Похороны вождя

 

«Как это страшно, смерть вождя», — написала моя мама в своём девичьем дневнике в марте пятьдесят третьего. Эта запись, случайно прочитанная мною четверть века спустя, почему-то запомнилась, хотя, несмотря на некоторую патетику, чувств не взбудоражила и к сопереживаниям не побудила. И на то имелись причины.

Мало ли что страшит девчонок, которым не исполнилось и восемнадцати. Как мне ни трудно поверить, но именно такой девчонкой была моя мама в том достопамятном марте. Но это — как бы во-первых. А во-вторых… Во-вторых, прекрасно понимая, что означает слово «вождь», я плохо осознавал, кто является вождём для меня и чем он должен быть мне дорог.

Делясь с блокнотиком девичьими страхами, мама, конечно, имела в виду Сталина. С этим монстром я, слава Богу, разминулся во времени — ни один год, ни один день моей жизни не омрачён сосуществованием на белом свете с Зодчим коммунизма, Пламенным колхидцем, Лучшим другом физкультурников и тому подобное…

В детстве мы, пацаны, были просто без ума от фильма «Верная Рука — друг индейцев». И поныне с замиранием сердца вспоминаю моменты, когда в кадре появляется вождь племени команчей Маки-Моте. Вот он выходит из вигвама — мужественное лицо невозмутимо, но значительно, речи лаконичны, но исполнены смысла, горделивая осанка, да ещё эти перья в голове… Достаточно взглянуть и сразу понимаешь — это вождь!

А на крохотном экране телевизора «Рекорд» — это я о своём далёком детстве — Хрущёв! По младости лет я почти не понимал, о чём вещал партийный секретарь, но ни малейшей симпатии он не внушал и внешне. Торчащие уши, редкие зубы, бородавка, лысина, часто скрытая под шляпой или под картузом с высокой тульёй, чуть ли не к подмышкам подтянутые брюки и, стало быть, всегда опережающий своего хозяина живот. И это, простите, вождь?!

Потом я вырос и несколько подрастерял интерес к индейской тематике, все эти «скальпы-мокасины-томагавки» перестали потрясать моё воображение, а вот уважение к вождю Маки-Моте осталось. Так же, впрочем, как к оружейнику Просперо и даже к волку Акеле. Все они, в отличие от Никиты Сергеевича, расстрельных списков не подписывали…

А был ещё Ленин. Чуть ли не с детского сада в наши доверчивые головы вбивали: Ленин — вождь мирового пролетариата. И понадобилось-таки время, чтобы задуматься: а знал ли вообще мировой пролетариат, что в Москве сосватали ему в вожди адвоката с весьма неважнецкой репутацией? А слово «вождь», вспомним, происходит от глаголов «водить», «вести», и куда завёл нас господин Ульянов, лишний раз и вспоминать не хочется.

Потом был Брежнев, которого вождём уже не называли. Оно и понятно — крови на нём уже не было. Любил Леонид Ильич охоту, любил выпить и погонять на машине, подарки любил и нехитрую лесть. В общем, «красивый молдаванин» любил жизнь, отчего именовался в народе «дорогой и любимый». Иногда — без сарказма.

  Одним словом, с вождями у меня как-то не сложилось, поэтому дальнейший рассказ будет не лишён условностей. Беда не велика — литература и держится на них, на изысканных условностях.

 

Мамину дневниковую запись я вспомнил 11 ноября 1982 года. Сообщение о смерти Брежнева нашло меня в конструкторском отделе завода «Дорстройтехника». Бледное ноябрьское утро не предвещало ни судьбоносных потрясений, ни каких-либо событий вообще. Не показали, правда, накануне ментовский концерт в Кремлёвском дворце съездов, из года в год показывали, а тут не показали — это больше разочаровало, чем встревожило. Но тут же и забылось — может, Щёлоков качнулся, давно пора.

Наши конструкторы вели себя как обычно — кто чертил за кульманом, кто корпел над расчётами, переговаривались ни о чём, всё как всегда. Работало радио. Оно-то и сообщило после многозначительной паузы: «Центральный Комитет Коммунистической партии Советского Союза, Президиум Верховного Совета СССР и Совет Министров СССР с глубокой скорбью извещают партию, весь советский народ, что 10 ноября 1982 года в 8 часов 30 минут утра скоропостижно скончался Генеральный секретарь Центрального Комитета КПСС, Председатель Президиума Верховного Совета СССР Леонид Ильич Брежнев…»      

Из укреплённого под потолком динамика полилась музыка — что-то из классики, нудное, гнетущее. Все молчали, а я испытал… нет, это был не страх. То сложное ощущение можно назвать растерянностью — что же теперь, как же теперь? Значит, присутствовало и понимание: так, как было, уже не будет… А вот страха не было. И лишь теперь, зная всё дальнейшее, я признаю, что испугаться — было бы вполне уместно.

Опять же, я рассказываю, только о личных переживаниях, говорить от имени народа — занятие есть неблагодарное, как, впрочем, и всякие другие обобщения.

 

…В исправительно-трудовой колонии о смерти Брежнева официально сообщили на вечернем построении. Провели перекличку на плацу, а потом и зачитали: «Центральный Комитет… с глубокой скорбью… в 8.30 утра… скоропостижно… Леонид Ильич…»

И прорвало зону — взлетело к тёмному небу раскатистое многоголосое и громоподобное «Ура!»

— Вороны падали от разрыва сердца! — уверял меня поведавший эту историю старый сиделец.

Ничего плохого не сделал зекам Брежнев, и они так же, как и весь народ, называли его снисходительно и добродушно Лёней. Просто это самое лагерное «Ура» для ясности следует расшифровать, и означало оно — «Лёня прижмурился — амнистия будет!..» Как говорят в американских фильмах, ничего личного. Какие уж тут обобщения?

 

…Между тем, в державе объявили четырёхдневный траур. Времени до похорон хватило, чтобы власти — скорее всего, городские, Москве было не до того — придумали плохо поддающийся логическому осмыслению ход: на всех предприятиях организовать просмотр похорон генсека по телевизору. Столица же, вспомнив давний опыт, предписала гудеть во все гудки — фабричные, рудничные, паровозные. Словом, дел у всех хватало — задал хлопот Леонид Ильич.

Касалось это, правда, в основном руководства, наш отдел жил обычной жизнью — рассчитывали и чертили, конструировали, в общем. Попутно делили по жребию выделенные профкомом дефицитные сухую колбасу и растворимый кофе в так званых продуктовых наборах.

В любой ситуации отыщутся свои плюсы, особенно если лежат они на поверхности. В понедельник, 15 ноября, отменили занятия в учебных заведениях. Кто помнит себя школьником, тот понимает, что такой день московских похорон сто̀ит.

Мы, заводчане, тоже получили скрытое удовольствие — великодержавное погребение внесло кое-какое разнообразие в наши рутинные будни. В Москве ещё прощались с генсеком в Колонном зале, а на заводе «Дорстройтехника» шли приготовления в зале актовом. На столы, за которыми всегда восседал президиум взгромоздили телевизор. Долго возились с антенной — устраивать просмотры телепередач ранее как-то не доводилось.

Ближе к полдню актовый зал начали заполнять работники заводоуправления. Негромко переговариваясь, они усаживались на стульях, устремляли глаза на экран.

Я, по закоренелой привычке, вознамерился занять место в последнем ряду, но замешкался, заболтавшись с Толей Цветковым у окна в конце зала. Вот тут-то я и почувствовал на себе чей-то взгляд… Или, что скорее, толкнул меня кто-то, не суть важно, но оттуда, от телевизора с похоронами, взирал на меня директор завода Павел Николаевич Запрудин и весьма при этом хмурился. Впрочем, он всегда хмурился, а сейчас ещё, мало того, подавал мне рукой какие-то знаки.

Как я сразу его не заметил! Запрудин представлял собой двухметрового роста мужика, пудов восемь весом. Думаю, благодаря этим качествам он и был назначен директором. Во всяком случае, ни о каких других его достоинствах мне на заводе слышать не приходилось. Зато даже в общественной бане глянешь на такого монстра и безошибочно определишь: «Это — директор!» Ну как я сразу его не заметил!

Пребывая в высшей степени недовольства, он показывал мне что-то на пальцах, чего я, убей Бог, не мог понять. Я оглянулся по сторонам: может быть, он обращается не ко мне? Да нет — ко мне. Я вскинул подбородок — чего, мол, изволите, отец родной? Его жесты добавили прыти, недовольство сменилось раздражением, а я… я не понимал, чего он от меня хочет. И тогда я отвернулся. Просто пожал плечами и отвернулся…

Что произошло, я понял, когда с полдюжины инженеров начали запрыгивать на подоконник, рядом с которым я стоял, а Толя Цветков пояснил:

 — Он просил тебя форточку открыть. Народу много, душно…

В то время многим было душно.

 

Вот, собственно говоря, и вся недолга. А рассказывать, как везли сановный труп по Красной площади, я и не собирался — это видео и сейчас можно отыскать в YouTube.

Речь о другом. Известный наш подвижник Володя Дубинский, сочинитель городских легенд и безответственных фейков, любит говорить: «Демократия в наш город пришла в день, когда…» Далее следуют варианты. То кто-то вышел на площадь с плакатом «Долой КПСС», то кто-то выматерил начальника КГБ…

Я же полагаю, что в наш город демократия пришла сразу же после смерти Брежнева, когда я по щелчку пальцев не стал прыгать на тот подоконник, ослушался, одним словом, директора завода.

«Так это же случайно получилось, — скажете вы. — По недомыслию!»

Да, случайно, да, по недомыслию! Да только вот исподволь вызревает у меня убеждение, что так она всегда и приходит, демократия, — по недомыслию.

А что касается сюжетов с пушечными лафетами, то в дальнейшем мы насмотрелись их немало. И застрахованы от этого, пожалуй, только англичане. Единственно в Англии может позволить себе человек родиться при Элизабет Зе Секонд, прожить долгую и счастливую жизнь и благополучно почить в бозе всё при той же Зе Секонд.

 

Конечно, день тот, 15 ноября, все советские люди провели по-разному. Кто-то не запомнил его вообще, а кто-то…

О своём друге Вове Павленко я мог бы повествовать много и долго, но для данного рассказа достаточно упомянуть о его маниакальной привязанности к своему телевизору «Электрон». Он не сводил с него глаз в буквальном смысле слова. Смотрел его из вертикального положения — лёжа то есть на диване.  Или «в диване», по его собственному выражению.

— Что поделываешь? — спрашивал я его по телефону.

— Да так, ничего особенного. В диване.

— Как ни позвоню — ты в диване. Приду — ты в диване, — недоумевал я. — А потом рассказываешь мне какие-то умопомрачительные истории, с тобой якобы произошедшие! Когда?! Когда ты всё успеваешь?

А истории с Вовой действительно происходили разные, и осенью 82-го он поломал ногу. Перелом оказался сложным, и первое время он провёл в травматологическом отделении, на вытяжке.

Сын-школьник принёс ему домашнее задание по английскому языку. Вооружившись учебником и словарём, Вова взялся за перевод. Поймав вопросительный взгляд лечащего врача, пояснил:

— Письмо пишу в ЮНЕСКО, про вас, — и, захлопнув словарь, спросил: — Чтобы я не искал, вы случайно не подскажете, как по-английски будет «пренебрегают»?..

 Выписавшись, угодил Вова в свою стихию. С загипсованной ногой целыми днями лежал «в диване» и смотрел телевизор. Все передачи подряд. Канал работал один, центральный московский, и Вова иногда резонно замечал:

— Москва — многомилионный город. Там должно быть, по идее, много умных людей. Где они? Почему их не берут работать на телевиденье? Почему целыми днями я слышу сплошные глупости?

Наступило 15 ноября, день похорон Брежнева. Вова Павленко работал тогда на пищевкусовой фабрике, и ближе к обеду в его квартире зазвонил телефон.

— Володя, выручай! — воззвали из трубки. — Сегодня Брежнева хоронят, а горком приказал организовать на всех предприятиях просмотр. А мы… ну где мы возьмём тот хренов телевизор! Ты нам свой не одолжишь на часок? Да? Вот спасибо, уважил! Сейчас пришлём машину…

Двое крепких парней вынесли из квартиры Вовин «Электрон» и увезли на фабрику, а хозяин телевизора вдруг понял, что оказался заложником собственной отзывчивости. Без телевизора дома было абсолютно нечего делать. К тому же и самому хотелось посмотреть, что там, в столице. Взяв костыли, Вова выбрался на улицу и поковылял на фабрику. Благо, идти было недалеко, два с половиной квартала.

Вовина жена, Галя, работала от дома ещё ближе. Как поступают в нашем городке многие, обедать в перерыв она ходила домой. Пришла и в этот день...

В квартире сделалось Гале очень не по себе. Она чуть было не лишилась сознания. Объяснялось всё просто. В одной из семейных ссор — у кого их не бывает! — Вова сказал: «Мне от тебя, Галечка, не нужно ничего. Если я от тебя уйду, — заберу только телевизор!» И вот — пожалуйста!

Ведь только два дня назад у него был день рождения, и она подарила ему красивую рубашку! А вчера ещё, в воскресенье, они так хорошо, по-семейному поужинали… А сегодня… С поломанной ногой ушёл — значит, решился на серьёзный поступок. Вон, на тумбочке, окаймлённый пылью след от телевизора…

Словом, ситуация ужасная! Прозорливый читатель поймёт, что за похоронами обычно следуют поминки и пищевкусовая фабрика для них не самое неудачное место.

Очередной скандал в семье Павленко случился вечером. Напрашивается уже тривиальный в наши дни вопрос: как же мы жили тогда без мобильных телефонов?!

— Брежнев, сука! — жаловался мне мой друг. — Даже мёртвый сподобился устроить мне подлянку.

Но вечером 15-го ноября у Вовы с Галей закончилось всё хорошо, миром. Развелись они позже. Через семь лет.

 

 

 

Наемник

 

Бывает, разговор уходит в малоприятные крайности, и тогда мне приходится говорить: «Я не сделал в своей жизни ничего такого, за что мне было бы стыдно».

Фраза звучит веско, нужного результата обычно достигает, и произношу я её без малейшего внутреннего содрогания.

В глубине души, правда, меня, как закоренелого борца с пафосом, несколько смущает высокопарность моего заявления, но задумываюсь я над этим не больше, чем в драке, применяя точный и давно отработанный приём. И всё бы ничего, но дело в том, что, произнося эту коронную фразу, я бессовестно вру, ибо при воспоминании о многих своих поступках меня охватывает беспросветный стыд.

Эх, если бы речь шла только о женщинах!.. Они, разные, в конце концов надоедали мне, и с ними приходилось расставаться, но могу сказать, — а вот это как раз не стыдно, — что в полной мере бросали и меня. Так что с женской половиной человечества мы, в конечном итоге, плюс на минус, — квиты.

А что ещё?.. Родину не продавал, друзей не предавал, от налогов не уклонялся. Точнее, почти не уклонялся. И всё же…

Где-то когда-то смалодушничал и промолчал; где-то, наоборот, не удержался и ввернул лишнее, отшвырнул ногой стул, запустил в неприятную физиономию тарелкой… Да мало ли… По всему получается — не московский я студент, и, помимо того, как-то мне пришлось быть наёмником.

 

Давно это было. Я только принёс заготовки от строгальщика, вывалил их на свой верстак и уткнулся в чертёж. Молодой слесарь, трудных заданий я не получал, и работа предстояла плёвая: высверлить в скобах по паре отверстий и нарезать резьбу.

Тут-то и подкатил ко мне Женька Вошенков. С дурацкой своей ухмылкой попросил закурить. Не отрываясь от чертежа, я швырнул на верстак пачку «Шипки».

Он всегда ухмылялся, Вошенков. С кем бы он ни разговаривал, пухлые и влажные губы его блудливо кривились, вызывая у собеседника неизменное раздражение. Чтобы общаться с ним, нужно было иметь от природы напрочь атрофированное чувство брезгливости.

— Ох, и гадость ты куришь, — чиркнул он спичкой и жадно затянулся.

— Угу, — так и не оторвав глаз от чертежа, я прикинул, что мне будет нужно сверло диаметром восемнадцать, а метчики…

— Там это… — начал Вошенков, — подходил ко мне Пан Вотруба… Помощь ему нужна. Вечерком, после работы.

Стропальщик Гриша был как две капли воды похож на персонажа «Кабачка» — те же глубоко посаженные глазки, щёткой торчащие усы, шишковатый лоб и обширная лысина, плюс тугое брюшко, чего не имел чудаковатый бухгалтер из телевизора. Тип, короче, не из приятных.

— Чего ему? — я выдвинул ящик верстака. — Огород прополоть?

— Не-а, — Вошенков почесал за ухом. — Квартирантку выселить хочет.

— Чего-о? А мы причём?

— Да он вроде как её пустил, а она теперь не платит и выселяться тоже не хочет. Придите, говорит, помогите выселить.

— Во, класс! Так он нам предлагает её бебехи выбрасывать?

— Не… Там… он, короче, сам управится. Но там соседи на её стороне. Надо, чтоб мы соседей этих нейтрализовали.

— Гм!

Я представил себе картинку жилищно-коммунального скандала, и мне сделалось тоскливо.

— А он по червонцу даёт, — зачастил Вошенков, — и банку самогона выставляет, трёхлитровую.

Лето, после двух дождливых, выдалось неимоверно жарким. Оплывал асфальт, и жухла городская зелень, перекалённый воздух находился в полной неподвижности и для хорошего вдоха не годился. А тут — самогон! Ладно бы хоть водка…

 — Да пошёл он в жопу со своим самогоном!..

— Ну, не хочешь — не пей. А червонец тебе что, не деньги?

Я задумался. Выгодные задания доставались в основном старым и опытным слесарям, а та мелочёвка, что перепадала мне, давала не больше шести рублей дневного заработка. Так что червонец, это, в общем, — да! Это неплохо!

И всё же главным доводом, побудившим меня принять сомнительное предложение Вошенкова, оказались не деньги. Скорее всего, сыграла свою роль извечная страсть к приключениям и авантюрам. Сказалась едва ли ослабевшая с годами способность встревать в особой мерзости дерьмо, чтобы потом трудно и небезопасно из него выбираться…

— А где он живёт, твой Вотруба?

— На Кондрашовке.

Перед моими глазами возникли узколобые, с тяжёлыми челюстями, физиономии зловредных кондрашовских мужиков, и стать и стоять против них, и не отступить показалось мне вполне достойной задачей. Кто знает, может, действительно нет житья от стервы квартирантки никчемному толстяку Вотрубе?

Вот только Вошенков… Задачка стояла нехитрая, но с кем попало решать её не годилось.

— Вдвоём пойдём?

— Он сказал: человека три надо.

— Угу. Ну, и кого возьмём?

— Не знаю даже. А давай — Шпалу!

Шпала учился в профтехучилище, в наш цех попал для прохождения практики и был определён в ученики токаря. Первый рабочий день честно провёл у станка, где и понял, что заводская реальность так же скучна, как и вбиваемая в училище теория, и что ему вряд ли удастся переделать токарный станок в пресс для фабрикации денег или хотя бы в приличный гоночный автомобиль. После чего всяческий интерес к производственному процессу Шпала окончательно утратил.

Долговязого и длиннорукого, видеть его в цеху можно было где угодно, кроме станочного участка, обычно курящим или ковыряющим в носу. Помимо всего, жил Шпала на бандитском краю города, то есть боевиком являлся уже заведомо, по праву крови.

 

Выслушав нас, Шпала даже не удивился.

— Правильно, базара нет, — кивнул он. — Мне этот Пан Вотруба давно не нравится. Вчера говорит, ты чё, говорит, груши пришёл околачивать. Иди, говорит, бляха, квасом торговать. Коз-зёл! Пусть ставит, короче.

— Так там, Шпала, это… постоять будет надо, чтоб не лезли.

— Да постоим, делов куча! Пусть шмурдяк выставляет, волчара позорный!

— Тогда давай в шесть часов на трамвайной остановке возле банка, — сказал Вошенков.

Тут я кое-что вспомнил и возразил:

— Нет, давайте в семь лучше. Комсомольское собрание сегодня. Ну, и домой заскочить, переодеться, то, сё…

— Ну, в семь так в семь…

 

Домой я почти бежал. Время поджимало, а нужно было ещё что-нибудь съесть и переодеться. Как назло, затянулось комсомольское собрание. В душном переполненном актовом зале люди изнывали от жары и нелепости происходящего. А ещё выяснилось, что по негласному графику, придуманному комсоргом цеха, на этот раз подошла моя очередь выступать. Делать нечего — вышел к трибуне и понёс… В преддверии грядущего пленума ЦК ВЛКСМ… «Комсомольский прожектор» нужно острее… производительность труда… дисциплина… на работе и в быту… Как я ненавидел себя в такие минуты!

А жара! Тут и глоток воздуха даётся с трудом, а уж собственную мысль нормально оформить в слова — вообще проблема! Я быстро съел то, что приготовила мать, и, дождавшись, когда она выйдет из кухни, открыл дверцу вентиляционного хода, нащупал и достал завернутый в обрывок газеты кастет. Точил я его сам, сверяясь с одолженным образцом — настоящим, эсесовским. Дубовые листочки, правда, воспроизвести не удалось, но железка получилась отличная!..

 

Обычно я не опаздываю в назначенное место, и зачастую мне приходится ждать того, с кем назначил встречу. На этот раз Женька Вошенков со Шпалой уже топтались на остановке, выглядывая меня.

Окрестные дома бросили поперёк улицы длинные тени. Расхлябанный перестук сообщил о приближении трамвая на Кондрашовку.

— Ну, что там было на сходняке? — спросил Вошенков, устраиваясь на задней площадке, и сопроводил дежурную ухмылку совсем уж нехорошим причмокиванием. — Что решили?

— Решили тебя со Шпалой в космос запустить, — сказал я. — Не сразу, конечно, сначала дрессировать будут.

— Перебьются — я на практике, — отрубил Шпала и спросил: — Интересно, а что там за бикса такая Вотрубе житья не даёт?

— Да мало ли… — оживился Вошенков. — Я вот помню…

— Ладно! — оборвал его я. — Приедем — посмотрим.

Я ведь и сам ловил себя на подобной мысли. Мне так и представлялась черноротая мегера, изрыгающая площадную брань и норовящая вцепиться в мою физиономию острыми наманикюренными ногтями. С ними вообще нельзя вступать в открытую конфронтацию, с женщинами. Воевать с ними нужно… Хотя нет, причём здесь — воевать? Воевать с женщинами не нужно ни в каких случаях. А вот добиваться чего-либо… Добиваться можно лишь уговорами, ласково улыбаясь и источая бесконечные комплименты.

Жаль, всё это я понял много лет спустя… А в те годы…

 

В те годы Кондрашовка представляла собой довольно своеобразный городской район. Вдоль центральной улицы с трамвайной линией и оживлённым движением высились тут и там коробки высотных домов, за которыми вдаль и вширь тянулись кварталы частного сектора. Вдоль узких немощёных улиц выстроились аккуратные домишки в густой зелени садов. Через заборы свешивался виноград, и падали, разбиваясь в сочную мякоть, первые абрикосы.

Гриша-Вотруба жил в двухэтажном, на четыре семьи, доме, принадлежащем заводу. Стараясь не отстать от частников, квартиросъёмщики обнесли дом штакетником и засадили образовавшийся дворик фруктовыми деревьями. Имелась в этом саду и беседка — навес над добротным, персон на двенадцать, столом.

Наш работодатель встретил нас у калитки, одет был по-домашнему — в спортивные штаны и синюю вылинявшую майку. Обрадовано засуетился и повёл прямёхонько к садовому павильону под двумя старыми шелковицами.

— От хлопцы, от молодцы, — частил Вотруба. — Вы посидите здесь, я сейчас…

Он метнулся в дом, чтобы тут же появиться, прижимая к животу трёхлитровую бутыль.

— Вот! — он впечатал в столешницу наш предполагаемый заработок. — Сейчас, сейчас… А то совсем житья нет. И ещё соседи.

На столе появились стаканы и большое яблоко. Шпала поморщился и принялся обрывать, собирая в ладонь, ягоды шелковицы.

— И много соседей? — поинтересовался я.

— Да хоть серу пали! — отозвался Вотруба. — Ладно, давайте вздрогнем и к делу.

Он потянулся к маслянисто поблескивающей банке, но его рука наткнулась на пятерню Вошенкова, уже накрывшую полиэтиленовую крышку.

— Ты, дядя Гриша, это… Не суетись. Это мы с собой возьмём, за труды, так сказать, — он вытащил из кармана полотняную сумчонку. — А если здесь, так бы и дополнительно не мешало б… Для вдохновения.

Вотруба крякнул, почесал дальнюю окраину лысины и снова ушёл в дом. Вернулся с бутылкой.

Мы выпили.

— А ты там ещё что-то насчёт денег говорил. А, дядь Гриша? — ласково спросил Шпала.

— Это завтра, в цеху, — быстро закивал головой Вотруба.

— Так а что делать-то? — закуривая, поинтересовались мы.

— Да особо и ничего. Я сейчас пойду к ней, скажу, пусть катится к чёртовой матери. А вы на улице постойте, а сунутся соседи — вы их не пускайте.

— А они-то как узнают?

— Может, и обойдётся. А может, и крик поднимут. Там ещё короед её…

— Какой короед?

— Ну, ребёнок.

Есть! Чувствовала моя душа какую-то подлянку! В эту идиотскую ситуацию, как теперь оказалось, замешан ещё и ребёнок.

— А где она живёт вообще? У тебя в квартире?

— Та не… Вон в том флигельке.

И Вотруба показал на белеющее за деревьями, в самом углу двора, строение. Сарай не сарай, но назвать его «флигельком» решился бы далеко не всякий краснобай.

Шпала всмотрелся в указанном направлении.

— Моя мамаша в таком чертоге свыню держит.

Вотруба спрятал взгляд и плеснул в стаканы ещё, на четверть.

Каким-то образом весь мир: старые шелковицы и поросший плющом штакетник, мои соратники и наш заказчик Вотруба, Кондрашовка и закатное небо над головой — всё стало ярче, отчётливей, острее в мелких штрихах и деталях. Из чьих-то окон выплеснулась музыка — Челентано с правильно расставленными интонациями старого ловеласа терпеливо убалтывал какую-то Сюзанну…

— Ладно, пошли, что ли…

Вход в приют нерадивой квартирантки располагался с улицы, и мы, оставив беседку, высыпали со двора…

 

Вотруба без стука толкнул дверь и, пригнувшись, шагнул через порог, мы остались ждать.

Там, внутри, уже что-то происходило — слышались отнюдь не умиротворённые голоса, Вотрубин и другой, женский; и соседи, из-за которых в скандале были задействованы мы, появились в мгновение ока.

Но не послал нам Бог в качестве визави напористых кондрашовских парней с бугристыми плечами и узко посаженными глазами — на площадке перед флигелем собрались женщины. Женщины в большинстве немолодые, в домашних халатах, непричёсанные, по всей видимости, спешно оставившие свои кухни и стирки и пришедшие сюда потому, что не прийти сюда им было нельзя. Это были женщины, на которых держится… Эх, как не хочется громких слов! В общем, те самые женщины, которые вмешаются, не дадут забить насмерть на улице, которые и за пьянку выволочку устроят, и опохмелиться поднесут тут же…

Единственное окно флигеля занавешивал грязный тюль, лишая зрителей возможности следить за развитием инцидента. Тем не менее, звуки, доносящиеся из-за тонкой переборки, сомнений не оставляли: скандал разгорался. Женский голос уже взобрался к высоким, истерическим нотам. Не молчало и явившееся подкрепление.

— Гришка, паскудник, наигрался!

— Куда ж он её теперь, с дитём?! Куда она пойдёт!

В этом профсоюзе домохозяек верховодила женщина совсем уж неопрятного вида, в засаленном платье, с красными ладонями, широким, такого же, как и руки, цвета носом на оплывшем лице.

— Тебя б, ирода, самого на помойку выбросить! — кричала она. — Потаскун старый! Смотри ты, мужиков он ещё привёл!

Это уже был камень в наш огород. С момента исчезновения Вотрубы за дверью мы не сделали и шага, но нас заметили и безошибочно определили нашу роль.

В те годы я ничего не знал об энергетических полях. Не знал, что группа людей может влиять на ход событий усилием воли, настроением, отношением к происходящему. Тогда я об этом не знал, а сейчас — не верю. И всё же…

Я совершенно утратил способность пошевелиться. Вернее, я мог делать какие-то жалкие телодвижения, но решиться на поступок, сделать хотя бы шаг я не мог. Мне казалось, что на ноги мне надели тяжеленные и шершавые жернова, как сделали это с кем-то из сказочных героев. Нечто подобное, похоже, чувствовали и мои соратники.

— Жара, блин! — сказал Шпала и широко зевнул. — И когда кончится!..

К двум голосам в хибаре добавился третий: высоко, надсадно и тревожно заплакал ребёнок.

— Сволочь! Подонок! — чуть ли не скандировали женщины, хотя каких-либо конкретных действий пока не предпринимали.

Я отвернулся, глубоко вогнал руки в карманы джинсов, и пальцы мои наткнулись на что-то твёрдое. Это ещё что такое?! Бог ты мой — кастет! Зачем он здесь, в кармане?! И что я сам-то здесь делаю? Полнейший идиотизм! Я почувствовал, что краснею.

Нет, в молодости я не был сентиментален. И всё же этот детский заливистый плач доконал меня окончательно. Я представил на миг, как беру под мышку это орущее дитя, выношу из флигеля, а следом бежит, цепляется его незадачливая мамаша, и содрогнулся. Да и квартирантка эта… Вон в каких «хоромах» жила, и то — на улицу!

Впрочем, квартирантку я пожалел рановато. Дверь флигеля внезапно распахнулась, и из неё вышел Вотруба. Одна из лямок его майки была разорвана и лежала на брюхе. На лысине красовалась огромная шишка с кровоточащей ссадиной. Не глянув по сторонам, не обронив ни слова, он побрёл вдоль штакетника, едва переставляя ноги. Нас, похоже, он даже не заметил.

А в толпе разъярённых женщин появились и мужские физиономии. К нам направился мужик чуть ли не двухметрового роста. Одет он был только в спортивные штаны, и голый его торс ходил ходуном от перекатывающихся под кожей мышц. Висящие до колен руки заканчивались пудовыми кулаками. При желании из него запросто можно было накроить двух-трёх Шпал.

Мы не перестроились в боевой порядок, но и он не проявил и намёка на агрессивность.

— Вы это, мужики… — начал он, подойдя к нам вплотную. — Зря вы, короче. Гришка, он, козёл, пустил девку, чтоб к ней похаживать. Так оно и было до поры до времени. Пока жена его не раскусила. Ну, он в отказ, конечно: я, блин, хороший, она сама… Раньше и не вспоминал, падла, что она не платит, а теперь надумал. А куда ей идти? Короче, вы, мужики, это… свалили бы вы по-тихому. Мы тут сами как-нибудь разберёмся…

А мы и ждать себя не заставили, повернулись и пошли себе вдоль заборов с виноградными гроздьями. К трамвайной остановке.

 

— Ну, а с этим что делать? — Женька Вошенков многозначительно тряхнул сумкой с нашим гонораром. — Пойдём, посидим где-нибудь.

— Да пошёл ты, сука! Втянул! Хоть бы разобрался сначала, что к чему! Наёмник хренов!

Кажется, я сказал это в его адрес.

 

На следующий день цех облетела громогласная и скандальная новость: практикант Шпала избил стропальщика Гришу. Как выяснилось, не избил даже, а всего лишь ударил один-единственный раз. Ссора возникла на исключительно производственной почве. Они перевозили тельфером какой-то груз, Шпала сделал что-то не так, и Вотруба начал ругаться. Вот тут-то пэтэушник и приложился. Гриша с криком упал. Лежал и орал до тех пор, пока не сбежались поочерёдно начальник цеха, профорг и главный инженер завода. Шпалу уволили как не прошедшего производственную практику.

А ещё через три дня рассчитался я — друзья уговорили ехать на шабашку, в Киргизию. Никого из участников той дурацкой истории в жизни я больше не встречал. Поговаривали, правда, что Вошенков где-то в Москве, или в Америке, и, поговаривали, что процветает.

 

Мне не стыдно за тот давний вояж на Кондрашовку. Уже не стыдно. Время сглаживает и более сильные переживания. А по нынешним временам можно и вовсе показаться смешным со своими душещипательными воспоминаниями.

Недавно меня пригласили поработать доверенным лицом кандидата в депутаты. Мой приятель, моложе меня, но достигший завидного материального благополучия, назидательно сказал: «Соглашайся. Причём здесь твои убеждения? Убеждения пусть остаются при тебе, а это — бизнес!»

А я отказался. Мои убеждения здесь действительно не при чём. Случаются в моей жизни моменты, когда я вдруг явственно слышу усталый баритон Челентано и ощущаю на ногах тяжёлые, неподъёмные жернова.  

Поделиться

© Copyright 2024, Litsvet Inc.  |  Журнал "Новый Свет".  |  litsvetcanada@gmail.com