Друзья мои... милые люди... ах, Господи, еще одна бутылочка!.. откуда!.. из каких таких богатых закромов!.. красного?.. красненького, синенького... хоть зелененького... знаете, мне все равно... зелено-вино... А, вот, вспомнила, что хотела вам сказать важное: знаете... нет, не знаете... откуда ж вам-то знать... у нас в городе жил один такой умный, ну просто очень умный, невероятно умный человек. Умнее всех нас во сто раз, может. И вот он однажды сказал такое золотое слово, и я его навеки запомнила. Он сказал: на ложь надо отвечать правдой. Потому что если вы молчите, рот на замок, ну все вокруг и думают, что та ложь - и есть правда. Самая правдивая! Ну ведь вы молчите. Значит, с ложью соглашаетесь. А соглашаться - не надо! Надо на ложь - отвечать правдой! И только правдой!

Я крепко запомнила эти умные слова. И про себя их все время повторяла.

И вот наповторялась.

Захотела - правды. Живой. Настоящей.

И что, люди, что, вы думаете, я сделала?.. Что ты такого сделала, Лелька, безумка... зачем в это во все ввязалась... А, видите ли, не могла больше терпеть лжи... И - ненависти... И - подлости... Захотелось, видите ли, тебе - справедливости... Где ты ее видала, ту справедливость?.. Только во сне. В светлом и солнечном сне. А наяву? Мы все, люди, сейчас вволюшку войны хлебнули. Мы-то уж знаем, что такое ложь. И где живет правда. Похоронена она давно в земле, правда наша. Спит, глубоко под землей. Рядом со слепыми червями.

Я... А что я сделала? Ну, что? Да, что я сделала? Я написала большими словами, большими буквами большую картину. Во всю стену маленькой жизни. Расписала пустую жизнь - огромной фреской. И на фреске той изобразила себя и Виолетту, как мы есть. В полный рост.

И я выставила эту фреску во храме моей жизни для всеобщего обозрения; доведенная до отчаяния, я только так и могла спастись, чтобы не сойти с ума; протянуть руки людям: люди, ну вот же правда, вот правда, вот!

И на фреске той мы обе оживали, стихи читали, детей рожали и кормили, в ресторанах пили - за счастье, за радость, за совесть, за очередной Новый год, за чей-то кружевной день рожденья; а бывало, и за день чьей-то безвременной смерти поминальную рюмку водки выпивали; и на фреске той обнимались, целовались и мирились, после всех Веткиных страшных стихов, навек; и на фреске той Виолетта, вдохновенной ночью, опять мне ребра ломала и у меня теплое, бьющееся сердце из груди жадно, хищно тащила, а потом в свои слова кровь мою переливала, а потом заново лепила - меня не меня, себя не себя, а такую забавную куклу из краденых кровавых слов быстро, ловко шила: и трясла ею в воздухе, над алой площадной тряпкой, и кричала свои слова, наспех слепленные из моего смеха и моих слез. А это, по правде, набитая ватой кукла кричала, под яростным площадным снегом, с размалеванными помадой щеками, с нарисованным алым сердечком ртом. И на фреске той я, Ольга, отчаянно обнимая людей, чужих и друзей, и прижимаясь к ним в жалком объятьи, ища у них бестолковой защиты, скользя по их холодным зимним щекам мокрой горячей щекой, выплакивала им в плечо, в ухо: люди, меня убивают словами, спасите! И на фреске той Виолетта, возненавидев меня за правду, словами ненависти на широкой снежной площади больно и прилюдно расстреливала меня.

И на фреске той видели люди мою настоящую правду; и разбирали те слова правды по слогам; и молчали, не зная, что сказать и что подумать.

Ведь их правда звучала и выглядела совсем по-другому.

И фреску ту внезапно увидала и по знакам и вздохам, по теплым от крови костяным строкам, по узорным золотым, красным буквицам однажды прочитала несчастная Виолетта; и взъярилась; и забилась в истерике; и завопила неистово; и прокляла меня за живую правду мою; и подала на меня за ту правду - в суд.

 

***

 

Люди, люди... ну что вам сказать про суд. Вас судили кого-нибудь... когда-нибудь? Нет?.. Значит, вы не поймете. Суд - это стыд. Кромешный и всеобщий. Судьям стыдно задавать тебе вопросы. Тебе стыдно отвечать. Потому что судьи всё и так понимают. Без всяких там позорных, жалких слов. Я сидела на скамье, старалась не горбиться, сидеть прямо и гордо, чтобы не выглядеть старой. Мне надо было предстать перед всеми сильной, веселой, а не печальной: правдивой. Потому что, это я так наивно думала тогда, на суде, правда была на моей стороне.

Меня медленно и важно спросил человек с черной челкой, с надутыми щеками, с полоской крохотных кукольных усиков над подрагивающей губой: "Вы сознавали, что, сочиняя ваш текст, вы оскорбляете им другого человека?" Я героически улыбалась. "Я сочинила один текст! В котором все - правда! А истица сочинила сто, двести, тысячу оскорбительных текстов! На протяжении многих лет! В которых все - неправда! Так кто же кого оскорбил? Вы что-то перепутали, господин... товарищ..." Я не знала, как назвать человека с усиками. Растерялась. Из зала кричали: "Она не виновата! Не виновата!" Кто "она", я не понимала. Я? Или Виолетта?

Виолетта тоже сидела на скамье. Поодаль. Я смутно видела ее напудренное и нарумяненное лицо. Ее серьги остро и больно сверкали в свете судебных ламп, ярче софитов стадиона. Вдруг она вскинула голову и тоненько заверещала: "Досточтимый суд, товарищи, ой, граждане, ой, господа, ой, люди, а может, это я виновата! А я виновата, да! Виновата лишь в том, что я - вдохновенна! Я творческий человек! И я как хотела, так и писала свои стихи! И в них речь совсем ни о какой Ольге Ереминой! Княгиня Ольга - это, между прочим, историческое лицо! Еще какое историческое! Это гордость наша! Она давно уже святая! А если вы прицепляетесь к имени Ольга, так мало ли, дорогие товарищи, ой, господа, конечно... Ольг на свете! И у меня в стихах речь идет совсем о другой Ольге! Я с ней, господа, сейчас сужусь! У меня, между прочим, идет сейчас одновременно два судебных процесса! Этот - третий! Да! Я такая! Я смелая! И я - за справедливость! А в стихах меня вдохновляла другая Ольга! Ее фамилия, если хотите знать, Мразьева-Блаженных! Но она давно уже вышла замуж... и уехала жить в другую страну! Хвостом вильнула! Не найдете!"

Судьи переглядывались. Виолетта так надсадно орала и на такой высокой ноте, что человек с усиками закрыл ладонями уши. Когда Ветка перестала истошно кричать, он отнял руки от ушей, измерил меня глазами сверху донизу и веско изронил: "Оскорбление чести и достоинства, вдумайтесь сами, господа. Это оскорбление личности и клевета на гражданина нашего государства. Унижение, слышите ли вы все, унижение! Унижение человека - это страшно! И это - наказуемо!"

Раздался другой голос. Откуда, я уже не понимала. Меня стало мелко трясти, будто я заболела страшным забытым тифом. Лоб пылал.

"Но ведь в тексте Ольги Ереминой и намека нет ни на какие подлинные имена! Я все внимательно читал, господа! Там нет имени истицы, тем более имен ее друзей, родных и знакомых! И вся эта история, господа, она же насквозь выдумана, ибо она настолько чудовищна, что и в кошмарном сне никому не приснится, а не только абсолютно невозможна в реальности!"

"Реальность порою круче всех ваших диких выдумок!" - кричали звонкие молодые голоса из зала, с дальних кресел. "Реальность - жесть!" - вторили молодым голосам голоса погуще, постарше. Вы что молчите, сердито сказал мне человек с усиками, а мы вот считаем, что все уже почти доказано, ведь так все совпадает, тика в тику, и то, и это, и еще вот это, ну как вам не стыдно отпираться!

"Как вам не стыдно говорить мне это!" - крикнула я отчаянно и криво, жалко улыбнулась, я понимала, что все крики мои и даже слезы мои тут напрасны, есть деньги, тут бал правят деньги, у Виолетты есть деньги, в отличие от меня, жалкой нищенки и церковной мышеньки, жены бедного художника, и она этими щедрыми деньгами уже благополучно купила все: суд, адвокатов, производство важных бумаг, обсуждения, реплики, свидетелей, решенья, приговор. Да смешной это приговор, шептала я себе, ну, подумаешь, штраф заплатить присудят... это мне-то, мне!.. хлебнувшей столько грязи из Веткиных рифмованных корыт, из слов, смачно и красочно, наспех прилепленных друг к другу... а я... что я?.. подать встречный иск?.. какая чушь... оскорбили... достоинство... и честь... люди... а что такое честь?.. она живая?.. а где живет честь?.. ваша честь, а вы знаете, где честь живет?.. где бесчестные люди прячут ее?.. За пазухой... за щекой... за шиворотом... дома, в бабкином сундуке?..

Честь... да, есть... да не про вашу честь...

Вот как восстану я гордою и величавой... наслажуся сытостию Божественной славы... вот как отверну лице мое от морд звериных и зубов змеиных... погляжу добродетелью ясноглазой на грех подлый, козлиный... А тут внезапно мимо меня, царицы, слава-то земная вихрем дракониим пронесется... с небес рухнет, повозка шальная, на дно чернаго колодца... Да и я пойму, лишь за Господа моего в ответе, бессловесно, тайно уразумею: счастье-горе смертно, как все на свете... и от догадки той горькой - навек онемею...

Мне становилось все хуже, я боялась грохнуться без чувств, это было бы уже совсем смешно, уродливо-сентиментально, по-старинному, в воздухе пахло нафталином, мышами и хлоркой, в зале суда недавно вымыли полы с хлоркой, как в больнице, суд и был больница, здесь жестокостью лечили от человечности, Господи, как жаль всякого человека, кого стискивают эти рачьи правосудные клешни! Ветка, зачем тебе этот позорный суд, так и хотелось мне крикнуть ей, пульнуть горячий, обжигающий снежок крика со скамьи на скамью, зачем ты все это затеяла?.. меня прилюдно, вслух оскорбить и унизить, и чтобы меня торжественно осудили за оскорбление и унижение - тебя?.. Оборотень... ну ты-то ведь и волен поступать так... именно так... и не иначе... Я закрыла лицо руками. Чтобы не видеть мир. Этих людей в пыльном зале. Пусть его дочиста, до блеска вымыли, он все равно пыльный и затхлый. Мне надо было что-то правильное говорить. Оправдываться. Защищаться. У меня был жалкий, чахлый видом адвокат; откуда он явился, я не знала, не поняла; кто его ко мне, как коня, пристегнул; он сидел молча и равнодушно глядел в окно, на вечную нашу зиму, на голодных воробьев, крупными темными ягодами качавшихся на голой ветке.

"Она все лжет! - кричали с задних рядов, возможно, это была Веткина клака, заботливо приведенная ею в зал суда. - Лжет она, ваша поганка Еремина! Сама без перерыва строчила и строчила гадкие стишки, очерняющие прекрасную Виолетту, да!.. и тискала везде, где только можно!.. всю Сеть этой своей поганью завалила, все журналы!.. а потом испугается, тварь, и враз все уничтожит!.. Следы хвостом заметет!" Грузный мужик, сидевший на передней скамье, прогудел досадливо: "Еремина госпожу Волкову называла своим эпигоном! Да разве ж она не тварь! Тварь, конечно!" Усатый судья нервно тряс колокольчик. "Попрошу не выражаться публично! Тварь, это тоже оскорбление, прошу заметить!" Может, это был обвинитель, не знаю. Неужели я уголовная преступница, думала я о себе, старалась думать равнодушно, но мысли метались под черепом, так звери в горящем лесу в панике спасаются от гудящей стены огня. Неужели я тварь. Тварь? А что, что же сделала я? Я, да, я? Я одна? Перед кем мне встать во весь рост, чтобы за себя ответить? Перед Богом?

Да, лучше перед Богом, думала я, чем перед усатым. Колоколец опять тонко, пронзительно звенел. Вставал внутри вертикальной деревянной коробки новый человек, со светлым, ласково сияющим лицом; я не понимала тогда, что это адвокат Ветки. Светлый, будто чисто выстиранный и аккуратно выглаженный, воспитанный человек поднимал руку, вытягивал палец, пальцем невоспитанно показывал на что-то такое в зале или на кого-то, а, да, на меня. "Глядите! - возглашал чистенький человек. - Подсудимая вся залита краской! Ей стыдно! Да, ей стыдно! Видите сами, как ей стыдно! Этот стыд - намек на то, что в ней еще не окончательно погибла совесть! Кроха совести осталась! Однако за преступления надо отвечать! По закону, господа! Оскорбление внутри искусства - это тоже преступление!"

"Это поэтические метафоры!" - истерично кричали из дальнего хлорного угла. Хлорка забивала ноздри. "Она сама меня в стихах клеймит... а я молчу... молчу как рыба... вот уже три года... нет, четыре... нет, уже пять лет... и всю жизнь так будет, так... и это ужас..." - шептала я, и никто меня не слышал. Ни мой сонный адвокат, ни судья, ни государственный обвинитель. Вдруг адвокат мой, странно схожий с голодным и хохлатым зимним снегирем, поднимался с места и тоже вставал в рост за судебной деревянной конторкой, и вздергивал подбородок, и подавал слабый голос, и все в зале утихали и напряженно прислушивались к скрипучим звукам, доносившимся из его птичьей глотки. "Вы все тут собрались умные люди! Мне не чета! А вот я вам скажу. Можно воспринять эту историю как распрю двух бабенок. А можно ее понять, как борьбу двух культур! Вернее, господа, культуры и бескультурья! Не смейтесь. Мы, в нашей стране, забыли, что такое подлинное благородство! А оно было не только у господ. У аристократии. Оно было и у простого народа. У рабочих! У крестьян! У людей от земли, от сохи! Внутреннее благородство, сила духа, сила рода, стойкость, гордость, невозможность сделать подлость... подлянку, простите за просторечие. Да, так было в нашей стране! Но рядом с благородством и чистотой, с героизмом и честью были, сновали... на рынках вопили... базарные тетки, торговки. Да! Еще как вопили! Если отомстить кому хотели - раздирали себе лицо ногтями и визжали: этот, вот этот подлец меня в кровь избил! Если в тюрьме сгноить кого желали - сами себя ножом протыкали и на ненавистного указывали: вот он, он меня убить норовил! Так, господа, переворачивался наш мир. Так наступало царство базарных теток! Хитрых и наглых! Мне кажется... - Птичий голосишко угас, потом опять заскрипел, захрипел. - Мне кажется, что перед нами именно такой случай! Гражданка Еремина не оскорбила гражданку Волкову. Она просто, господа, как могла, наконец-то защитилась от бесчестного нападения! Которое, прошу заметить, продолжается уже много лет!"

Ох, как тут Ветка взвилась! Она не дала адвокату договорить. Она стояла и дрожала от возбуждения, вцепившись пальчиками-коготками в деревянную плаху судебной трибуны, и орала что есть силы, с надсадом. "Вы врете! Вы все врете! Да, прошу прощения, это грубо, да, я знаю, но вы врете! Еремина написала на меня настоящий пасквиль! Вы его, надеюсь, уже изучили! Этот пасквиль - ложь! Там каждое слово - лживо! Там все-превсе - грязь! Мне что теперь, всю оставшуюся жизнь от этой грязи отмываться?! Ну уж нет! Досточтимые судьи! Прошу вашего пристального внимания! И справедливого приговора! Гражданку Еремину надо убить! - Она так и выкрикнула - "убить!". - Правильным, справедливым приговором! А не убьете ее вы - так... так... - Она гневно тискала кулаки. Задыхалась. - Так я ее сама убью! Убью!"

Мой птичий адвокат развел руками и сел на скамью. Он опять стал замерзшим зимним снегирем.

Я встала. Голова кружилась. Я крикнула беспомощно: "Это неправда!" С задних рядов кричали: "А вы тут сами запутались, чья неправда, чья правда! Кто-то из вас, бабы, точно лжет! Вы уж разберитесь!" Бабий голос выкрикнул визгливо, заполошно: "Эй вы! Кончайте балаган! Не мечите бисера перед свиньями! В Писании сказано!" Мужской голос возмущенно прогудел: "Это кто же тут свинья, а?!" Рокот перетек в ропот. Колоколец гремел. "Бабы - это тоже оскорбление, осторожней на поворотах!" Усатый человек вытирал пот с утонченных усиков. Мой адвокат молчал, смотрел в окно. Воробьи разлетелись. Голые ветки мотались на ветру.

"Она виновна!" - раздался крик. Кто это кричал? И кому? Мне? Ветке? "Вы добейтесь правды!" - кричали в ответ. "Какое там правда, тут все ложь! Ложь на лжи сидит и ложью погоняет!" - вопили будто с потолка, голос откуда-то сверху падал, с люстры. Вскочил светлый человек, нервно пригладил ладонями прилизанные русые виски. "Так ведь мы тут только этим и занимаемся! Тут ложь борется с правдой! Еще как борется!"

"А на чьей стороне правда-то?! - злорадно вопили вблизи, с первого ряда. - Ага! Сами запутались! Или вас так искусно запутали! А может, эти дамочки взялись да сговорились, такое вот судилище устроить, чтобы назавтра все паршивые газетенки нашего городишка о них пропечатали! И в Сети! И в журнальцах бульварных! И все сразу о них узнают! И стишки их будут недуром читать, книжонки их поганые как пирожки горячие будут расхватывать! Любопытно, ах, две бабешки схлестнулись! В космы друг дружке вцепились! А то, видите сами, интерес сейчас у народа к поэзии иссяк! Надо подогреть! Вот и подогревают! Выволочкой прилюдной этой! Судилищем этим позорным! А вы и повелись, господа судьи! Стыд! Сразу не раскусили, что к чему!"

Колокольчик звенел уже не переставая. Жирная рука усатого, с короткими толстыми пальцами, мелко и сердито тряслась, вызванивая бесполезный запрет, в хлорном, пропитанном криками воздухе.

"А судьи кто?!" - оглушительно, на весь зал, грянул одинокий голос, густой и плотный, как бас профундо в церкви.

"Правда все равно победит! Оля, мы с тобой!" Кто это крикнул? Высокий голос, юный. Голоса для меня звучали музыкой, то страшной, то спасительной. Я плыла на их звуки. Била руками по воздуху. Тонула. Я тоже что-то важное хотела сказать. Вынырнуть. Выкрикнуть. Правду. Неужели правду никто не услышит?

"Никто".

Кто это сказал? Рядом? Далеко? Внутри?

Это я - сама себе - сказала?

Усатый толстый человек в черном балахоне встал и протянул ко мне толстую руку с дрожащим колокольцем. Я глядела на перстень с крупным квадратным изумрудом на его пальце-сардельке. "Суд удаляется на совещание!"

Я хрипло крикнула, глядя в уходящие черные псиные спины судей: "Правда на моей стороне!"

Усатый обернулся и мазнул по мне усталыми маленькими, свинячьими глазками. Вытер пот со лба носовым платком. "Вы можете считать вашу правду истиной в последней инстанции. Мы так не считаем. Оскорбление чести и достоинства - пока что уголовное преступление в нашей стране, и наказуемо по закону".

Когда судьи вернулись в зал для оглашения приговора, зал гудел, как ветер в зимних трубах. Я различала отдельные слова в грозном гуле. Месть! Ревность! Бабьи подсидки! Шпильки! Каков удар!.. Ножом! Из-за угла! Злость! Не лечится... Ненависть! Месть... Отомстила!.. и радуется... Кто кому отомстил?! Жизнь, господа, это жизнь! Упадет в обморок... бледна как снег!.. белая... Бедная! А поделом! На чужой каравай рот не разевай! А кто разинул?! Друг у друга тащат и не краснеют! А что им краснеть! Время рынка! Время лжи!.. правда одна... Одна?! Ой, не смешите! Правд столько, сколько людей! А чья правда сейчас победит? А вы разве знаете? А вы? А вы?! А вы за кого болеете? За ту или за эту? Это не стадион, братцы!.. не спорт!.. Сейчас все рынок и спорт... кто кого обгонит! И подножку даст! А как думаете, раскаяние будет?.. Какое?.. все такое... Раскается та... или другая... в том, что сделала? Какое там покаяние! Как глядят! Полюбуйтесь! У них в глазах - Бога нет! Одна вражда! А кто из них первый начал? Да, господа, да, кто первый начал?!

Усатый взял в руки черную кожаную папку, раскрыл и стал читать. Я слышала, его голос осип. Архип осип, а Осип охрип, вспомнила я детское присловье и тихо, беззвучно рассмеялась. "Сошла с ума, бедняга", - скользнул ящеркой шепоток рядом со мной. "Ольга, что молчишь, припугни их! Подай встречный иск!" - кричали справа. "Поздно!" - кричали слева. "На работы принудительные поедешь, паскуда!" - кричали со скамей у огромного стрельчатого окна. Удары деревянного молотка рассыпались по гудящему залу. Опять истошно звенел колоколец. "Граждане! Тихо!"

Усатый читал мой приговор. Мой? Не может быть. Какая мне казнь? Работа, тюрьма или деньги? Я ничего не слышала. Уши залепило хлорным воском. Под черепом свистел ветер. Мне вдруг стало все равно. Стало бесповоротно все.

 

***

 

Муж продал картину, и я заплатила судебный штраф. Я не знала, на что и кому ушли эти плевые, хреновые расписные бумажки. Ветка, думаю, радовалась, что я была раздавлена и унижена. Праздновала победу; может, выпила с друзьями. За мое нездоровье. Знаменитыми мы с нею после суда не стали, хотя город немного посудачил об этом грязном процессе, немного громко поахал-поохал, немного посмеялся в кулачок, тихонько, злорадно. Картину, милости ради, купили наши старые друзья. С холста в мир смотрела я, молодая и нагая. Так мой приговор привели в исполнение, и так я, казненная, воскресла. Для чего? Для какой новой жизни? Я не знала. Жизнь была все та же - старая, необъяснимая.

Я наблюдала утекающую в ничто жизнь вокруг себя. Жить-то я жила, да часто охватывала меня странная оторопь, и я слышала странный, глухой и дальний голос, он доносился вроде с неба, из-за стены, из-под крыши, из подвала, а может, из-под земли; голос говорил со мной на непонятном языке, и я слушала его, до крови закусив губу, так Одиссей, привязанный к мачте, слушал ядовитых сирен. Голос Бога? Я знала: это голос Супротивника. Он лишь прикидывался Богом. Он заступал Его место и гудел, бормотал: громадный, величиной с целое небо, обман, чудовищная подделка, подлог на полмира.

Мертвец, а как живой.

Я то разбирала, то не разбирала его слова. Да это даже были и не слова. Гул и гуд, сто причуд, а все равно ведь все умрут. Бейся не бейся, страдай не страдай, выдумывай не выдумывай себе Рай.

Страшный голос, хорошо, что вы, друзья, не слышали его. Слышали? Говорите, слышали? И что? Испугались? Или нет? Говорят, он сейчас в горах живет, зверь этот. Высоко и далеко. И наблюдает нас. Нашу жизнь - наблюдает. А иногда протягивает руку, она мгновенно увеличивается до размеров войны, превращается в гигантскую когтистую лапу, обросшую серой шерстью, серая, черная лапа сгребает когтями с поверхности земли беспомощных нас, сцарапывает, подгребает себе под ребра, всех... людей, зверей, иную живность... стягивает в орущую, визжащую кучу, разевает пасть, оттуда вырывается огонь: огню тоже надо жрать. Он тоже хочет жить.

Да, так живет в горах Последний Зверь. Никто не видел его. Только слышал. Слышал его невнятный голос. Вот я слышала. Мне было страшно. Я дрожала. Я понимала: наступит меж Богом и Небогом последняя битва, и ляжет поверх людских голов последняя, вслух, молитва. Нежным, слезным шепотом. А может, молча.

Я - часто - молча - молилась.

 

...я молилась перед старой иконой.

Молилась простыми словами: Господи, помоги, отведи от меня чужую лютую злобу, научи эту безумную женщину добру, любви, милости, озари сиянием Своим, спаси ее, сохрани, вразуми! Сними с волка, Господи, шкуру! Верни ему обличье человека - навсегда, на все оставшиеся земные дни! И больше волком его не делай! Злым волколаком! Мстительным вурдалаком! Спаси дочь свою заблудшую, в мести и ненависти живущую, заново ее Своей великой любви - научи! Бедную Ветку, захлебную поэтку, то ли ума, то ли сердца лишенную...

Любовь, любовь моя, ответь мне, не покинь мя, пойми мя, обними мя, шепни мне на ушко: я здесь! Не плачь! Да где же ты?

Любовь моя, куда ты канула, где голову сложила... о, только ненависть одна...

Я брала икону в руки и целовала ее, заливаясь слезами. Адам и Ева плакали мне в ответ, глядя на меня, далекую, стоя, обнявшись, в дальнем Райском Саду. Скоро их из вечности изгонят в смерть. Я вставала перед иконой на колени. Подсудимая Бога. Осужденная на последнюю веру, пожизненно. Через коричневую толщу, наслоения времен тускло светилось золото несбывшегося. Просвечивала легкая, нежная улыбка нарисованного бедным человеком Бога - надо мной, надо всеми, кто из тьмы пришел сюда и в свой черед уйдет отсюда.

 

***

 

Зачем я одна, без мужа, пошла на эту встречу Нового, не помню какого года? Дорогие мои, мы тогда еще встречали Новый год. А вы помните елку? Я помню елку так хорошо! Во всех подробностях! Много елок. Не одну. Разве елку можно упомнить? Ею можно только любоваться, вдыхать ее хвойный нежный запах, понимать: она живая, и игрушки и сокровища на ней - живые.

А люди? Они - живые? Тогда еще были живые. Зачем я пошла туда, к людям? Меня пригласили. Я не могла отказать. Я была хорошо воспитана. Пришла. Люди стояли вокруг столов. Столы поставлены каре. Накрыты белыми скатертями. Люди тянут к столам руки, хватают с тарелок еду, жуют и пьют. Открывают бутылки. Пахнет коньяком, пузырится в бокалах желтое шампанское, виноградная моча, детский яблочный сидр. Волосы вздымались и складывались в прически. Зубы скалились: живые улыбались и хохотали. На глотках вздувались яблочные шары кадыков. Бросали, шутя, серпантин, он вился цветными лентами. Конфетти густо усыпали казенный паркет. Люди чмокали друг дружку, летели воздушные поцелуи, брякали в воздухе связки ключей: куда-то спешили, отмыкали чужие двери. Звенело пианино, рассохшееся, как в пустыне, клавиши западали, музыка заикалась. Лица превращались в хмельные рожи, кривились, отражали друг друга живые кривые зеркала. Смешные, а через миг страшные. Я не боялась. Стояла близ накрытого стола, и мне становилось все хуже. Я не ела, не пила. Водила глазами по лицам. Ни одного знакомого. Всё рыла и хари; кто хрюкает, кто хихикает, кто меленько трясет над тарелками с золотою каймой ожирелыми подбородками. Всё морды! Нет, кричала я себе молча, это всё лица, лица, лица! И еще вчера они были моими друзьями! Мир менялся так бредово и хищно, что друзья быстро обращались во врагов, а потом, смотря какая погода стояла на дворе, опять в друзей; снег отливал радужной шкурой хамелеона, и в радужной бутылке плескался цветной сумасшедший, поддельный подлый коньяк. И елка, Боже мой, какая же елка была цветная! Павлинья, цыганская, с кистями, тяжелыми золотыми серьгами величиною с машинную шину, пьяная, кашемировая, расшитая вдоль хвои изумрудами, а поперек ветвей - вьюжной серебряной нитью! По ней взад-вперед летали стрекозы, их сетчатые золоченые крылья сухо шуршали. Жемчужные ожерелья обвивали всю ее колючую старую стать. Я была еще молодая, а ель была старуха, и мне было жаль ее, и радовалась я себе, себя уговаривая: мне еще долго на свете жить, долго. Люди, стоящие вокруг стола, разевали широкие рты, и хищные зубы быстро, на глазах росли изо ртов вниз, и клыки касались нагих плеч и белых крахмальных воротников, белой, уже заляпанной винными пятнами и майонезом метельной скатерти. С мужских тоскливых лысин свисали бабьи седые косички и медленными змеями вились меж лопаток, вздрагивающих под мятыми пиджаками. Опять застолье, и опять я все это вижу. Как люди вливают себе в глотки безумье. Как чавкают и втягивают слюни, наслаждаясь вкусной едой, последнею в жизни. Ну да, а почему нет! Может, это пиршество и впрямь последнее на земле! Я ощущала запах горелого времени. Я, как все, улыбалась и делала счастливый беспечный вид, что нет, никогда не будет никакой войны, все это выдумка и бредятина, во все это упоенно играют злые владыки, а мы - что мы, кто мы, мы добрые художники, поэты, музыканты, у нас свое карнавальное братство, нам меньше всех надо; нас накормили-напоили, мы и рады. Праздник! Пылкий! Раз в году! "С Новым годом!" - орали друг другу юнцы и старики, а может, крокодилы и бегемоты. На миг мне показалось: я стою среди мертвецов. Среди скелетов. Скелеты льют себе меж зубов паленую водку, скалятся, тянут кости рук к тающему, как лед на солнце, столу, перебирают костями ног, чтобы потанцевать. А елка стоит гордо. Ждет. Чего? Иного времени? Да ее, лишь закончится пир скелетов, выкинут на свалку, воткнут в усыпанный угольным черным конфетти, могильный сугроб.

Издалека, как во сне, я увидела взбитый рыжий кок. Даму с рыжим начесом, в сильно открытом, черном с блестками платье подняли высоко над жрущей публикой. Она сначала стояла на стуле, потом ее подсадили, и ногой в узкой лаковой туфле она храбро ступила на стол. Угнездилась ногами на столе, среди рюмок и вилок. Стояла, чуть качалась. Ее услужливо поддерживали под локти. Я видела: ее плечи дерзко обнажены, вниз, от ключиц к грудям, опасно ползет декольте, а морщинистую шею туго обнимает дешевое яркое колье из крупных поддельных изумрудов. Красные крашеные волосы пламенем вздымались надо лбом. Лживые лягушачьи изумруды радужно, конфетно сверкали под лучами казенных светильников. "Изумрудные мои! - закричала, стоя на столе, рыжая дама. - Золотые мои, серебряные! Лапочки мои, расчудесненькие! Как же я вас всех люблю! - Она выше вскинула рыжую голову. Далеко, за границей зренья, увидала за столом молчаливую меня. - А! вот и она! самая чудесная в мире! Я-то и люблю ее горячее всех, сильнее всех! Я только ей, люди, свои нежненькие поцелуйчики шлю! Все шлю и шлю! Все нежнее и нежней! Год от года все нежней и упоенней! А она, люди, она - молчит! Надменная! Ледяная! Вот как сейчас! Вы же видите, я к ней - всей душой! А она меня - ненавидящим взглядом меряет! Сверху донизу! Ах! Олечка! Драгоценненькая! Любименькая! Я ж тебя, душечка, все равно люблю! Сколько бы ты мне зла, голубонька, ни сделала! Как бы ты в меня, золотенькая моя, зубками своими ни вцеплялась! Эй! - Она обернулась и щелкнула пальцами, чуть не упала, ее подобострастно подхватили на лету, и она уже держала в руке огромный, как земля, бокал, и в него уже наливали красного вина. - Желаю выпить! Я поднимаю этот бокал..."

Все за безумным зверьим столом смотрели на меня. Кто набычившись, кто косясь, кто подмигивая, кто глазами рыбьими, круглыми и глупыми, всклень налитыми дармовою водкой, кто печально и презрительно, кто радостно, кто злобно. Всяко люди глядели. И я должна быть для них всякой. А я была лишь одной. Лишь самою собой. Люди, знаете, не выносят, когда вы носите на себе свое лицо. Они предпочли бы, чтобы вы им в лицо - льстили. Лесть груба? Зато сладка. А сладким, да, можно обожраться. Но ведь мы сладкое так редко едим! Только в праздники!

"...этот бокал!.. с изумительным алым вином!.. алым как кровь!.. как наша кровь!.. а наша кровь, алмазные мои, она и есть любовь!.. за наше наконец-то великое и последнее примирение с Олечкой Ереминой! За то, чтобы это чудо и правда случилось! - Она поднесла красный бокал ко рту. Отпила. Все вокруг загомонили, закричали; кто-то пустился вокруг стола в пляс, вприсядку. Упал, его оттаскивали в угол, клали на составленные рядком стулья. Дама выше, еще выше подняла бокал. Она держала его над рыжей головой, и вино плескалось в бокале и выливалось ей на голову, и сверкали в красных кудрях цветными ягодами мусорные конфетти. - За тебя, Леличка ты моя сапфировая! За чудо нашей дружбы и любви! Я ведь - я одна! Среди всех! По правде! Люблю тебя! С Новым годом, золотенькая моя! С новым счастьем!"

Кто-то подскочил к пианино, застучал по клавишам пьяными пальцами. Люди вокруг стола шумели, хохотали, подцепляли на вилки колбасу и ветчину, пили, ругались, целовались, и все, да, все показывали на меня пальцами. Что, мол, ты стоишь как столб? Что не скажешь ничего своей закадычной подруге?! А ведь вот она, твоя-то подружка, такая душевная, щедрая, такая сердечная! Широкое, ясное сердце у нее! А ты что встала, глазами луп да луп?! И ни словца не сбрякнешь! Холодный ты айсберг в океане! Гордыней одержима! И правда что мертвая кость! Ну же, выдави из себя, Еремина, хоть слово!

Я глядела на рыжую даму, пьяно, победно стоящую на столе. Узконосые туфли, высокий каблук. Глаза мои расширились и поплыли впереди лица. Я не могла отвести от женщины с крашеными волосами всей своей широкой, привольной жизни. Глядела на нее жизнью всей. Люди кричали и звенели бокалами. Жевали мясо и рыбу. Плевали в кулак виноградные косточки. Поднимали виноградные кисти над головами и ощипывали ягоды с веток жадными веселыми ртами, как козы в деревне - зелень за чужим забором. "Поцелуйчик, пошли ей поцелуйчик!" - кричали даме. Еще кричали: "Прощенья у Ереминой попроси! Ты же ее в стихах называла дурой! змеюкой! старухой!" Дама закидывала красную голову за голые плечи и громко хохотала, и смех ее огнем бежал вдоль по столу, по метельной, заляпанной осколками бокалов и виноградной кровью дороге. "Ах! Да что вы говорите! О! Это же все не ей! Нет, это все не Леличке! Она ж у нас золотая, жемчужная! Старуха, это же всем известная мелкая речонка такая, тут в нашу большую великую реку впадает, речка Старуха! Ну вы разве не знаете! Я ж мимо этой речки Старухи каждый день проезжаю! А змея, так это ж опять не ей! Мало ли, люди, на свете баб, как змей! Вот это я им! Им! Змеюкам! Гюрзам! Анакондам! Гадюкам! А совсем не Олечке! Ах! Олечка! Так, значит, ты меня читаешь?!"

Радость и торжество вспыхнули злым румянцем на ярком, густо намазанном бабьими заморскими красками, воском оплывающем лице. Рыжая дама, раскинув руки, победно сияя счастливым и сытым лицом, пошла ко мне, далекой, по столу. Мимо тарелок, рюмок, мимо фруктовниц с золотом апельсинов и блюд с нефритами и аметистами заморских виноградин. Я стояла молча, золотая, серебряная, нищая. Дама ступала меж чашек и бокалов осторожно, хмельная, упрямо шагала вперед, ставила узкую туфлю так, сяк. Не рассчитала шаг. Покачнулась. Нога толкнула бокал. Посуда упала на паркет, разбилась с диким звоном. А может, с тихим. Не помню. Дама стала падать, и ее не успели подхватить. Она упала боком на стол, поперек белой дороги праздничных яств, давя грудастым телом хрусталь и фарфор, приминая голыми плечами пирожные и мандарины, и черная, с пошлым люрексом, маскарадная ткань поползла вверх, обнажая копченое, вкусное, нежное бедро, утянутое в баранью кишку иноземных колгот.

 

***

 

...эта, из бывших, княгиня. Бывшее в переделках, штопаное пальто. Я ее растоптала! Змеюку! Врагиню! Она теперь ничто, никто. На куски на сосновой доске порезанное старое сало. Она плывет на "Титанике", говорите?! Да мой, мой корабль "Титаник"! Я готова на нем погибнуть, утонуть в океане, как щепка в корыте, лишь бы грызть на палубе сладкий бессмертия пряник! Говорите, идет она гордо, бывшая, ход ее по земле - золотая поземка во мраке?! Это мой ход! Это я, не она - народ! Это за мной бегут в истерике шавки, шакалы, бешеные собаки! Это она, лепечете, о войне и мире так спела - волосы дыбом?! Это я развязала войну без края-предела! А потом до упаду плясала у мира каменной глыбы! А она, княгиня бывшая, забвеньем заплывшая, по улицам города моего ковыляет, шкандыбает, хромает - бывшая пташка певчая, бывшая кисея белопенная, а нынче свеча бессвечная, слепая, глухая, немая! Да! Онемела она! А нынче только я ору! Кричу! Блажу! Воплю на весь белый свет! Мой "Титаник" кренится! Платье мое - красный флаг на ветру! Корабль мой, тони! Мои бессмертны огни! Мне конца-краю нет! Я сама себе весь и столица! Я сама себе торжество! Праздник! Кулич! Кагор! Звездная Пасха! Я сама себе воля! Простор! Костер! Распятье и Рождество! Кровавая правда! Золоченая сказка! Я для народа моего - и волчий вой, и колыбельная песня! Я никогда не буду мертвой! Только живой! А умру - сама себе крикну: воскресни! Я для народа моего - Святые Дары, дух вина дотемна, витая золоченая лжица! Я всего лишь вашей кусок просфоры! Причащайтесь! Вам это счастье не снится! Все наяву! Я - ваше причастье, люди! Меня вы, крестяся, радостно ешьте и пейте! А эта, из бывших, пусть несет себя на старом, в морщинах, блюде, пусть, дрожа, горло кутает в истертые ветхие песни! Издырявлены ее кружева! Измолвлена о ней вся молва! Исстонали уже над ней все поминанья и все проклятья! И летят, летят с бывших губ бывшие, высохшие слова, когда она мимо меня, спотыкаясь, бредет в безвозвратье!

 

...да, люди, вы догадались, я именно так живу! Выхожу на ночную охоту. Мимо избенок ночных иду-плыву, мимо серых тоскливых заплотов. Я вышел из лесу, я дикий зверь, дрожу, искрю всей шерстью, костями, во мне огнем кровь играет! Снег тает под когтями, под будущими смертями, на тропах колючего зимнего Рая. Я играю с живыми. С мертвецами играю. Скалю зубы из мглы. Зверю зверьим Богом разрешено это - свист пули, визжанье пилы, блеск топора и стилета. Вервием перевяжут лапы... завоют собаки... если охотиться буду плохо и глупо... Звезды ползут в зените, алмазные раки! Облизну черные адские губы. Красный язык. Глаза желты. Горят, смоляные топазы. Я волк, охотник, а ты, людской тягомотник, не выстрелишь в меня ни разу - ни в грудь, ни в ребра, ни в лоб низкий, серый, не подобьешь на скаку и в стойке: не успеешь Бога позвать, прохрипеть: в бога-душу-мать, горит и гудит твоя вера в звериной, хвойной попойке! Глотку перегрызаю - жизни чужие грызу. Высасываю из чужих костей жар и сладость. Над плачем чужим пущу зверью слезу. Из горя чужого сделаю сахарно-снежную радость. Из тюрьмы чужих вздохов выпущу волю хищную, ледяную - во имя Световида и Чернобога, во имя проруби, где утону я! Человек прежде был зверем! И я не предам в себе злое, звонкое, зверье! Человек уйдет с земли, и захлопнутся двери, а обо мне новые лютые звери новое сложат поверье! И будут выть на весь лес: это Волк, это Волк желтоглазый и среброликий похищал, себе на царствие, кровь-красный-шелк, россыпи кровавой брусники и земляники, - похищал всю полоумную жизнь, что так горячо, так страшно отстреливалась вслепую... хватал зубами все людское, что плохо лежит, от топора до палача, от предательства до поцелуя! Это вера моя - похитить, загрызть! Это воля моя - охота! Мне в жизни моей не корысть! Я - Волк безумного, по снегу и веку, полета! Я только так жил и живу! И дальше только так буду жить, от вашей крови пьянея! Во сне! На опушке! В тайге! Наяву! А смерть придет - повенчаюсь с нею! Налягу на смерть всем телом мохнатым! Острым ребром! Я хищник, и все ваше - мое, не успеете пикнуть! Цельтесь! Ловите на мушку! Поигрывайте в голицах, на морозе седых, седым топором! Мой прыжок! Бросок! Не успеете к раненой мною глотке привыкнуть. И, пока на снегу лежите, раскинув руки, глядя отверженно в небеса, прощаясь с дымом-душой, а кровь все льется на снег, белизну покрывая красным парчовым крапом, - я, Волк, еще не человек, уже не человек, на жалких чужих полчаса устало прилягу рядом с жизнью чужой, положив на нее свою тяжелую нежную лапу.

 

...да, Волк я, дремучий Волк! О жизни моей кривотолк! А я так люблю людей! Зверь, приди и людьми владей! Зверь, я человечней всех! Узнайте мой плач и смех! Узнайте мой долгий вой - им выдам себя с головой! Я так же, как вы, дышу! Сильнее, чем вы, люблю! Я вою, как на духу, над пропастью, на краю! Я вою в родильной мгле! Я вою в посмертной тьме! Я вою по всей земле - по всей звенящей зиме! Летит мой огненный вой в морозный грозный шатер! И воет мой мир живой! И вторит мне звездный хор! А эта?! Вражина моя?! Кровавое бытие?! Завою победно я над мертвою песней ее!

 

***

 

Я уже ничего не писала в ответ на эти бесконечные крики Виолетты. Я устала отвечать. Устала так жить. Устала молчать. Люди, мне, честно, хотелось тихо закрыть глаза и уснуть. Умереть. Просто - умереть. Ведь умереть, это так просто.

 

***

 

...и я собрала однажды - все эти буквицы, крики, визги, колдовские шепоты и парадные словеса - в один огромный, чудовищный туес - в одну страшную, из жил и костей плетенную корзину - а проще сказать, в старую, потрепанную сумку для картошки - все ее оскорбительные стихи - все ее яростные нелепые вопли - ее, Ветки, кружевной виньетки, с ядовитой начинкой конфетки, с лягушачьей икрою отравной тарталетки - и послала ей. Обратно. По ее адресу. Заказной бандеролью. Второй раз на меня в суд уже не подаст! На потеху всему городу! И киллера, уязвленная, не наймет: убийство раскроют, встанет себе дороже. Ведь это же ее слова! Ее собственные дикие вирши. Я сознавала: какой нелепый, бесполезный поступок! Я понимала: да, она может, любопытствуя, вскрыть непонятную бандероль, кинуть взгляд на свои бессмертные стихи, а потом, криво усмехаясь, кинуть в камин эту бесполезную пачку бумаги. Наотмашь. Заливисто хохоча. Глядя на пламя из-за плеча. Злорадствуя: а, проняло! Прислала! Мне - мое! А, все-таки читает, Лелька, дрянь! Лелька, блудь подзаборная! Читает мои стихи, волчий мой вой! Плачь, Лелька, плачь слезою живой! Ага, я для тебя, видать, острый нож! Рыдай! Пока ты плачешь - значит, еще живешь!

 

...да, все, все ее стихи, которыми она когтила меня.

 

...я тебя забываю ты змея ядовитая ты земля выжженная ты лохань разбитая

...ты топчешь меня а я виноград и вино мое будет слаще во сто крат дрянного кислого твоего будет мое великое торжество

...ты меня оболгала это значит - убила ты уничтожила меня на тебе моя кровь расцвела на тебе сплелись мои алые золотые жилы ты кричала: ты Волк! а я просто Небесный Шелк я такая нежная нежнее змеиной шкуры ты меня оболгала до вопля в веках и держу его алым цветком в зубах и смеюсь в лицо тебе ты иссохшая мертвая дура

...ты распяла меня и стреляешь в меня гадкий снайпер остроклювый и острозубый шепчешь в прицел: Бог с нами врешь Бог не с тобой он со мной и отчаянно и сурово и жестоко и огненно ракетой ночной в тебя летит мое слово

...я тебя сначала убью а потом тебя на глазах у всех поцелую исцелую все руки тебе насквозь навечно напропалую исцелую и засмеюсь: гляди как горят мои глаза как пылают губы как сверкают зубы как в небесах поют мои золотые трубы

...замолкни дуреха не сетуй не жалуйся и не плачь от сотворения света я - твой красный палач от сотворения боли я - по следам твоим - зверь беги и не оборачивайся не хныкай не льсти не верь я все равно тебя настигну повалю на снег загрызу в чащобе или на стогнах пускай не пускай слезу охриплой обвиты стужей старые кости твои волосы вымокли в луже и мне не нужна на ужин кровь гиблой твоей любви

...я яркая я хрустальная я жемчужная-шею-обвивальная ты серая ты плоская ты - паутиной меж ветхими досками я ясная я яростная ты ползешь под пятой подлой ящерицей я радужная я звездная ты каторжная ты бесслезная я птицей лечу над Отчизною ты сухая корка собакой изгрызенная

...ты сеешь каменные зерна и они каменно прорастают ты железная мертвая ты Смерть Святая не я тебя а ты меня предала не я тебя а ты загрызла меня там на снегу где дрожит на ветру ветла где над затылком крутятся звезды Полярный Свет храня я кричу тебе: тебя люблю! хоть я тебя ненавижу я кричу тебе в угарном хмелю: ближе ближе ближе ближе я на грудь твою голову опущу как на плаху а потом тебе в глотку зубы вонжу и все и нету последнего страха

...дура и блудь сучка и плуть слышу твой лай вижу твой путь рвется мой крик: сдохни! умри! Гаснут следы возле двери на голом горьком грязном снегу тебе желаю того что не желала врагу: только любви не надо ха-ха смеется лишь тот кто без греха

...ты вопила: воровка! воровка! стащила хитро и ловко! А я тебе - грудь нараспашку! на! рви кружевную рубашку я просто Венера нагая не мразь и не шваль а другая сегодня я не безрука дрожи я войду без стука я скину хищную шкуру дрожи я любовь твоя дура не вазу не одеяло я нынче любовь украла - тебе старуха-чернавка тебе слепая козявка

...выходи я тебя вызываю выходи на сраженье со мной я тебя словно гвоздь забиваю в русский крест мой немой ледяной что ж ты шлюшно так тварь ты ползучая что ж ты шелестом втихаря ты гюрза твои кольца падучие ты поземкою января что ж ты прячешься там под камнями что узорчатой спинкой блестишь ты змея выползай между нами только мести последняя тишь выходи я тебя вызываю секундантами - Ад и Рай умирай я тебя забываю ты беспамятно погибай

...ты хаос и распад ты мой змеиный яд калечный звукоряд изорванный наряд

...то не я тебя обокрала на виду средь шумного бала с черепашьей шеи - кораллы ты себя - у меня украла а тебе меня было мало ты колени мои обвивала ты следы мои целовала дай твое я выдеру жало ты гюрза с ядовитой мордой ты змея посреди пустыни извивается хитрая хорда меж барханной бесплодной стыни трон взорви средь тронного зала перекуй мечи на орала на концерте моем на гала я тебя вдрызг переорала переплюнь меня что не можешь что слабо тает хмель твой гадкий заклейми ты ногтями кожу расцарапай рожу украдкой прокричу я всем: ты - воровка проору я всем: потаскуха ты дешевка возле столовки сгнившей снедью набито брюхо а я радуга я птица-тройка я царица мне мира мало кто ты битая рюмка в попойке ты себя - у себя украла

...она кнутом стегала меня она веревкой вязала меня и возле бредущего в дыму огня она в упор расстреливала меня а я стояла у людей на виду а я стояла рвалась как нить такое счастье - лишь раз в году: на голом юру расстрелянной быть

...да я мщу тебе страшно мщу всей любовью убитой влет я держу в руке сердца пращу ах никто никогда не умрет ах да чьи же это стихи ах твои а может мои ты ответишь за все грехи мощью дикой моей любви

...ты Мертвое море гнилая вода Титаника трюм ты и путь в никуда скелет ты костями гремящий в гробу ты смерть закуси костяную губу ты смерть-деревяшка утрачена прыть из этих костей даже суп не сварить те кости не поцеловать никому твой череп зубами вцепился во тьму ты смерть не глядеть на тебя всё отбой ты только в могиле пребудешь собой

...ты дрянь ты грязь ты шваль ты мразь ты блудь ты так пьяна не вяжешь лыка ты дойдешь до дома ночью как-нибудь шатаясь спотыкаясь о кресты вминая в грязь от Гуччи сапоги плащ от Версаче тротуар метет ты мусор пыль и не видать ни зги сестра моя неужто мы враги любовь моя ты вмерзла в адский лед река моя я из тебя пила земля моя брела я по тебе ты гадость голь и гиль гори дотла тебя со днища ржавого котла скребла глотала солью на губе

...водяные часы и песочные твое время шлюха неточное врач шепнет средь мензурок-иголок: шлюхин век продажный недолог проститутка ты шлюха только у тебя нынче имя - Лелька приговоры твои бессрочные смоляные часы полночные

...ты мое отвращение я твое неприятие ты мое преступление я твое проклятие ты мое песнопение я твое выживание ты мое исступление я твое умирание

...я тебя простила а ты меня нет ну и наплевать семь бед - один ответ смахну тебя с полки шкатулкой разобью осколками - жизнь - у солнца на краю

...люди! все просто! волком под звездами завываю: ты - мертвая а я - живая

 

...и я пошла на почту, и протянула бумаги в стеклянное окно, и женщина, что сидела за холодным стеклом, странно и протяжно посмотрела на меня. Она, знаете, так вглядывалась в меня, что я даже испугалась. Потом взяла у меня из рук стихи Ветки и тщательно, время от времени остро взглядывая на меня, упаковала их в большой серый конверт, заклеила его и быстро, ловко наляпала на конверт россыпь марок. Я, трудно водя бледной казенной ручкой по грубой серой бумаге, написала на конверте адрес. "Быстро дойдет?" - глупо спросила я. "Быстро, - кивнула почтовая работница, - вы же с адресатом живете в одном городе". Она опять посмотрела на меня так, будто все знала про нас с Веткой. Тускло горел в вышине, на потолке, над нами плафон. Он освещал два наших лица. Женское и женское. Я в ужасе провела ладонь по лицу сверху вниз. Ото лба к подбородку. Я боялась ощутить под рукой зверью шкуру.

Гладкое лицо. Человечье. Я расплатилась, обернулась и побежала к выходу из почтамта. Выбежала из стеклянных дверей. Хватала воздух ртом.

А потом долго, задыхаясь, бежала по длинным, бесконечным улицам моего города - к реке.

 

***

 

Река моя широкая. Холодная. Родина. Родная. Земля внизу, и вода внизу, и я - над ней. Сколько раз мне, ну, значит, Ольге хотелось, на обрыве стоя, раскинуть руки - и взмыть с земли, и полететь над любимым, вечным простором, подставляя солнцу лицо! И снегу. И ветру. И звездам. Они все тоже были - родина. Ольга опять стояла на крутояре над родным городом и родной рекой, и все крыши, купола, стальной, парадный блеск воды, тучи, набрякшие снегом, зальделые ветки, их ксилофонный небесный звон, хохлатые птицы-синицы и серо-синие, зобатые голуби, перья их переливались радужно, нефтяно, все это входило иглою под кожу и достигало сердца, и сердце от боли вскрикивало, а потом пело от любви. Любовь и боль! Ольга вся и была - любовь и боль.

Не бросайте святыни псам, шепотом все повторяла и повторяла она, не бросайте святыни псам... а дальше, как там... не мечите бисера перед свиньями... бисера?.. Где столько бисера набрать?.. Река внизу горит, пылает рассыпанным бисером... Но она, Ольга, не свинья... А кто она?..

Господи, кто же я? Любовь? Это я - любовь? Где же я? Где же любовь?

Стояла на обрыве. Это был обрыв ее жизни. Почему? Она не знала. Знать поэт и не должен. Он может только чувствовать. И любить. И плакать. И глядеть в широкое небо, голову задрав. Что станет с любимой родиной? Что с любимой землей станет завтра? Она закрывала глаза и видела войну. Война все равно будет, шептала она себе, все равно, мы от нее не отвертимся, а над ней летали вороны, надрывно кричали, хрипели, горел на солнце начищенный к нынешней Пасхе купол церкви Рождества Богородицы, блестела под холодным солнцем тусклая, серая жесть реки, внезапно вспыхивая неистовой лазурью, и вставало перед Ольгой видение грядущей войны: квадратные железные, в заклепках, машины, тонкие горла жадных пушек, железные птицы летят над рекой, низко, страшно раскидывая недвижные крылья, за стеклами и железом - лица летчиков, они тоже недвижны и ледяны, им приказали расстрелять эту землю, и они приказ исполнят. Смерть! Это война. Она так рядом. Ольга так близко видела ее, что щеками чуяла ее горячее стальное дыхание, запах машинного масла, ее железных слез. Обрыв, и первый снег, и тучи вдали, за ширью реки, сгущаются, громоздятся, встают горой под волчьим ветром! Снег тает. Грязь болотно, слюдяно мерцает под ногами. Ольга глядит вдаль, сощурясь, из глаз на ветру катятся слезы; она их не просила катиться. Они сами. Сама справься со своей бедой! Родина, земля моя бедная, богатая, роскошная, страдальная, возлюбленная, ледяная, огненная, живи, только живи! Не умирай! Господи, спаси землю мою! Пашни мои! Реки мои! Мои плесы и отмели, мои излуки и заводи! Отраженья моих кудрявых, овечьих гор в изумрудной тихой воде! Золото моих берез! Алмазы моих сугробов! Плач моей старухи о расстрелянном сыне возле воскресшей из мертвых церковки Ильи Пророка! Боже, Боженька мой, но ведь ненависть - это не только беда, что загрызла на свете одну меня! Война, она же от ненависти! Она - от ужаса жить! От страшной боязни неминуемой смерти, от черного страха перед ней! Вот ты есть, и вот тебя нет. Как и не было никогда. А что там, после смерти? После того, как закроются твои глаза, полные последних слез? Ничего. Ничего?!

...там будут скелеты вместо домов. Разбомбленные стены. Сгоревшие до пепла крыши и срубы. Оплавленные тротуары. Застывшие мрачными углями, прежде такие золотые, белые, как чайки в полете, светлые храмы. И черная, цвета погребального крепа, в седине отравного инея, земля: трава сгорела, деревья сгорели, вся жизнь, укрывавшая любимую землю вкусной, пахучей, нарядной, слюнки текут и глаза от радости пляшут, скатертью-самобранкой, да, вся любимая жизнь выгорела. Осталась пустота. Ей имя война. Вот что такое война. Она будет страшной. Последней.

...нет... не последней... война будет еще... и еще...

...она такая живучая, ненависть, месть...

...и женщина будет сидеть, на земле, в обгорелом грязном рубище, спину согнув, молодая, а как старуха, лицо в коленях, руки бессильно повисли, волосы по плечам седой водою текут, молчит, одинокая. Одна. Покинутая.

...О, не положи на нас, Господи, Своего гнева... о, не лиши нас Духа Своего звезднаго сева... Мы, люди, отчаянным гласом в метели глаголем: о, да будет на все, на все Твоя святая воля... О, по заповедям Твоим нам жити остави... в беззвездном людском окияне... в занебесной славе...

...ты же веруешь, Лелька, ты же веруешь в Бога, там же будет Он, Он... Он простит и обнимет, поймет и благословит... ты не должна так думать... не бойся...

...я и не боюсь, Господи. Я уже ничего не боюсь.

 

***

 

И вот… однажды, дорогие люди… однажды я осталась одна. Ну, в доме, то есть, в квартире нашей городской, совсем, совсем одна. Муж уехал на выставку в столицу, повез туда свои картины. Дети, они жили теперь в других городах, очень далеко от нас, я скучала по них, правда, они часто звонили, но разве далекий голос в жесткой трубке заменит живое объятие? Одна. Совсем одна. Вы когда-нибудь, милые, оставались совсем одни? Что я спрашиваю… конечно, конечно, оставались, каждый человек хоть раз в жизни да оставался один… Ну, и вот я села за стол и стала думать думу. Мысли всякие текут. Их не остановишь. Я и не останавливала. Пусть бегут куда хотят.

Они и разбежались: в разные стороны. Разбрелись… заблудились…

И я заблудилась вместе с ними.

Ах... еще подливаете?.. совсем немного?.. да, чуть-чуть... Один глоток... один плеск... красный прибой... у самых губ... бокал... Разбить на счастье... раньше, знаете, разбивали... выпьют - и бросят через плечо... и осколки хрустальные брызнут... как жизнь... ваше драгоценное здоровье, люди, люди... бедные друзья мои... на один только вечер... на один...

Сначала я думала о моих детях. Как все матери, я думала: они живут неправильно. Не так работают, не так зарабатывают. Не так любят родину. И власть ее. А разве власть надо любить? В те времена я думала: да, надо! Иначе родина развалится на части, порвется по швам, если у нее не будет крепкой власти. А дети сопротивлялись власти. Им казалось: всякая власть, и наша тоже, это зло. Что же тогда не зло, мысленно спрашивала я их? Что же такое добро? Добро - что это: ласка, мягкость, нежность, сюсюканье, объятия, улыбки, - или это нечто суровое, жесткое даже, острое и стальное, отталкивает, если к нему приблизишься? Нож хирурга - он добрый или злой? А Иуда? Он добрый? Или какой? Поцеловал, предал, пошел и удавился. Но ведь должен же кто-то был известить Господа о казни Его! И солдат, чтобы увидели Его и схватили Его! Ведь Сам-то Он знал все прекрасно о Своем Распятии!

Я отогнала от себя мысли, что клевали меня, как птицы, и, дай им волю, заклевали бы. Мы все в жизни бываем Иуды! И все - Христы! И, может, права злая как черт, хитрая Ветка! И нужно, нужно всегда иметь перед собою зеркало, и обыкновенное, и кривое, всякое, любое! Чтобы заглянуть в него - и сразу увидеть свое отраженье. Не всегда нам его показывает Господь. Он - щадит нас. Ибо слабые мы. Мы, в зеркало вечное заглянув, можем не вынести страшного вида своей бездонной души. У многих там - тьма безвидная и пустая. И люди заталкивают тьму эту глубоко внутрь себя, чтобы жить спокойно, чтобы улыбаться другим: я обычный, я светлый и добрый, я такой же, как вы!

Где в человеке кроется тьма? Зачем она?

Может, и тьма человеку нужна?

Зачем-то нужна, для чего-то важного, непонятного?

Для того ли, чтобы мы могли отличить тьму от света?

Почему человек так зол? Почему жесток? Почему бьет другого, убивает?

Неужели ему доставляет удовольствие убивать?

Почему Ветка терзает меня? Ей хорошо от этого? Ну да, наверное, хорошо, если она, скаля зубы, бежит и бежит за мной. Значит, она делает себе хорошо? Себя ублажает?

Ну да, верно; ей важно, чтобы ей было хорошо, а ты чтобы была стерта в порошок.

В какой порошок?.. зачем в порошок… опять в порошок... я не хочу в порошок…

Почему один издевается над другим? Оскорбляет другого? Да что там обижает: почему он ему, другому, нож в бок сует? Неужели убийство - это высшее наслаждение? Но нас же еще в школе учили: так делают только больные, маньяки. Я однажды в детстве видела маньяка. Он вечерами ходил по нашей улице, поднимался на цыпочки и заглядывал в окна первых этажей. В руке он держал что-то длинное, острое. Я думала, это нож, кухонный тесак, а когда он подошел ближе, я рассмотрела: это была вяленая рыба чехонь, пьяницы любили ею закусывать водку, что распивали во дворе на лавочке. Или пиво. Я запомнила мертвый, белый рыбий глаз. Такого стрекача дала домой! Вбегаю, а мать мне: с собаками, что ли, за тобой гнались?

И, слушайте, чем же можно излечить жестокость? Злобу? Ну, чем, чем? Скажите, да, вот вы мне скажите, сейчас, прямо тут, есть ли от зла лекарство? Сколько тысяч лет людскому миру, а никто никогда еще не вылечил злобу. Прилипучая это болезнь. Тот, кто болен злобой, жалко его. Не избавится он от нее. Это как родимое пятно. Он бы, больной-то, и рад стряхнуть его с себя. Да не стряхивается. Вросло навек. Намертво.

Добром? Ха, ха. Пробовали. И не раз. И всякие. И никому не удалось. Хотя кричали о добре вовсю, на весь свет восхваляли его, в грудь себе стучали: добро, добро! Мы добрые, мы светлые! Мы несем свет и радость! Идите к нам, к нам! Люди, обманутые, подходили ближе - а эти, что прикидывались добрыми, добренькими, внезапно оскаливались, маску добра с себя наземь сбрасывали, и вставали перед обманутыми в своем настоящем обличье - кто в каком, зверей-то ведь сорок сортов, как и людей, и все разные.

Любовь, думала я, а где же в мире любовь? Где она теперь прячется? Почему о ней поэты громко и взахлеб кричат, вопят во всю глотку, а когда надо не кричать, а просто любить, любовь из стихов, да что там, из жизни куда-то исчезает? Где любовь? Ау! Куда провалилась? Ну вот я люблю. А меня - любят? А кто меня любит? А может, меня никто не любит? А зачем надо, чтобы тебя любили? Это тебе надо? Или кому другому, тебя любить?

Зачем люди любят друг друга? Может, они просто делают вид, что любят? В стихах о любви кричат, в постели о любви на ухо шепчут друг другу? А если - без слов? Если - молча? Каково это - просто любить? А не орать об этом на весь свет?

И дальше я думала: а звери-то порой благородней, чем люди, они знают, что такое добро, они просто его нюхом, кожей чуют, если со зверем по-доброму, так он на твое добро - своим добром ответит: головою прижмется, будет ласкаться… у ног твоих ляжет, заурчит, завздыхает…

…нет, не все звери, хищника так вот, наивной лаской, не возьмешь, хищник, если он голодный, тебя загрызет, ты со своей любовью и пикнуть не успеешь…

…ты, ты… Ты все о себе…

…а ты - о другом… о другом подумай… каково ему…

…ей…

 

…и стук раздался  дверь.

Почему стучат, изумленно подумала я, у нас же на двери звонок, можно же нажать на кнопку, и раздастся звон на весь дом, такой громкий звонок у нас, я одна, Господи, кого это черт несет, а сколько времени, я посмотрела на часы да так и обомлела, двенадцать ночи, вот какие пироги, не звонят, а стучат, вот еще раз стучат… и еще, и еще раз.

Я медленно шла к входной двери в ночной рубашке, и длинный подол рубашки волочился за мной по полу.

Я понимала: надо подойти к двери, близко, близко, и громко спросить: кто там?

Я подошла близко-близко. Кажется, я слышала биение сердца того, кто стоял за дверью.

А может, это просто чирикали воробьиные часы на старинном шкафу.

Иду к двери. Еле ноги волочу. Страшно!

А может, соседи… случилось что… и нужна помощь… срочная…

А может, это просто воры. Грабители.

Проверяют, дома ли хозяева.

Люди, знаете, о чем я подумала тогда?

Я подумала: если я не открою, а у них отмычки, и в квартиру все равно ворвутся, и меня убьют, я увижу смерть в лицо.

Жаль только, я уже не смогу ничего написать о ней.

Записать ее - стихами.

Брось, грабители в дверь не стучат, они просто - нападают… окно разбивают, в окно влезают… взламывают дверь…

Я приблизила губы к дверной кожаной обивке и спросила, совсем не громко, ровным спокойным голосом, будто разговаривала с малым ребенком:

- Кто?

За дверью молчали.

И тогда я заорала что есть мочи.

Во весь голос.

Дико, надсадно.

- Кто?!

Молчание. Шорохи. Я закрыла глаза. Перед закрытыми глазами, перед краснотою век пробежала бешеная вспышка.

- Лелька, открой!

Голос овечки. Жалко блеет.

Я узнаю овечку.

Господи! Хорошо узнаю.

Господи! Ведь это несчастная, заблудшая овца Твоя, нежно и страшно думаю я.

Не волк!

 

И я открываю дверь.

Поделиться

© Copyright 2024, Litsvet Inc.  |  Журнал "Новый Свет".  |  litsvetcanada@gmail.com