Вкус ананаса

Посвящается уходящему поколению и его несбывшимся мечтам.

  

Душно в палате. Окна не открывают, ноябрь на дворе. Или декабрь?

Запах хлорки, смешанный с запахами болезней...

Да что запах, бывало и хуже. Звуки, вот что не дает покоя. Никуда от них не спрячешься. Они повсюду, копятся в голове, наслаиваются один на другой, сливаются в мучительный шум. То слабеют, будто удаляясь, то снова нарастают.

Сквозь общий гул пробиваются отдельные возгласы, из прошлого ли, из настоящего — не понять. Бьется в стекло муха, вплетая жужжание в негромкий диалог соседок по палате, из коридора долетает звук шагов и стук ведра об пол… Или это скрежет отпираемой решетки?

Не важно. Так хочется тишины.

 

— …Нет, я носила хорошо, с младшим, правда, токсикоз был, недели две…

Токсикоз… Что несет в себе это слово? Для нее, той, что рассказывает, — всего лишь неприятные воспоминания. Не ведомо ей, как много боли и тоски заключено в нем. Токсикоз… Частичка несбывшейся мечты, хрустящая обертка так и не полученного дорогого подарка… Кожура запретного плода…

 

— Интересно, что с ней? Странная бабка, не живая, не мертвая…

— Тише, вдруг она не спит!

— Да она глухонемая, разве нет? Да, и не соображает уже ничего, видать. Вот-вот помрет.

— Да, пора уж. Лет сто ей поди…

 

Семьдесят восемь. Уснуть бы, хоть ненадолго… Посчитать, что ли… Овечки-годочки… Семьдесят восемь, семьдесят семь, семьдесят шесть… семь…

«…Семь лет уже, не маленькая! Потерпишь! Малец орет, тоже ведь голодный, так ты еще… Отец на фронте кровь проливает, а ты? Ноешь и ноешь… Водички попей, меньше есть хотеть будешь…»

 

Восемь, девять, десять…

«Победа! Клава, ты слыхала? Радио-то включи! Победа!»

Слезы. Много слез. Горькие, счастливые, пьяные… Разные. Под гармонь, под самогон…

Отец не вернулся, убит под Берлином. Зато вернулся дядя Степа, младший брат отца. С гостинцами. Туфельки привез, лаковые, да на каблучке! Малы оказались, вымахала за четыре года, несмотря на голод. Вот где горе-то! Так и простояли «наши трофейные туфельки» на комоде… Для красоты.

А еще дядя привез журнал немецкий, «Фрау» какая-то.. Красочный, глаз не оторвать!

Убегала на задние дворы и часами разглядывала… 

Вот танцовщица в бальном платье «капрон». Волосы кудельками. Дальше — девочка румяная, жует диковинный фрукт и глаза прикрыла, мол, ох, вкусно! А рядом, крупно — сам фрукт. Вроде дыни, но не дыня. В шкурке змеиной, а ботва — что твоя корона! «Ananas». Слово-то какое! Чудеса.

А еще через четыре страницы сердце подпрыгивает и замирает, потому что там он, Вольдемар. Зубы белые скалит, глаза голубущие, аж горят! Чуб на ветру развевается, а сам рукой, как козырьком, от солнца закрывается. На руке — часы золотые! Так бы и глядела, не отрываясь.

Гладила по щеке, целовала в шею. Стыдно и сладко…

Негоже, конечно, в фашиста влюбляться. Придумала, что, на самом деле, он и не фашист вовсе, а секретный советский шпион. А улыбается, чтобы никто не заподозрил. И имя Вольдемар — для отвода глаз, настоящее — Володя, в честь Ленина.

Так вот и появилась самая что ни на есть заветная мечта. Вот вырастет и уедет далеко-далеко, аж до самой Москвы! Там-то и встретит Володю, где ж ему еще быть, как не в Москве!

Она, конечно, будет звать его Вольдемаром, так красивее! На свадьбу наденет платье, точно такое, как у танцовщицы, воздушное, шуршащее! Будет много гостей, и каждому дадут по целому ананасу! Нет, пожалуй, ананасов на всех не напасёшься. Лучше так: они с Володей на берегу Черного моря. Пьют чай с вареньем и закусывают ананасом.

Интересно, какой он на вкус? Небось, как вишня, или даже еще вкуснее…

Потом родится доченька: румяная, красивая, что куколка! Даже имя уже заготовлено: Матильда…

 

Четырнадцать, пятнадцать …

Мать померла. По путям шла, поезда не увидела. Ни днём, ни ночью не отпускает жуткая картина: две исковерканных кровавых половинки. В доме пусто. Страшно. Что же дальше-то будет?

Петька всё плачет и плачет. Двенадцать ему, а ревет, как девчонка.

Десятилетку, видно, уж не закончить. Дядя Степа обещал с работой помочь — полы в заводском общежитии мыть.

Заходит Геннадий Петрович, дядин знакомый по заводу. Помог с похоронами, теперь вот приносит подарки: то булочку с маком, то калоши для Петьки. Жалеет.

 

Шестнадцать …

«Тихо, девка, молчи. Да не рвись так, пораню… Братца твоего пристрою в интернат хороший, на моряка выучится… Ноги раздвинь, говорю… Будешь хорошо себя вести, женюсь».

Стыдно, больно, гадко.

Анна, женя дяди Степы, рада-радешенька, что сироты — с плеч долой. Оно и понятно, у самой трое по лавкам.

«Мужики нынче в дефиците. После войны всех, даже безногих-безруких расхватали, а к тебе такой сватается! Радуйся, козырную карту отхватила! Геннадий — мужик крепкий и не пьёт. Не добрый? А кто нынче-то добрый? Контуженый он. Это пройдет, время лечит. Ну и что, что старше? И хорошо, на других баб заглядываться не будет. Вон он как о тебе, дурехе, заботится! Короче, беги расписываться, пока не передумал!»

Не знает Анна, что не задаром достаются гостинцы Геннадия Петровича.

«Несовершеннолетняя? Ну и что? Ты — деваха рослая, грудастая. Наври, что паспорт потеряла. А нет, скажи, забрюхатила. Распишут, куда денутся!»

 

Не было на свадьбе ни платья капронового, ни ананасов, ни жениха голубоглазого…

«Горько, горько!»

Ох, горько. 

Груб муженек, бездушен. В постели неласков, не любит, а пользуется. Берет жадно, по-хозяйски, не спрашивая. Как дрова рубит…

 

Семнадцать, восемнадцать…

Закончила вечернюю школу. В техникум хотела, да не пустил.

«Бабу грамоте учить — что ссать против ветра. Бабье место при муже. А то, умные больно стали…»

Геннадий — лицо авторитетное, на заводе уважаемое, как-никак, начальник цеха…

Хорошо, книжки разрешает в библиотеке брать.

 

Книжками и жила. Читая, придумывала себе жизнь.

Свою, настоящую, ощущала, как болезнь. Поначалу временную. Ничего, мол, поболит-поболит, да и заживет. А мечты, они ведь никуда не денутся, они — вечные. Они просто засыпают, как мишка в берлоге, прячутся до лучших времен.

 

Девятнадцать, двадцать, двадцать один, двадцать два…

Постепенно осознала, что болезнь неизлечима. Одно грело душу: вот родится ребеночек и придет счастье! Хорошо бы девчоночку, румяную, улыбчивую…

Сперва не понимала, а как взрослее стала, разобралась, почему не беременеет. Геннадий семя в кулак спускает, да строго следит за этим, поблажек себе не дает. Думала, бережет ее от раннего материнства, позже осмелилась, поделилась мечтой…

«Детей не будет. Не хочу».

Приговор. Первый и самый суровый.

Пробовала и лаской, и хитростью, и слезами… Не вышло. Черствая душа не желает любить, бежит от нежности, боится тревог и лишних забот.

 

Двадцать пять, двадцать шесть…

Тесно душе, как в темнице. И убежать некуда. Куда спрячешься в маленьком городишке? Долго собиралась с духом и наконец произнесла слово, которое повторяла про себя тысячи раз: «развод».

Удары наотмашь, поток брани, обвинения, угрозы…

 

Тридцать, тридцать один, тридцать два…

Устроил на работу. В свой цех, чтобы всегда на виду была. Пошла с радостью: всё лучше, чем дома сидеть. Недолго проработала, не понравилось муженьку, как оглядывают механики статную фигуру молодой жены.

Снова дом да садик небольшой. Шитьем занялась. По утрам в библиотеку бегала. Вот и все радости.

 

Тридцать четыре…

Сердце колотится… Задержка с месячными!

Неужели?

Не успел, сильно выпивши был… Уснул сразу. Не помнит даже, поди. А тело, заждавшееся материнства, откликнулось мгновенно, ухватилось за соломинку, пустило драгоценный росточек!

Не скажу пока, потом… Как-нибудь уговорю…

Господи, сохрани, сохрани, сохрани…

 

Недели через три начало сильно тошнить, по утрам выворачивало наизнанку. Догадался.

«Ах ты ж, сука! Нагуляла! Скрыть хотела! Ублюдка мне на иждивение подсунуть!»

Бил долго. Когда сошли синяки, сам повел на аборт.

«Не послушаешь, хуже будет. Сам выковырну. А родишь, утоплю его, как щенка».

 

Вычистили. Выскоблили. Вместе с последней надеждой, с душой.

Вынули жизнь, осталась пустота… Она теперь повсюду… И ничего, кроме нее…

 

Ночь. Рядом — привычный, размеренный храп. Но теперь, в наступившей пустоте, он звучит особенно пронзительно. Нестерпимо. Как визг бензопилы. С этим что-то нужно сделать. Немедленно.

Удар табуреткой по храпящей голове.

Хруст, стон.

Подушку — на окровавленное мычащее лицо.

Чтобы больше не видеть и не слышать.

Никогда.

 

«Убийца».

«От старого мужа захотела избавиться, стерва!»

«Ветеран, передовик производства, партийный, содержал ее, ни в чем не отказывал…»

«Виновна».

«Умышленное убийство».

«Статья сто третья».

«Десять лет».

 

Тридцать пять, тридцать шесть, тридцать семь…

В тюрьме не так плохо. Всё терпимо, кроме шума: скрежет металлических дверей, кашель, хохот, плач, ночные крики… Постепенно научилась отключаться, не слышать, не реагировать.

И молчать. Прозвали «Глухонемой».

 

Сорок, сорок один, сорок два, сорок три, сорок четыре, сорок пять…

На свободу. Куда? Какая разница! Только не в родной город. В областной центр, там новая подружка, что на год раньше вышла, обещала помочь с жильем и работой.

 

Сорок шесть, сорок семь, сорок восемь, сорок девять, пятьдесят…

Весточка от брата с Дальнего Востока. Четвертая за последние двадцать лет. У него всё хорошо. Ну, и слава богу. Дочку замуж выдает. На свадьбу не приглашает. Да и пригласил бы, не поехала. Зарплаты едва хватает, чтобы за комнату заплатить, да поесть. Ну и чуток на водочку остается.

 

Шестьдесят один, шестьдесят два…

Что вокруг происходит, непонятно. Жизнь, говорят, меняется к лучшему. Может и так. Только, это чья-то чужая жизнь улучшается. Пенсия — что соли щепотка.

С голоду бы не умереть, да не замерзнуть зимой…

Подают немного. Надо же, бумажными деньгами, а хватает только на хлеб, и то не всегда.

Не поймешь этих денег…

Хорошо, хозяйка, что угол сдает, попивает. Сама гонит. Наливает, когда сжалится. Водочка помогает и согреться и забыться…

 

Семьдесят, семьдесят один, семьдесят два, семьдесят три…

Не помню. Ничего не помню.

 

Семьдесят четыре, семьдесят пять, семьдесят шесть, семьдесят семь…

Больно. Голова болит, мочи нет. И с памятью что-то. То возвращается, то снова уходит. Давнее прошлое помнится, вчерашний день — не всегда.

Какое-то общество по поддержке пенсионеров, что ли… Они, видать, в больницу определили. Уж, поди, второй месяц тут. Спасибо, не выгоняют. Тепло тут, хорошо. Только шумно очень. Или это в голове шумит? Неловко койку занимать. Пора бы и честь знать, умереть и освободить место… Да уж скоро…

Там-то тихо, небось.

 

— Хотите? Муж принес. А я ими так объелась недавно, видеть не могу.

— Нет, спасибо. У меня на них аллергия. Да и сладкие больно. И так растолстела тут, лежа-то.

— Да вы бабке отдайте. Может, она поест. К ней никто не ходит.

— Бабушка, хотите ананас?

 

***

 

— Ой, смотрите, бабуся-то умерла! Зови сестру.

— Во даёт! Пару часов назад ожила вроде, с таким аппетитом ананас слопала.

— И правда. Надо же, мертвая, а улыбается! Прямо страшно.

 

— Чего тут страшного? Хорошо умерла, с улыбкой. Видать, счастливую жизнь прожила.

 

 

Японский акцент

 

И только в снах калейдоскопом —

Осколки моих жизней прежних.

Узор плетут из смыслов смежных,

В «сейчас» прокладывая тропы…

 

 

22 октября, 2016 г.

 

Снова шелест крыльев. Ерунда какая-то. В последнее время часто просыпаюсь от шелеста крыльев. Рваный звук рождается не где-то вдали, а совсем рядом, будто пригревшаяся у меня на груди птица вдруг пугается и резко взмывает вверх.

Наспех умывшись и хлебнув из носика чайника вчерашней заварки, сажусь к компьютеру и, пока он оживает, пытаюсь выудить из дебрей сознания сон. По ощущениям — вязкий, гадкий, но суть вспомнить не могу. Только отдельные детали, зато отчетливые, будто пережитые мной в какой-то иной, параллельной реальности… Ритмичный скрип больших колес… Натужно работая плечами, я кручу их непослушными пальцами, заставляя двигаться инвалидную коляску…  Еще обутые в уродливые войлочные полу-валенки мои ступни, которые являются не столько частью меня, сколько неподвижным элементом коляски. Дышать трудно, как ни стараюсь, не могу сделать глубокий вдох… Сиплые, отдающие свистом в грудной клетке, попытки заканчиваются мучительным кашлем. Видимо, кашель тревожит ту самую птицу. Шумно взлетев, она освобождает меня от мерзкого кошмара…

Это конец сна, последний уровень… Там было что-то еще, где-то на более глубоких слоях… Дребезжащая радио-сводка на чужом языке из допотопного приемника…  Вроде бы во сне я понимал диктора, сказанное им меня сильно испугало…  О чем он вещал? Нет, не помню, хоть убей… Еще глубже — обрывки совсем невнятной чепухи: выкрики, выстрелы, конское ржание… Какой-то хорунжий, казачий полк… Короче, бред. Ладно, проехали. Работы до черта, через три дня показ гайдлайна, а идей по логотипу пока никаких.

Логотип… Клиент серьезный, матерый, чепухой не отделаешься. С клиентами, слава богу, проблем у меня уже давно нет, всё же вхожу в десятку самых успешных дизайнеров, но именно этому хотелось бы угодить. Нужно выстроить бренд на трех китах: техно-прорыв, грань «реальное-фантастическое», японский акцент, как дань бизнес-партнеру. Цвета — черный и стальной. Не оригинально, но заказчик в этой точке уперся. Шрифт а-ля иероглифы отпадает, заезжено до тошноты. Никакой абстрактной геометрии, что-то символическое хотят, визуально-узнаваемое…

Привычная «прохладная» картинка заснеженной равнины на мониторе.  «Sun Oct 22» в правом верхнем углу экрана приковывает взгляд. Появляется странное чувство, будто эту дату я уже видел вчера или позавчера. Дурдом. Тридцатник на носу, старею. В фитнес-клуб пора бы снова записаться… Встаю и, разминаясь на ходу, снова иду на кухню. Без двойного экспрессо с коньяком не обойтись.

Восемь тридцать. Как же спать хочется…

 

22 октября, 2016 г.

 

Восемь тридцать. Никаких сообщений. Папка входящих так же пуста и безмолвна, как снежная долина на экране компьютера. Даже от торговцев разных мастей, еще недавно заваливавших меня рекламой турпоездок, страховок, презервативов, — ничегошеньки. А ведь эта братия теряет надежду последней. Понимаю, что дело не в утрате надежды, а в дружном и единогласном признании того, что всё, чем они торгуют, мне больше ни к чему. Парадокс коллективного сознания.

«Sun Oct 22». Могу поклясться, что эту дату на мониторе я уже видел… Нет, не год назад, а совсем недавно… Может, во сне? Разве можно до такой степени втемяшить себе в голову ничего не значащую дату, чтобы она начала сниться? С ней что-то связано… Какой-то слом, смещение реальности… Бред, бред, хренов бред. Хотя в моем вывернутом наизнанку мире еще не такое случается…

Мне двадцать девять и еще совсем недавно я заканчивал институт и уже видел себя успешным дизайнером, крутым парнем без проблем. Все эти мечты — в прошлом. А в настоящем — «Неизлечимое дегенеративное заболевание центральной нервной системы»… «Поражение двигательных нейронов головного мозга»… Четыре года назад я даже не знал этих отдающих сырым склепом слов, теперь же они ежедневно служат объяснением, оправданием всего, что со мной происходит. А происходит то, чему место не в реальности, а в дрянной трагикомедии абсурда.

Эбонитовая палочка из суши-ресторана в зубах… Я вполне сносно научился нажимать ею на клавиши с тех пор, как пальцы перестали понимать мои намерения и начали беспомощно расползаться по столу. Симпатичная санитарка, которая меняет подгузники и смазывает пролежни, обдавая меня фантастическим запахом здорового женского пота. Её ничуть не смущает близость моего лица к свисающим в вырезе ее блузки запретным плодам. С той же бесстыдностью она трясла бы своими пахучими прелестями, подмывая обгадившегося щенка…

Суть всего этого с позволения сказать бытия в одном — ожидании заключительной фазы под названием «полная атрофия дыхательных мышц». Недолго осталось, я уже… что-то вроде дырявого резинового мяча… Острый бронхит мог бы здорово ускорить. Выкатиться на балкон и надышаться холодным воздухом? Пока руки еще худо-бедно выполняют мои команды. Пальцы уже плюнули на это дело, ладони и локти все еще борются, но вот-вот переметнутся на сторону врага, плечи пока еще в моем арсенале. И на том спасибо.

Шелест крыльев прямо у моего лица отвлекает от почти сформировавшегося намерения. Птица приземляется на мои колени, втягивает голову в плечи и замирает.

— Ну что, Триппер, снова пора вздремнуть? И чего тебе не улетается, а? Балконная дверь открыта. На кой черт я тебе? — моя гортань плохо справляется с речью, но птица меня понимает. Видимо, потому, что звуки моего голоса больше похожи на карканье, чем на человеческую речь.

Триппером зовут мою ворону, которая в прошлом году залетела ко мне в окно, да так и осталась тут, прижилась. Птица у меня непростая: трехлапая, мутант чертов. Из Чернобыля его что ли сюда принесло, не знаю. Две ноги нормальные, а между ними еще одна — скукоженная, недоразвитая. Согнута и к грудке прижата. Если бы не растопыренные когти, сразу бы и не обратил внимания. Имечко я ему дал то еще, да он не в обиде.

Два фрика в одной квартире — это слишком, конечно. Есть в этом некий злобный сарказм. Жесткий сюр. Особенно, если учесть, что птица, залетевшая в окно, — плохая примета, предвестник смерти. Опоздал ты, братец, с вестью, мне доктор предсказал это задолго до тебя. Нет, ну смешно же.

— Опять не давал мне спать, урод ты колченогий.

Молчит. Днем он вялый, сонный, а ночью садится в изголовье кровати и глядит на меня. Пристально, требовательно. Гоголевский профиль его отбрасывает на стены многозначительные зубчатые тени.

А то вскочит прямо на грудь, и давай каркать, лапами перебирать, будто что-то сказать пробует. На этой почве у меня возникли «птичьи» сны. В каждом сне — вороны. И еще войны. С таким погружением и подробностями, как будто фильмы просматриваю. Этой ночью снова ядерный гриб наблюдал. Словно гигантское дерево-альбинос выросло на горизонте за считанные секунды, как при замедленной покадровой съемке… Помню четкую мысль: это второй удар, что будет дальше? И жалящее чувство вины: где-то там, под дьявольским «деревом», мать… А я будто мог ей помочь, но не помог… Почему мать? Она у меня еще семь лет назад умерла от инфаркта, легко, без мучений…

Обрывки тревожных сообщений из радиоприемника… Что-то про бомбардировщик В-29 и про разрушенный завод… «Количество пострадавших пока не известно…» Женщина восточно-азиатской наружности в ретро-прикиде что-то возмущенно выкрикивает мне прямо в лицо… Сопоставив детали, прихожу к выводу, что события в моих снах как-то связаны с ядерными взрывами в Японии в сорок пятом.

А то еще снятся какие-то казаки с пулеметами, канонады, пожары… Хаотичный набор картинок из чужого прошлого, посланный не по адресу… Или не из чужого?

 

 

9 августа, 1945 г.

 

Радио работает с перебоями, никак не найду нужную волну. Телефон не соединяет. Зато в висках стучит телеграфная дробь. Тошнота резиновым пузырем колышется у горла: это второй, что дальше? Мать нужно забрать, она там одна… От Сасебо до Нагасаки — полтора часа езды, но с поездами, говорят, перебои.

Жена вцепилась в дверную ручку так, что жила на запястье вздулась.

— Не пущу! Мы не знаем, что там творится… У тебя дети… Что с нами будет, ты подумал? Подожди несколько дней, всё утрясется, вот увидишь! Разрушений, говорят, не так уж много. Глядишь, она сама позвонит завтра и скажет, что все в порядке. Ты ей все равно ничем не поможешь!

Ее малиновое платье в крупный, бессмысленно-оптимистичный горох мне вдруг кажется отвратительным. Линии выщипанных бровей, изломанные гримасой, делают лицо жены похожим на маску Но*.

Противно все: жена, переливающиеся стеклянные стрекозки, развешанные на стене позади нее, августовский равнодушно-солнечный полдень за окнами и я сам. Потому что молчу, потому что уступаю. Сдаюсь, прекрасно осознавая, что уступаю не ей, а своему липкому страху. С этого момента я буду чувствовать собственную вонь. Так смердит затравленная дикая собака.

С матерью действительно удалось связаться на следующий день. «Всё в порядке, сынок. Наш район почти не задело, только стекла повыбивало…» Умерла она через пять недель. Причина ее смерти, как и многих других смертей, выяснилась намного позже: слишком долгое пребывание в зоне заражения.

Кладбище не терпит масок, там они осыпаются с лиц, как высохший песок. Поэтому на могилу я всегда прихожу затемно, в сумерках не так заметно, что у меня больше нет лица.

Когда бы я не пришел, всегда встречаю у могилы мрачного, седого в лучах луны Ятагарасу*. Оборотень сидит сгорбившись на каменной плите и громко выкаркивает то, что мне и так известно. Знаю и другое: даже когда я уйду, птица не притронется к оставленному мною рису*.

Он теперь и по ночам прилетает, мой Ятагарасу. Расправляет крылья, вьется под потолком, острыми тенями, будто тушью, разрисовывает стены. Околдовывает, тянет за собой в паутину навязчивых сновидений. Рожденный от птичьего круженья легкий ветерок сменяется пронизывающей до костей зимней стужей, забирающейся под одеяло, за воротник пижамы…

Сегодня снился отец, молодой, как на фотографии, что сохранилась со времен войны. Нет, не нынешней, а той, где он воевал, — Маньчжурской. Таким я его и не помню, в 1905-м я только на свет появился, как раз после окончания войны. На фото одет он в широкую шинель с меховой поддевкой и высокие, выше колен, сапоги. Рука в кожаной перчатке опирается на рукоять катаны. 

Во сне отец будто идет мне навстречу по полю заснеженному, за руку ведет мальчишку-китайца в грязном чанпао*. Кто это такой, и зачем он тут, не ясно… Другой рукой отец сжимает «Арисаку»*. Взгляд у него ледяной, будто не на сына, а на врага смотрит.

«Что ж ты, — говорит, — на чужой стороне воюешь?»

Тут мальчишка рукой взмахивает, и из широкого рукава его халата птица черная вырывается. И вроде на мгновение мне всё понятно делается, всё происходящее приобретает смысл, будто складываются все детали в одно целое, как бумажная головоломка.

А птица поднимается высоко-высоко, и затем, оставляя на белом небе темную спираль, начинает снижаться прямо надо мной. А я будто уже лежу на красном снегу. Двинутся не могу, только голову слегка приподнять удается. Поднимаю и вижу, что вместо живота у меня — кровавое месиво. На него-то ворон мой и приземляется, растопырив когти на всех трех лапах… 

 

 

12 января, 1905 г.

 

Пламя пожара рассыпается фейерверками, освещает железнодорожное полотно дрожащими сполохами. Наспех выстроенные заграждения не укрывают, наша колонна — как на ладони. Чукарин, сотник нашей казачьей дивизии, заправляет за ухо соскочившую дужку очков и смотрит на часы.

— Через минуту-две бабахнет. Вон ту бы линию складов успеть спалить, c пол-версты полотна попортить, и то дело. Станцию нам не взять. Перемудрил генерал-адъютант*, овчинка выделки не стоила. Налегке нужно было идти, втихую. Чую, скоро придется отступать.

Только он это сказал, гляжу, из-за холма, что справа от нас, мальчишка-китайчонок вынырнул. Глазенки — два черных лезвия. Увидел нас, да как сиганет прочь! Прямо к железнодорожной насыпи. Откуда ж он тут взялся, дьяволенок? Там вот-вот рванет…

— Эй, ты!

— Ты что, хорунжий, никак спятил! Чего орешь-то? — сотник дергает меня за рукав.

— Так ведь подорвется!

Гляжу я мальцу вслед и секунды отсчитываю. И чем дольше считаю, тем яснее, что успел бы остановить, но теперь уж не успею. А потом вижу, как выгнуло его, подбросило, будто воробья… 

Закуриваю, а пальцы дрожат. У меня крестник Сенька точь в точь такой: легонький, скуластый, черноволосый… Мать у него из татар.

— Полно тебе, хорунжий, не раскисай. Где дрова рубят, там щепа валится. Не видел разве, из хунхузов* он, вражья кровь. Такой тебе во сне горло перережет и не поморщится.

— Мал он еще воевать-то, годков девять ему… было.

— Или шестнадцать. Ты на рост не смотри, местный народец мелкий.

Тут со стороны станции залп громыхнул. Засвистело, затрещало… Глаза залепило мокрой снежной грязью, плечо обожгло. В ответ застрекотал что есть мочи «Максимка», да тут же и затих. Видать, принял медную пулю наш бомбардир. Еще залп. Зарница осветила розовым небо, а оно вдруг как закружится…

Черным водоворотом, воронкой, вороньим гвалтом…

 

— …Живой ли? Ишь, как его разворотило. Не, не жилец, отходит, сердешный. Слышишь, казак?

Слышу. Про кого разговор? Открываю глаза. Надо мной расплывается лицо сотника. Про меня, что ли? Да мне и не больно вовсе…  Вижу, как он сплёвывает в сторону черно-красным. Затем голос его удаляется куда-то…

— Мать вашу, японскую… Вот так все и передохнем тут, в чужих снегах. Прощай, хору…

 

 

***

Тихо-то как. И белым-бело вокруг. Небо — фарфоровым куполом, земля — пуховым дымчатым ковром, и больше ничего. И никого. Куда ж все делись-то? Вроде я ранен был… Или я уж не на этом, а на «том» свете? Коли так, не страшно тут совсем, покойно, глазу приятно.

Что это за червоточинка на небе, будто кто кляксу чернильную посадил на бумажный лист? Зачем она здесь? Крошечная, а мешает, беспокоит, как грязное пятно на чистой совести… Ах, вон оно что… Никак, ворон на мертвечину летит. И тут нашел меня. Ну, здорово, чернявый.

Опускается на снег прямо у моей головы. Смоляной глаз глядит строго, будто выжидая… И отогнать не могу, тело будто задеревенело. Тут чертова птица дергает головой и клювом железным — тюк! Прямо в висок…

 

12 января, 1905 г.

 

…Чукарин смотрит на часы. Алые сполохи пляшут в стеклах его очков…

— Через минуту-две бабахнет. Вон ту бы линию складов успеть спалить. Станцию нам не взять…

Вроде это уже было, вроде я уже слышал эти слова его… или показалось?

Он говорит, а я уж отчего-то знаю наперед, что дальше худо будет, и от этих мыслей тошно и страшно мне. Воронье засуетилось. Перекаркиваются, будто за карточным столом ставки делают. Ставьте на меня, не прогадаете. Отсчитываю секунды, чую, не так много их осталось… И все же что-то еще успею, должен успеть… Что-то важное сделать… Будто важнее этого ничего у меня и не осталось…

— …Скоро придется отступать.

Гляжу, из-за сопки мальчишка-китайчонок выбегает. Где-то я его уже видел: глазенки злобные, колючие, гляди, проткнут. Тощий, в халате стеганном с чужого плеча. Косичку ветер треплет… Заплечная палка наподобие меча, на рукояти подвеска постукивает… Постойте, да как же это? Ведь я его помню… погиб он, я сам видел! А через пару минут вроде и меня настиг снаряд японский… Вспомнил, всё вспомнил! Успею! Всё одно, помирать!

— Ты куда, хорунжий, черт тебя… — шипит вслед сотник, но я его уже не слышу.

Еще сажени три, и догоню! Летит, что птица… Да стой же ты, чума китайская! Если за насыпь перескочит, несдобровать нам обоим. Почти у самой насыпи хватаю камень и швыряю бегуну под коленки, с пяти шагов, чай, не промахнусь. Есть! Падает. Настигаю, хватаю в охапку, и — на землю, успев накрыть собой… Вспыхивает, грохочет, мир затягивает в воронку…

 

«…Не, не жилец, отходит…»

«Вот ведь сорвиголова, пропал ни за что…»

«А пострел-то китайский целехонек…»

«Ни царапинки на шельме, улепетнул и «спасибо» не сказал…»

 

Что ж, и то дело.

 

Тихо. Светло. Небо — что купол фарфоровый, земля — словно пуховая шаль без конца и края… Видать, не зря говорят: «Пусть земля будет пухом». Так и есть. Лежал бы здесь целую вечность, как в детстве на перинке взбитой…

Господи, отродясь чистоты такой не видал. Ни пятнышка, ни помарочки…

 

9 августа, 1945 г.

 

Из радиоприемника — только невнятные шорохи, телефонная связь с Нагасаки не работает. Зато в висках не унимается телеграфная дробь: это второй удар, сколько еще будет? Жива ли мать? Если жива, забрать бы ее… Чем скорее, тем лучше.

Жена загородила собой дверь. Лицо, перекошенное страхом, похоже на бледную театральную маску…

— Подожди несколько дней, всё утрясется, вот увидишь! Если что и случилось, чем ты ей сможешь помочь? С твоим здоровьем, сам знаешь… Что с нами-то будет, ты подумал? Да и с поездами, говорят, перебои…

Отдираю ее побелевшие пальцы от дверной ручки.

— Съезжу на станцию, посмотрю. Если через час не вернусь, значит с поездами всё в порядке.

Трусливая надежда на невозможность уехать поочередно то успокаивает, то вызывает жгучее отвращение к себе. Руль велосипеда вихляет под руками, словно иллюстрируя шаткость моей совести.

Поезда ходят, хотя предупреждают о возможных осложнениях на конечном участке пути. Следующий — через сорок минут. Еще есть время подумать. Сажусь на скамью и закрываю глаза…

 

…Густо падает снег, перекрашивая желто-зеленый август в белый январь. Или это пепел? Поседевшее солнце больше похоже на тусклую луну.

Пытаюсь хоть что-то разглядеть в шевелящемся пушистом мареве и в конце концов замечаю, что сквозь него медленно начинают проступать две мужские фигуры. В одной из них по прихрамывающей походке узнаю отца. Он в сером плаще и фетровой шляпе. Таким я его видел в последний раз, за несколько дней до его смерти. Кто с ним рядом, я не знаю. По виду — китайский крестьянин лет пятидесяти. Подойдя ко мне, китаец кланяется и что-то беззвучно бормочет… Словно благодарит.

Отец улыбается и хлопает меня по плечу. Хочу прикоснуться к его руке, но вдруг понимаю, что это вовсе не рука его в черной перчатке, как мне сперва померещилось. На плече моем сидит Ятагарасу. Вздрагивает, вертит сине-черной головой. Щекой ощущаю тепло и упругость его перьев.

— Никогда не теряй его из виду, — шепчет отец. Затем он в знак прощания чуть приподнимает шляпу и вместе со своим спутником начинает медленно удаляться, пока не исчезает совсем в снежно-пепельных хлопьях.

Птица внезапно срывается с моего плеча и устремляется в сторону, противоположную той, где скрылись отец с китайцем. Вдруг понимаю, что это действительно важно, не упустить его! Разворачиваюсь и бегу за вороном. Пока не поздно, пока еще могу различить его темный силуэт, стремительно растворяющийся на матово-белом фоне, как исчезающие на свету чернила…

 

…Металлический скрежет выдергивает из забытья. Открываю глаза и вижу подошедший к платформе поезд. Прямо передо мной, на крыше вагона, — черная птица.

Поднимаюсь на подножку. Сомнений и страха больше нет, их сменили покой и ясная, как вернувшееся августовское небо, мысль: теперь всё будет хорошо.

  

22 октября, 2016 г.

 

Кофе, как ни странно, не помог. От коньяка и вовсе развезло. Очнувшись, понимаю, что уснул прямо на столе, лбом на кнопке пробела. Хорошо, что я не в «Ворде», а то бы страниц сто «исписал». Спал крепко, и снова снились странные вещи, но сон скорее приятный. За окном ворона раскаркалась, разбудила на самом интересном месте, сволочь… Эх, жаль, нет такой программы, которая бы сны записывала. Так бы подключил какие-нибудь датчики к башке, соединил с компом, и дрыхни. Проснулся, — у тебя готовый текстовый файл, всё описано в деталях. А то, помню, что наконец-то снилось что-то славное, любопытное, но восстановить всю цепочку событий никак не удается. Опять с кем-то воевал, вроде ребенка спасал… Потом ехал куда-то на поезде или электричке... Старой, похоже, еще довоенного образца. Рядом со мной — узкоглазая старуха. Перепуганная. Сидит неподвижно, вцепившись в ручку старинного кожаного чемодана. А мне отчего-то так хорошо… А самое главное, больше никакой инвалидной коляски…

Нет, ну что-то же должна означать вся эта муть? Или не должна? Черт, точно, пора спортом каким-нибудь заняться, сидячая работа до добра не доведет.

Ворона так и не улетает, села на ближайшую к моему окну ветку и орет, безмозглое существо. Кому орет? Такое ощущение, что лично ко мне обращается. Блин, три лапы у нее что ли? Нет, не может быть… Из-за веток так показалось, наверное. Во, разбудила, наорала и улетела, чертовка.

Кстати, где-то мне попадался образ трехногого ворона. В комиксах японских, кажется. То ли оборотень, то ли мифологический персонаж… Ну-ка, поглядим, что «Гугл» говорит…

Ага. «Трехлапый ворон — символ солнца в китайской мифологии. В Японии также считается священной птицей. Три ноги олицетворяют триединство неба, земли и человечества. В синтоистской мифологии трехлапый ворон — посланник богов, предвестник, «Указывающий путь».

А что? Чем не эмблема компании? Все аспекты отражает, японский акцент — налицо, визуальный ряд — мощнейший! Глубоко, символично, запоминаемо. И на черно-стальную гамму, кстати, идеально ляжет! Так, что у нас с изображениями... М-м-м, символ использует сборная по футболу. Ну и ладно. Где она, эта сборная? В Японии, не в России. Кроме того, организация не конкурирующая, отрасль принципиально другая. Стилистику поменять, силуэт более пластичный… Историко-философский аспект добавить… Уже знаю, как сделаю. Ну, птичка, спасибо, помогла!

Сообщений-то наприходило! Как всегда, больше половины рекламных: турпоездки, страховки, презервативы… Откуда у них мой адрес? Недавно же поменял. Удалить всё нахрен. Хотя, вот это интересно: «Экономичные путевки в Токио… Тридцатипроцентная скидка». Давно хотел побывать в тех краях. Девчонки там, говорят, красивые. Почему бы не сделать себе подарок к тридцатилетию? Юбилей как-никак.

 

 

*Но — японский традиционный театр масок.

*Ятагарасу — трехлапый ворон, герой японской мифологии.

*Миска с рисом — По японской традиции при посещении кладбища, на могиле близкого человека принято оставлять миску с супом или рисом.

* генерал-адъютант — Имеется в виду П. И. Мищенко, руководивший операцией в порту Инкоу во время русско-японской войны.

* Хунхузы — члены китайских организованных банд, действовавших на территории Манчжурии.

* Чанпао — традиционный китайский стеганый халат.

 «Арисака» — Модель японской пехотной винтовки, использовавшейся в Русско-японской войне.

Поделиться

© Copyright 2018, Litsvet Inc.  |  Журнал "Новый Свет".  |  info@litsvet.com