении Мандельштама встречаются многие слова — образы из символистского «инструментария», как, например, «челн» ( «чуждый чарм черный челн» Бальмонта), «нега», «пустынные скалы». «Колыбельная нега» у Мандельштама перекликается с «чарующей негой» у Владимира Соловьева в стихотворении «Сайма в полдень». В бальмонтовском «Вечере» тоже есть образ «неги»: «На озере негой объятом».

Но «Красавица Сайма» говорит и о вполне самобытном даре поэта. В

стихотворении о лесном озере слышатся песни и чужих певцов, которые получил в блаженное наследство молодой поэт. Над его озером звучит и «старинная песнь Калевала», финский народный эпос. Но стихи о Сайме относятся к «предыстории», к тому времени в жизни Мандельштама, о котором у нас очень мало сведений. «История» же начинается в 1910 году, когда первые стихи поэта появились в журнале «Апполон» и сразу же привлекли к себе внимание.

Известно, что с этого времени у Мандельштама завязывается близкая дружба с Гумилевым, который в это время вел в «Апполоне» отдел «Письма о русской поэзии». Мандельштам увлекается «акмеистическими» теориями Гумелева и примыкает к группе акмеистов. Три больших поэта, вышедшие из этой группы —

Гумилев, Ахматова и Мандельштам — пошли впоследствии совершенно разными творческими путями.

Творческий путь Мандельштама делится на четыре отчетливых периода:

1908 — 1915 ( сборник «Камень»).

1916 — 1920 ( сборник «Тристина»).

Стихи 1921 — 1925 годов.

Лирика 30-х годов, несобранная в книги стихов при жизни поэта и в большей части при жизни его неопубликованная.

 

Заглавие первой книги «Камень» вполне соответствовало акмеистическим требованиям осязаемости и плотности стиха. Таким образом оно приобретало и символический смысл: под ним понималось слово — основной материал поэта. В стихотворении Notre Dame Мандельштам и сопоставляет поэзию и зодчество:

 

 Но чем внимательней, твердыня Notre Dame,

 Я изучал твои чудовищные ребра,

 Тем чаще думал я: из тяжести недоброй

 И я когда-нибудь прекрасное создам.

 

Источники прекрасного молодой Мандельштам видел в «рукотворных» памятниках, воздвигнутых человеком на земле; это — готические соборы с летящими ввысь шпилями и кружевом каменных орнаментов, православные храмы с маленькими легкими телами, величественные петербургские здания.

Петербург занимает особое место в творчестве Мандельштама. В архитектуре своего родного города он видит, как и поэты восемнадцатого века, печать вечного города Рима. Так же как неоклассицисты допушкинского времени, Мандельштам, которого часто называют классицистом, не чувствует двойственности и фантастичности Северной Пальмиры, он воспевает красоту и гармоничность этого города.

Многие стихотворения Мандельштама как бы написаны на палимпсесте — пергаменте, которым в древности пользовались несколько раз, стирая написанное раннее. Прошлое в его творчестве просвечивает сквозь настоящее, так как более древние письмена вдруг открываются в старинной рукописи.

В стихотворении о соборе Парижской Богоматери, например, поэт воскрешает прошлое Парижа, время римского завоевания, которое принесло с собой первые дороги и мосты, а также культуру и закон в поселок, Лютеция — будущий Париж.

В двух строках поэт рисует прошлое города:

 

Где римский судия судил чужой народ –

Стоит базилика...

 

В дерзостной направленности ввысь готической архитектуры поэт видит одну из первых человеческих попыток устремления к небу. Христианский и египетский миры взаимодействуют в «стихийном лабиринте» колонн, летящих подпорок, шпилей, башенок и арок собора Парижской Богоматери, которые теснятся в третьей строфе стихотворения:

 

Стихийный лабиринт, непостижимый лес,

Души готической рассудочная пропасть,

Египетская мощь и христианства робость,

С тростинкой рядом — дуб, и всюду царь — отвес.

 

Древние письмена открываются также в произведении о другом всемирно известном храме, в стихотворении «Айя-София»:

 

Айя-София — здесь остановиться

Судил Господь народам и царям!

Весь купол твой, по слову очевидца,

Как на цепи подвешен к небесам.

 

И всем векам — пример Юстиниана,

Когда похитить для чужих богов

Позволила Эфесская Диана

Сто семь зеленых мраморных столбов.

 

Здесь сквозь видение Софийского собора проступает более древний храм Дианы Эфесской, из которого был взят мрамор для постройки константинопольского храма.

Таков сборник поэта «Камень» с преобладающей в нем архитектурной темой, которая, по словам его вдовы, «связана с задачей человека на земле — строить, оставить осязаемые следы своего существования, то есть побороть время и смерть».

 

Второй сборник «Тристина», как и первый, насыщен отзвуками древних культур и песнями их певцов, в особенности культуры эллинской. Центральное место в нем занимает Петербург. Многие произведения относятся к войне и революции.

Есть в книге и цикл стихов, которые отразили пребывание Мандельштама в Крыму во второй половине десятых годов, часто эти «крымские» стихотворения переплетаются с эллинскими мотивами.

Петербург в «Тристиа» — это уже не величественный город с печатью Рима, который своими гармоничными постройками учил молодого поэта в «Камне», что «красота не прихоть полубога, // А хищный глазомер простого столяра».

В известном стихотворении, написанном через год после революции, поэт оплакивает свой город:

 

На страшной высоте блуждающий огонь,

Но разве так звезда мерцает?

Прозрачная звезда, блуждающий огонь,

Твой брат, Петрополь, умирает.

 

На страшной высоте земные сны горят,

Зеленая звезда мерцает.

О если ты звезда — воды и неба брат,

Твой брат, Петрополь, умирает.

 

Смерть своего города поэт, определивший акмеизм как тоску по мировой культуре, воспринимает особенно трагично. Его повторяющийся эмоциональный рефрен о гибели Петербурга и звучит, как плач хора античной трагедии. Город показан во власти угрожающих ему стихийных сил, над ним несется фантастически — кошмарный корабль — чудовище с распростертыми крыльями.

Однако, в стихотворении есть и отрицание смертности города, которое до сих пор, по-видимому, не было замечено исследователями. Во-первых, Петербург носит наименование Петрополя и, таким образом, приобщен к вечным городам.

Во-вторых, в последней строфе Петрополь уподобляется звезде, звезды же бессмертны. Петербург, таким образом, становится бессмертным; умирает только отражение звезды, а Петрополь — звезда будет жить вечно.

Утверждение, что Петербург — Петрополь переживет апокалипсическое для России время отражает в какой-то мере отношение Мандельштама к революции, как к этапу исторического развития. Но слишком страшен революционный Петербург в «великий сумеречный год», как сказал поэт в стихотворении, написанном, тоже в 1918 году. И вот, «чуя грядущие казни, от рева событий

мятежных // Я убежал к нереидам на Черное море» — говорит он об этом времени.

Пребывание на Черном море, которое поэт связывал с морем Средиземным и Элладой, дало ряд лучших его стихотворений. В противоположность «петербургским» стихам, они окрашены радостной тональностью. Наиболее отчетливее, пожалуй, радость звучит в стихотворении «На каменных отрогах Пиерии»:

 

Бежит весна топтать луга Эллады,

Обула Сафо пестрый сапожок,

И молоточками куют цинады,

Как в песенке поется, перстенек.

Высокий дом построил плотник дюжий,

На свадьбу всех передушили кур,

И растянул сапожник неуклюжий

На башмаки все пять воловьих шкур.

 

В своей второй книге воспоминаний Надежда Мандельштам называет эту эллинскую идиллию «нашими брачными стихами». Ко времени написания этого стихотворения относится ее встреча и близость с поэтом. «Перед тем как написать стихи о свадьбе и черепахе, — пишет вдова поэта, — Мандельштам перелистал у меня в комнате томик переводов Вячеслава Иванова из Алкея и Сафо... Из переводов и пришел, пестрый сапожок...» Таким образом, стихи возникли на стыке двух впечатлений — чтения Сафо и личного счастья.

В этой радостной картине эллинской весны чувствуется большая любовь ко всему земному. Античное прошлое здесь показано как настоящее, как живущее в наше время, и песни древних певцов окрашены живым чувством — это не холодная неоклассическая стилизация восемнадцатого века, против которой поэт сам протестовал (см., например, его статью «Заметки о Шенье»).

Просветленные и идиллические стихи «Тристиа» — это, в какой-то мере, последняя дань Мандельштама прекрасному, источники которого он видел в классическом прошлом, оставленном ему в наследие древними певцами, «слепыми лирниками», как он сказал в начале стихотворения об эллинской весне. В его творчестве 20-х годов звучит усталость, безнадежность, ужас перед развертывающимися событиями. «Блаженное наследство» древних певцов, так щедро питавшее его раннее творчество, не приносит уже ему утешения.

 

И подумал: зачем будить

Удлиненных звучаний рой,

В этой вечной склоке ловить

Эолийский чудесный строй –

 

говорит поэт в стихотворении, написанном в 1922 году.

Стихи 1921 — 1925 г.г., которые вдова поэта называет «оборванной и задушенной книгой начинаются строкой «Нельзя дышать, и твердь кишит червями», и эти слова как бы создают тематический лейтмотив для творчества этого периода, состоящего всего из двадцати стихотворений.

Вряд ли у какого-либо другого русского поэта было такое острое ощущение того времени, когда, по выражению Ахматовой, «приближался не календарный —

// Настоящий Двадцатый Век», как у Мандельштама. Хорошо известно его стихотворение «Век», написанное в 1923 году, полное мучительных мыслей и предчувствий:

 

Век мой, зверь мой, кто сумеет

Заглянуть в твои зрачки

И своею кровью склеит

Двух столетий позвонки?

 

По словам Мандельштама, «земля гудит метафорой». «Век» и построен на развернутой метафоре «век» — «зверь». Может быть, сравнение, в какой-то мере, подсказано и звуковой близостью слов: век, зверь. Сравнение века со зверем, однако, подсказывалось самими событиями.

В «Веке» звучит типичное для творчества Мандельштама стремление к синтезу старого и нового, но к этому мотиву примешивается новый зловещий мотив кровавого жертвоприношения. Позвонки века-зверя могут быть склеены только кровью.

 

Чтобы вырвать жизнь из плена,

Чтобы новый мир начать,

Узловатых дней колена

Нужно флейтою связать –

 

это еще одна попытка связать минувший век и нынешний при помощи искусства.

Но век поэта уничтожает жизнь — Снова в жертву, как ягненка, / Темя жизни принесли / — и гибнет сам — Но разбит твой позвоночник, / Мой прекрасный жалкий век... /.

В новом советском однотомнике было впервые напечатано заключительное восьмистишие «Века», восстановленное поэтом, согласно примечаниям,

в 1936 году. Вот оно:

 

Кровь — строительница хлещет

Горлом из земных вещей

И горящей рыбой мещет

В берег теплый хрящ морей.

И с высокой сетки птичьей,

От лазурных влажных глыб

Льется, льется безразличье

На смертельный твой ушиб.

 

Две начальные строки этого восьмистишия являются повторением строк пятой и шестой восьмистишия первого. Очевидно поэт хотел усилить темы гибели и агонии таким повторением.

Большинство стихотворений 1921-1925 годов недвусмысленно, хотя и в затрудненной ребусной форме, говорит об отношении поэта к действительности того времени. Даже в последних воронежских стихах, когда Мандельштаму приходилось жить в совершенно нечеловеческих условиях, нет того метафизического ужаса перед временем и веком, как в произведениях этого периода. В стихотворении «Нашедший подкову», написанном в 1923 году,

поэт говорит:

 

Время срезает меня, как монету,

И мне уж не хватает меня самого.

 

Подобно Ахматовой, у Мандельштама был долгий, почти пятилетний период поэтического молчания. Стихи вернулись к нему в 1930 году. Для лирики тридцатых годов характерны как бы две тональности: с одной стороны, в ней страх, и отчаяние, с другой — большая любовь к жизни, выраженная в таком оксиморонном сочетании, содержащемся в последней строке такого четверостишия:

 

Колют ресницы. В груди прикипела слеза.

Чую без страха, что будет и будет гроза.

Кто-то чудной меня что-то торопит забыть. –

Душно, и все-таки до смерти хочется жить.

 

Может быть, как бегство от этой «душной», «предгрозовой» атмосферы перед арестом поэта в 1934 году были написаны в «ящик стола» «Восьмистишия», цикл состоящий из одиннадцати отрывков. В них поэт далек от происходящего вокруг и обращается к темам эстетики, философии и творчества — своего собственного и тех чужих певцов, блуждающие сны которых он получил в наследство. Теме взаимосвязи творчества, природы и жизни посвящено седьмое восьмистишие:

 

И Шуберт на воде, и Моцарт в птичьем гаме,

И Гете, свищущий на вьющейся тропе,

И Гамлет, мысливший пугливыми шагами,

Считали пульс толпы и верили толпе.

Быть может, прежде губ уже родился шепот

И в бездревесности кружилися листы,

И те, кому мы посвящаем опыт,

До опыта приобрели черты.

 

Близкую мысль мы встречаем в лирике А.К. Толстого: «Тщетно, художник, ты мнишь, // Что творений своих ты создатель...»

Известно, что непосредственной причиной ареста Мандельштама послужили его пресловутые стихи о Сталине. До этого поэту делалось много всяких предупреждений, но эти стихи, по-видимому, переполнили чашу терпения власть имущих. Думается, что в аресте Мандельштама есть некая ирония судьбы — поэт, которому так часто ставили в упрек отчужденность от действительности, погиб как раз за описание этой самой действительности:

 

 Мы живем, под собою не чуя страны,

 Наши речи за десять шагов не слышны...

 

Вдова поэта считает, что Мандельштам сознательно избрал себе род смерти, используя «безмерное», почти суеверное уважение к поэзии среди советской верхушки. «Чего ты жалуешься, — говорил он жене, — поэзию уважают только у нас — за нее не убивают».

Смерть за поэзию началась в ночь с тринадцатого на четырнадцатое мая, когда Мандельштам был в первый раз арестован. После короткого следствия поэт был выслан в Чердынь, а через несколько месяцев ему было разрешено переехать в им самим выбранное место ссылки — Воронеж. Здесь родились три «Воронежские тетради», составляющие последний этап творчества поэта. Отметим, что лучшие стихотворения воронежского периода вошли в советский однотомник.

Есть в «Воронежских тетрадях» подчеркнуто биографические стихи — одни, напоминающие кошмары Гойя, но есть и поражающие спокойствием и бесстрашием обреченности:

 

Еще не умер ты, еще ты не один,

Покуда с нищенкой — подругой

Ты наслаждаешься величием равнин

И мглой, и голодом, и вьюгой.

 

В роскошной бедности, в могучей нищете

Живи спокоен и утешен –

Благословенны дни и ночи те

И сладкогласный труд безгрешен...

 

В воронежские стихи впервые широко вошла в творчество Мандельштама среднерусская природа с ее просторами — с черноземными полями, с морозными зимами –

 

В лицо морозу я гляжу один:

Он — никуда, я — ниоткуда,

И все утюжится, плоится без морщин

Равнины дышащее чудо.

 

А солнце щурится в крахмальной нищете –

Его прищур спокоен и утешен...

Десятизначные леса почти что те...

А снег хрустит в глазах, как чистый хлеб безгрешен.

 

В Воронеже поэт снова улавливает «эолийский чудесный строй», почти утерянный в двадцатых годах. В следующих стихах он совершает так же, как в своем раннем творчестве прогулку по кругозору античности:

 

Где связанный и пригвожденный стон,

Где Прометей — скалы подспорье и пособье?

А коршун где — и желтоглазый гон

Его когтей, летящих исподлобья?

 

Тому не быть — трагедий не вернуть,

Но эти наступающие губы,

Но эти губы вводят прямо в суть

Эсхила — грузчика, Софокла — лесоруба.

 

Некоторые литературоведы считают «Воронежские тетради» вершиной творчества Мандельштама; так, например, определяет их Н. Струве во вступительной статье к третьему тому американского издания произведений поэта. Думается, однако, что такая оценка воронежского творчества слишком высока. Хотя и воронежский период дал немало стихотворений, свидетельствующих о том, что даже нечеловеческие условия жизни не могли сломить дар поэта, все же дар этот был надломлен. Некоторые стихотворения представляются как бы обломками этого дара. Кроме того, многое в воронежской лирике фрагментарно, как бы недоработано.

Удивляться, конечно, этому нечего. Удивляться можно только тому, что поэт мог все-таки продолжать писать в этой обстановке, в которой ему пришлось жить.

Больной ( в последний год в Воронеже он уже не мог из-за одышки один выходить на улицу), совершенно лишенный средств к существованию, живший на скудную помощь немногих оставшихся друзей, он продолжал работать, потому что — как писал в начале 1937 года, последнего своего творческого года –

 

Народу нужен стих таинственно — родной,

Чтоб от него он вечно просыпался

И льнянокудрою каштановой волной –

Его дыханьем умывался.

 

В этом же 1937 году, окончив срок ссылки, поэт вернулся с женой в Москву, но ему было там отказано в прописке. Бездомные и нищие Мандельштамы кружили год в стокилометровом радиусе вокруг запретных для бывших ссыльных городов.

Весной 1938 года им была выдана путевка в дом отдыха. Там в ночь с первого на второе мая поэт был снова арестован. И из новой ссылки не вернулся. Последние его дни, судя по рассказам очевидцев, были ужасны, точная дата смерти неизвестна.

Как и его друга акмеистских лет Николая Гумелева, смерть застала Осипа Мандельштама «посередине странствия земного» — так задумал назвать свою очередную книгу стихов Гумилев перед своим арестом и расстрелом.

К обоим поэтам могут быть отнесены строки третьего члена славной акмеистской триады Анны Ахматовой:

 

Так просто можно жизнь покинуть эту.

Бездумно и безбольно догореть,

Но не дано Российскому поэту

Такою светлой смертью умереть.

 

Всего верней свинец душе крылатой

Небесные откроет рубежи

Иль хриплый ужас лапою косматой

Из сердца, как из губки, выжмет жизнь.

Поделиться

© Copyright 2017, Litsvet Inc.  |  Журнал "Новый Свет".  |  info@litsvet.com