Ныряльщик

Вчера он снова бродил по улочкам осеннего города. Рассматривал вывески, заглядывал в сиреневые окна кафе. Весь вечер петлял, без цели сворачивал в переулки и потом все же заблудился. На незнакомом перекрестке его внимание привлекли разноцветные маски и ласты в мерцающей голубым неоном витрине. Зашел внутрь, зачем-то пощупал прорезиненную ткань гидрокостюма, примерил несколько масок разных расцветок, увесистых и совсем невесомых, дорогих и не очень. Кажется, здесь было подводное снаряжение на любой вкус, на любой кошелек, только решись, только возжелай отправиться на глубину.

Худощавый школьник умолял очкарика-отца подарить ему гидрокостюм, жилет и баллоны для дайвинга, если получится с первой попытки поступить в университет. Очкарик-отец приглушенно бубнил, чуть озираясь по сторонам, чтобы никто не услышал — о том, что замкнутые кислородные баллоны — как нельзя лучшее место для размножения целого войска бактерий. «Но откуда им взяться?» «Я же тебя знаю, Женя. Ты обязательно одолжишь понырять кому-нибудь из подружек или дашь друзьям, а у них как минимум ангины, фарингиты. Вот ты подумай, а если у кого-нибудь из твоих друзей скрытый туберкулез?» Возражение было оставлено без ответа, удрученный парень уходил из магазина, бормоча себе под нос, что все равно будет брать снаряжение на прокат, а болезни неизбежны, потому что они — от судьбы...

Последние пару дней он испытывал незнакомое, необычное волнение. Как будто по всему телу гуляли неуловимые мелкие волны. Теплые, тревожащие, бередящие. Он чувствовал их рано утром, еще лежа в постели. Чувствовал их под душем и за ранним завтраком с женщиной, с которой довольно давно жил вместе в двухкомнатной квартирке спального района и к которым (и к женщине, и к квартирке) настолько привык, что почти перестал замечать. Пытаясь обмануть это свое незнакомое, неясное волнение, он уже третий вечер бесцельно скитался по улочкам, забредая в незнакомые дворы и нехоженые переулки города.

Перед вечеринкой, посвященной пятилетию конторы, он обнаружил на своем рабочем столе вполне заслуженный конверт с премией. И неожиданно — ветвистый белый коралл. Шершавый. Увесистый. Словно окаменевший фрукт. У коралла был отломан один рожок, наверное, пловец-собиратель нечаянно отломил его и потерял где-нибудь на глубине.

По дороге домой после шумной вечеринки, его внимание привлекла витрина рыболовного магазина, в которой лежали огромные засушенные головы рыб с разинутыми зубастыми ртами. Он прижался лбом к холодному стеклу, заглянул внутрь. На черном холсте вокруг рыбьих голов пестрели разноцветные ракушки. Тут и там красовались ветвистые, похожие на недавний подарок, кораллы. Воображение, разгулявшись, помогло уловить запах моря, свежий ветерок, пропитанный выброшенными на берег обрывками водорослей. Воображение двинулось дальше — вот небольшая бухта, невысокие, поросшие соснами горы на фоне пронзительного до рези в глазах неба. Он вспомнил море, вновь увидел его как колышущееся рябью волн зеркало, отражающее редкие облака, похожие на невесомую пенку капучино на краю чашки. Он увидел пушистые акации, раскинувшие могучие ветви у набережной. И неторопливых людей, гуляющих вдоль пирса в панамах и шортах.

Беспорядочно прижавшись один к другому, у берега выстроились пестрые лежаки. Немолодая американка топ-лесс с увядающей грудью натирает морщинистые руки защитным кремом и алчно поглядывает на проходящих мимо мужчин. Пятеро загорелых парней в мокрых бермудах, заменяющих им плавки, играют в пляжный волейбол, громко выкрикивая, надрывно смеясь, сплевывая в разогретый песок. Голый малыш, перебирая пухлыми ножками, приближается к кромке пены, тянет ручку, задумав ухватить море за самый краешек. Пузатый коротышка в темных очках, восседающий на полосатом полотенце коротконогим бронзовым Буддой, заклеивает обрывком газеты обгоревший нос. Тоненький грациозный мальчик с огромной коробкой на плече бредет босиком по раскаленному, почти дымящемуся песку. Тут и там он будит неожиданными своими выкриками задремавших на солнце, предлагая мороженое, соки, минеральную воду и пепси. Кое-где на полосе мокрого после отлива песка разбросаны бесформенные серые пятна дремлющих на жаре собак.

Разноцветные брезентовые тенты набережной и выгоревшие зонтики от солнца прикрывают разморенных полуденным жаром торговцев. Продавцы ювелирных лавок с томным видом зазывают прохожих посмотреть браслеты, на которые сегодня — хорошие скидки. Прикрывшись газетой, спит торговец кожаными амулетами. Два татуировщика пьют холодное пиво перед стендом с кельтскими и индийскими орнаментами.

Чуть в стороне от пляжа — обращенный в небо лес тонких пик — гавань яхт. Железные бока катеров, округлые бедра лодок, паруса, паруса, паруса, спасательные круги. И все это пританцовывает, подрагивает на волнах. Виктория, Гавана, Стелла, — названия яхт таят имена бывших и будущих возлюбленных, мелькают, приплясывают, подают тайные надежды, шепчут, бередят, зовут в плаванье. На пристани, возле небольшого катера выставлен громоздкий устрашающий манекен рыцаря глубин в выгоревшем водолазном костюме: закованный в резиновый комбинезон, со шлемом-скафандром на голове, в неподъемных на вид сапогах из толстой резины. Интересно, как он пробирается в темноте глубины, сдавленный со всех сторон толщами воды. Освещает небольшой кружок дна фонариком. Бредет там совсем один, среди мелькающих в холоде и полумраке тревожных теней моря.

Парень-зазывала тут же подошел и принялся объяснять, что это — водолаз в старинном снаряжении, а ныряльщик одет моднее, его снаряжение намного легче. И какое же удовольствие — нырнуть неглубоко, всего на каких-нибудь восемь-десять метров. И погулять там. И присмотреть себе на дне морском какую-нибудь безделушку или дорогой подарок — на память. Парень расписывал соблазнительные прелести десятиметровой глубины: разноцветные искрящие камни, облепленные диковинными растениями и раковинами, россыпи самоцветов, отполированных морем, сияющие в косых лучах мутного света. Он упомянул встречающихся на рифах пятнистых скатов, притаившихся в расщелинах ленивых мурен. Он рассказывал без остановки о крошечных крабах, умеющих менять расцветку, о переливах золотого и серебряного песка, о морских коньках, о пещерах, где живут любвеобильные осьминоги, стремящиеся увлечь очарованного красотой ныряльщика в свои объятия. Он намекнул, что собственными глазами не раз видел русалок, да-да, здесь совсем рядом, возле того островка. «Йоргсос не даст соврать».

Из яхты тут же выглядывает сонный Йоргос, увлекает внутрь приглашающим жестом руки в увесистых серебряных перстнях. Неторопливо показывает развешанные под потолком кислородные баллоны, ласты разных расцветок, какие-то специальные кинжалы и маленькие кривые ножи охотников за раковинами. С внушительной обстоятельностью фокусника Йоргос вкладывает ему в ладонь маленький невесомый предмет. Тихо поясняет, что любой ныряльщик может захватить с глубины моря, на память об этом дне, вот такого морского ежа. На его ладони — бледно-сиреневый шарик с едва различимым орнаментом белесых крапинок, словно неведомый народный умелец умышленно смастерил его, чтобы заманивать мечтателей на яхту, чтобы завлекать взволнованных неясными предчувствиями на глубину.

И вот уже солоноватый ветерок хлещет по щекам, треплет волосы, будто норовя окончательно отрешить от всего, что было. За спиной — бухта и город. Яхту с криками преследует вихрь чаек, от ее носа рождаются волны — разбуженное, растревоженное море.

Мимо с воплями проносятся на скутерах. В самом центре бухты, вцепившись в парус цвета французского флага, по переливчатой зеленоватой глади скользит человек на виндсерфинге. Залихватски подскакивая на волнах, несется моторная лодка с глыбой мокрых сетей и тремя щербатыми рыбаками.

Поверхность воды сверкает рассыпанными по ней кружками и полосками бликов. Картинка кажется невыразимой и завершенной — мелкие волны, распахнутое во всю ширь небо, раскаленное до предела солнце, горячий ветер в ушах, скалы, поросшие пушистыми метелками кустиков, крошечные островки, мимо которых скользит яхта. И неугомонный шлейф летящих за ней чаек.

Поверхность воды слегка рябит, отражает небо, кривым зеркалом — солнце и бока яхты. Он неумело натягивает подобранный по размеру гидрокостюм, чуть сырой, холодный, траурно-черный с красными рукавами. Усевшись на низенькую скамеечку у борта, неторопливо меряет ласты, одну, вторую, третью. Потом, наконец, подбирает себе подходящую пару и кое-как запихивает ноги в холодную сырую резину. Насупленный инструктор в закатанной до локтей и расстегнутой на груди клетчатой рубашке, специальным насосом подкачивает темно-синие баллоны, с отсыревшей, кое-где облупившейся краской.

Кроме него к погружению готовится смешливая и непоседливая компания немцев: девушка и два парня, — они бывало натягивают гидрокостюмы, набрасывают жилеты-компенсаторы и баллоны с кислородом. Выкрикивают что-то, толкаются, громко смеются. Немка заигрывает с инструктором, ласково щурясь на его мускулистые волосатые руки. Ее спутники помалкивают в стороне. Один из них пристегивает к ноге на уровне икры нож-кинжал. Другой вытаскивает из рюкзака синюю маску, надевает ее, поправляет на лице, затягивает ремешок. У немки яркий голубой костюм, она до последнего не натягивает капюшон, отлично зная, что каштановые волосы как пламя треплются на пропитанном морем и скалами ветру.

Наконец, их снаряжение завершено. Немка шутливо обнимается с инструктором, яхта замедляет ход и останавливается возле небольшого островка, спугнув пасущихся в кустарнике диких коз. Распахивают дверцу на корме. Ныряльщики делают последние приготовления — поправляют ремешки баллонов, застегивают молнии на жилетах. Вставив в рот загубник, тяжело прыгнул в воду первый, потом второй, в бирюзовых ластах. Потом, игриво помахав инструктору, прыгнула немка. Осматриваясь, грузными поплавками некоторое время бултыхались на волнах. Провожаемые вихрем пузырей, один за другом скрылись под водой, оставив на поверхности бурлящую пену. Через минуту море снова стало нетронутым, казалось приятно прохладным. Виднелись рыбы, неторопливо скользящие вдоль бока яхты. Потом они все сорвались, устремились куда-то к носу, сражались за редкие крошки, которые бросали им с верхней палубы.

Уже полдень, солнце взобралось на середину неба. Настал и его черед затягивать пояс, утяжеленный четырьмя квадратными литыми грузилами. Такими увесистыми, что сразу захотелось присесть и сидеть на скамейке у борта — несколько часов, несколько лет. Он нагнулся и кое-как потянул ремешки на ластах. Из-за грузил шатало в разные стороны. Тело стало незнакомым — неповоротливым и неуправляемым. На него тоже надели жилет-компенсатор со множеством всяких ремешков и трубок. Вложили ему в руку квадратный пульт с двумя розовыми кнопками. Рассеянно слушал объяснения бородатого инструктора:

- Когда решишь опуститься глубже, жми большую кнопку. Если захочешь всплыть — нажимай маленькую. Потренируйся.

Он машинально тренировался. За пятьдесят долларов его опустят на глубину, остальное их не касается. Будь он один, делал бы все без спешки, без этого унизительного волнения и почти деткой паники. Сейчас же, при инструкторе и Йоргосе, он храбрился напоказ и хитрил, слегка оттягивая время. Долго и придирчиво выбирал маску из нескольких, висевших на большом ржавом крючке. Потом дергал прорезиненный ремешок жилета, совершенно забыв, которая из кнопок погружает, а которая — надувает жилет, помогая всплывать.

На его плечи рюкзаком водрузили тяжеленые баллоны, распутали шланг загубника. Дверь на корме снова распахнули. Яхта притормозила, он послушно сел на ступеньку, погрузив ноги с ластами в прохладную воду. Инструктор бывало усмехнулся и ободряюще похлопал его по плечу. Чьи-то руки вытолкнули его в море. Он почувствовал пронизывающий холод. Грузы, баллоны и жилет сделали тело совсем неповоротливым и неумолимо тянули вниз. Он надел на глаза маску, небо покрылось туманом, крапинками и каплями. Вставил загубник, нажал большую пластмассовую кнопку и начал неповоротливо и медленно погружаться в темную толщу воды, пересиливая желание моря выплюнуть из себя очередного непрошеного гостя.

Темно. Сырость после дождя. Пахнет подгнившей листвой, сыростью, корицей. Вечерние улицы кажутся совсем незнакомыми, держатся надменно и отстраненно. Дома в темноте скупые, скрытные. Он заглядывает в светящиеся окна контор, угадывает сквозь жалюзи застывших за компьютерами девиц. В магазинчике цветов парень в сером спортивном костюме ждет, когда насмешливая флористка закончит его букет из оранжевых гербер. Кабинеты стоматологии в подвальных этажах домов уже опустели. Он озирается на вывески и рекламы, поющие свои тихие вечерние песни:

«Давай играть! Я здесь, в городе, где-то совсем рядом. Ныряй глубже в город, беги по улицам. Собирай из камешков и осколков мою улыбку, собирай из отсветов фонарей блики в моих зрачках, из реплик прохожих составляй ласковые мои слова».

Косые слезы дождя на стеклах припаркованных у тротуара машин. Замечтался, рассеялся, брызги из-под колес окатили брюки. Даже на очках капли. В каждой отражается темная улица, мусорные баки, светлые пятна занавешенных окон, мерцающие витрины запертых магазинов, сгустки фонарного света. Из темноты проулка доносится стук каблучков. Взгляд, который бросила на него девица, ловившая такси, так напоминает взгляд человека, которого он искал, мучительно искал, нырнув в сырость и дождь вечернего города. Почуяв аромат знакомых духов, бросился на его зов вниз по улице. Все те же отдаляющиеся остренькие шажки-шпильки по каменной мостовой, эхом дребезжащие в проулке. И отголоски смеха. И сырая, сизая тишина затаившихся домов.

Боль в ушах и муть, словно кто-то изо всех сил сдавливает ему голову. Сноп пузырей — это всего лишь выдох, шумной стаей они летят к поверхности, подпрыгивая перед глазами. Тело невесомое, сплошь покрытое гусиной кожей, вибрирует мелкой дрожью под гидрокостюмом. Трудно идти по дну, здесь легче всего ползти на четвереньках, покачиваясь, хватаясь за мелкие зубастые скалы дна.

Хочется выплюнуть загубник и рвануться вверх, так непривычно дышать ртом. Кажется, что в любой миг что-нибудь может лопнуть, сломаться. Кажется, вот-вот что-нибудь произойдет, роковое и непоправимое. Наглотаешься воды, запутаешься в шланге и трубках. Когда он опускался в темную глубину, казалось, нечего терять, будь что будет, ко всему готов. Теперь маска нестерпимо давит на брови и скулы, приходится кое-как сливать воду, чтобы не щипало глаза. Море давит на уши невыносимо, до головокружения. Море окружает со всех сторон, чуть мерцая, простираясь во всех направлениях. Здесь, на глубине, к морю невозможно привыкнуть. Здесь, у самого дна, с морем невозможно примириться. И хочется, чтобы оно поскорее закончилось со своей давящей и мерцающей красотой.

Вдруг, беспечная стайка прозрачных мальков окружила его, на почтительном расстоянии изучая новоявленное морское чудо. Он попытался погладить одного из них, протянул руку, коснулся золотистой вуальки хвоста, тогда стайка, должно быть, издавая неслышные рыбьи выкрики, в один миг упорхнула прочь. Зато он слегка осмелел, отвлекся от боли. Преодолев головокружение и муть, наконец огляделся. Дно устилали россыпи камешков, отполированные, сияющие самоцветами. Приблизился к поросшей водорослями подводной скале, погладил колышущийся зеленый мех, оторвал терракотовую раковину, проплыл над пологой скалой, вглядываясь в узор золотистых искрящих песчинок и мелких ракушек. Через силу дыша, не обращая внимания на резь в глазах, на тяжесть в голове, на сверлящую боль в ушах, он застыл в окружении самых настоящих аквариумных рыбок. Одни были в ярко-оранжевую, другие — в синюю и серебристую полоску. Он больше не пытался их гладить. Просто замер и наблюдал, как плещутся вуали их плавников, как мерцает, уходя вдаль, переливчатая, колышущаяся, переменчивая глубина. Такая таинственная и манящая. Затаившая столько жизни. И столько смерти. Потом он почувствовал нежное прикосновение. Кто-то погладил его по спине, совсем легонько, заставив вздрогнуть, забыть обо всем на свете и резко обернуться, несмотря на ремешки и трубки.

Он оглянулся. Побежал на этот заразительный смех по темному переулку. Свернул в соседний, незнакомый, зачем-то решил заглянуть в магазинчик обуви. Поскользнулся на ступеньках, с трудом удержался на ногах, ударился плечом в стеклянную дверь. Задел столик с летними шлепанцами. Покрутил в руке сабо из тончайшей терракотовой кожи, как если бы это была редкая увесистая раковина. Потом поспешно вышел, провожаемый недовольными взглядами двух продавщиц. Снова почувствовал, как кто-то гладит его по спине, обернулся и с содроганием обнаружил огромного осьминога, щупальца которого струились по его руке, щекотали подмышкой. Морское чудище медленно выбиралось из пещеры, из своего логова в пологой подводной скале. Он попытался отстранить розово-фиолетовые щупальца, но этим лишь раздразнил гиганта, желавшего познакомиться, настоятельно увлекавшего нечаянного гостя в свои объятия.

Он перестал сопротивляться и ждал гибели, с грустью подумав, что не зря выбрал траурно-черный гидрокостюм с красными рукавами. Обняв его множеством рук, морское чудище застыло и долго разглядывало его двумя огромными черными глазами. Он тоже опасливо изучал животное. Ему показалось, что черные глаза таят в себе столько нерастраченной нежности и невыразимой печали. Неожиданно освободившейся рукой попытался легонько погладить один из пальцев-щупальцев. Потом смелее погладил чудище по голове, почувствовав, как все восемь рук нежно струятся по его телу, гладят по животу.

Его руки тоже, не отставая, скользили по резиновой ледяной коже, заползали в какие-то складки, в какие-то холодные скользкие щели. Дрожащее гигантское существо увлекало его вглубь своего логова, в темную пещеру подводной скалы. Он совсем перестал волноваться, не беспокоился, что пострадают баллоны, не боялся, что ненароком запутается шланг, повредятся трубки жилета. В темноте пещеры не были видно ни пузырей, ни контуров животного, только еще сильнее ощущалось скольжение щупальцев по телу и холодная пупырчатая кожа под онемевшими от соленой воды пальцами.

«Я так долго искала тебя и вот, наконец, нашла».

Он не стал отвечать, это означало бы погибнуть. Ни в коем случае нельзя выпустить хотя бы слово метаться под потолком маленькой темной комнатки, куда эта женщина каждый день за сто долларов приводит разных случайных мужчин. Дома его ждет ужин и молчание двух привыкших друг к другу людей. Приносить что-нибудь новенькое каждый день, как птица в свое гнездышко, быть милым, сдерживаться, целовать в лоб перед сном.

Недавно он где-то читал, что слова распугивают встречи. Почти все встречи его жизни уже случились к этому часу, он больше не ждал, он со всем смерился, он больше не жалел ни о чем, кроме одной встречи, которая нечаянно сорвалась в глубине прошлого, утонув в соленой воде его тревожных предрассветных снов. Незнакомая женщина, которой он овладевал снова и снова, в перерывах рассказывала, что ее дед был заклинателем дождей, это ответственная и уважаемая должность в Африке, оттуда родом ее отец. Чтобы вызывать дождь, надо родиться избранным и потом очень долго учиться.

Он хотел спросить, если есть способы вызвать дождь, можно ли без слов, одним желанием и жаждой вызывать людей, вытаскивать их из глубин прошлого, извлекать их из своих тревожных предрассветных снов, чтобы снова нечаянно встретить в вечернем городе. Чтобы нечаянно столкнуться на улице. Вместо этого он спросил, как вызывают дождь. Она закурила, медленно выпустила дым в потолок, откинулась на подушках. Потом тихо сказала, что надо снять все помехи, не мешать, звать дождь, исполнять ритуальный танец и напевать про себя заклинания. В его сознании отпечаталось — не мешать, устранить все помехи, петь. Выпутавшись из ее объятий, выбравшись из липких простыней, спрыгнув со старой кровати, выветрив на дворовом сквозняке запах ее навязчивого крема с календулой, он быстро направился вниз по узкой улочке. Зажмурился, стараясь все забыть, снять все помехи и выпить одним глотком этот вечерний город, распознав во вкусе сырой темноты место, где произойдет встреча, куда надо срочно бежать, чтобы обязательно успеть.

Он отчаянно барахтался, молотил руками и ногами, а сам безотрывно смотрел вверх, где вдалеке, сквозь мерцающие толщи воды неясно угадывалось небо. Из последних сил, беспорядочно молотя руками, уже не в состоянии сдерживать выдох, он выпускал стаи пузырей, которые бешено роились и неистово летели вверх. Преодолевая тяжесть грузил пояса и неумолимых железных баллонов, он медленно и неповоротливо всплывал, прикидывая, сколько еще осталось до поверхности, где его ждет спасительный, всепрощающий вдох.

«Смотри, он дышит, он дышит! Слава Богу!»

Мутные лица проступают сквозь слезы, выплывают из забытья. Скуластое лицо одного, черные кудри другого, заплаканные глаза его женщины, стены его комнаты, бодрый голос друга Женьки: «Тому, кто умрет на виселице, никогда не стать утопленником. Да ты ж наш ныряльщик!»

 Чуть позже он узнал, что перебрал на вечеринке, посвященной пятилетию конторы. За полночь болтался по улицам, совсем один, промок под дождем до нитки. Поскользнувшись, оступившись, упал в пруд. Ему показалось, что в этом чуть подсвеченном фонарями черном зеркале отражается кто-то, тот самый, кого он так искал весь этот вечер, всю прошлую неделю, несколько последних лет.

Вечером, проспавшись, он сумел проглотить два глотка омерзительно сладкого чая и кое-как сам добрался до ванной. Разглядывая свое незнакомое, осунувшееся лицо в мутноватом зеркале шкафчика с шампунями и кремами, заметил маленькую фиолетовую медузу, присохшую к шее. Кое-как отодрал, суеверно бросил за спину, оставив позади все неприятности своего первого неумелого погружения.

В дальнейшем он все же предпринимал новые, более удачные попытки — не отчаивался, не паниковал, не выплевывал загубник. Опускаясь на десятиметровую глубину, отчаянно ныряя в вечерний город, он старательно устранял помехи, пел любимые песни из прошлого и все время думал об одной единственной встрече. Когда-то давно сорвавшейся. А потом и вовсе утонувшей в толще тревожных предрассветных снов. Он изо всех сил заклинал эту встречу, стараясь вызвать, вытянуть человека из глубин давно отжитого, отболевшего, распавшегося времени. Он надеялся, что эта встреча все же случится. Когда-нибудь. На поверхности. Там, где безбрежное небо отражается в вихрастом зеркале моря. Где раскаленное солнце выжигает крохотные островки, поросшие кудрявым кустарником. Где чайки вихрем, с криками летят за яхтой.

 

Бордовые георгины

Ане Гринчий

 

Утро. Изморозь. Сизая умирающая зима медленно на цыпочках отступает, наполняя кровь кипящими, борющимися и любящимися демонами. Рассудок остался на кухонном столе. Серой мешаниной лежит рядом с чашкой недопитого кофе. Свободная и непредсказуемая — новая Лиза ощутила в себе искры, острые зубки и когти. Стала котенком, который бьется из стороны в сторону, ища пространство вырасти в блестящую черную пуму.

Ехала в университет, наблюдая вокруг людей, скованных целями, планами и долгом. Рассудком. Их глаза убегали, смотрели в пол, утыкались в книги, рассматривали катышки на одежде. Нечаянно встретившись друг с другом, поспешно разлетались в разные стороны. Каждый ехал один. В своем полусне.

Прохожие, машины, здания, Лиза, автор — все тает, все минутное. Все мы — лишь призраки, мечты могучего воображения, рассеивающийся дым, абсурд. Город-мираж, по мартовской акварели его улиц тихо и нежно ходит Любовь. Воздух наполнен ароматом ее духов с ноткой пряной истомы. Скатерти столиков кафе пропитаны дымом ее сигарет, пряный пепел лежит на черном мокром асфальте, на руках, плечах, губах прохожих, не подозревающих о ее близости. Спешащих мимо, погруженных в свои мысли. Вдруг, неожиданно, проскользнет и исчезнет за поворотом краешек темно-бордового платья. А Лиза мучается, бегает за ней, так хочет увидеть ее лицо.

 

Лекция по философии. Зал амфитеатром. За кафедрой лектор бормочет что-то о существовании и о его осознании. Рядом с Лизой за изрисованной каракулями партой — сокурсник Вася. Он молодцевато рассказывает, как на выходных вытаскивал машину из кювета. Лиза с пониманием кивает в такт рассказу. А сама представляет Васю, долговязого, с большими глазами цвета майской листвы, катающим маленькую жестяную машинку по паркету. Она изо всех сил старается казаться серьезной, чтобы, рассмеявшись невпопад, не обидеть его. Все вокруг жужжит, Лиза чувствует слабость и тяжкое растворение в полусонной лени лекционного зала. Потом неожиданно прорывается, накатывает и захлестывает волна шума, гогота, нарастающего хора голосов: последняя лекция закончилась. Сокурсники группками, напевая, выкрикивая и задирая друг друга, покидают зал. Амфитеатр пуст. Лиза стоит внизу, у кафедры и смотрит вверх на полукруглые ряды парт и скамеек. На самом верхнем Вася поспешно укладывает в рюкзак тетрадку, так и не раскрытую сегодня.

 — Подброшу до дома? — вроде бы небрежно бросает он.

— Если по пути, — вроде бы скромно отвечает она, рассматривая линолеум и свои бордовые гриндерсы.

И вот они уже в машине. Лиза едет, вглядываясь в тающую весеннюю улицу. Искоса, украдкой изучает Васю.

— Чего делаешь завтра?

— Сажаю георгины на даче... Да, я люблю георгины, особенно темно-бордовые, бархатные.

— Да ну их, какие-то траурные цветы. Уж лучше пионы или тигровые лилии, как у моей бабушки.

— А мне нравятся георгины… Они строгие. Горькие. Цветут осенью, под дождем.

— А вечером приедешь? Может, сходим в кино?

— Давай, я позвоню, как вернусь.

За окном — витрины и вывески, светофоры и пешеходы. Весенняя уличная суета. Неожиданно Лиза замечает: вон. Она, это Она струится по тротуару. Идет босиком, в длинном, развевающемся от ходьбы темно-бордовом платье. Вихры золотистых волос прыгают на плечах. Она куда-то спешит, сталкивается с идущими навстречу, озадаченными, задумчивыми, не замечающими ее людьми.

— Ты не остановишь машину?

— Что?

— Пожалуйста, останови машину.

— Я что-то не то сказал?

— Пожалуйста, останови, — кричит Лиза.

Он боится очередным вопросом окончательно разозлить или расстроить ее. Останавливает. Лиза выскакивает из машины, забыв попрощаться. Бежит за Ней. За той, которая плавно удаляется, никого не замечая вокруг. Почти догнала, но в последний момент Она запрыгивает в полупустой автобус, который увозит Её неизвестно куда, прочь. Кто-то плеснул воды на акварельную картинку, все поплыло. От разочарования Лиза потерялась. Не узнает улицы. Бесцельно бродит по городу, разглядывая витрины, читая объявления и афиши. Смотрит в занятые чужие глаза. Возвращается домой рассеянная, не может вспомнить, где же пакет с клубнями георгин для дачи... Вот, наконец вяло звякнул мобильный — это шофер отца уже подъехал к дому и звонит, чтобы Лиза спускалась… Они едут на дачу через серо-бурый пригород … Белыми сбивчивыми ручками, неловкими бледными пальчиками Лиза опускает растопыренные клубни в жирную заплаканную землю… перепачкалась, пролила на себя полведра воды — так бывает, когда мысли где-то не здесь, далеко, в городе. Ведь в переулках, в тихих тенистых дворах, на мостовой перекрестков еще не смыты холодным дождем следы Ее босых ног, пепел Ее сигарет.

 

Долговязый Вася смущенно дарит желтую розу. Его рука едва заметно дрожит. Лиза не любит желтый, готова бежать без оглядки от любого оттенка. Она сбивчиво благодарит Васю и, улучив момент, незаметно бросает розу на заднее сидение машины. Они медленно едут в кино. За окнами — вечереющий город, деревья, опутанные гирляндами лампочек, как будто цветущие звездами. Темные силуэты людей, сияющие витрины. Высоко-высоко, непонятно где, звучит тонкая, щемящая нота, от которой становится грустно.

 

В маленьком кинозале кроме Лизы и Васи — еще человека четыре. Черно-белый фильм, в котором много треска, стрельбы и дыма. Вася дремлет, положив голову на руку. Дерутся. Убили. Лизе жутковато, она прижимаюсь к Васиному плечу. Он, тут же истолковав это движение иначе, сжимает ее руку и завороженно гладит Лизу по мягкой, румяной щечке. Они впервые целуются. Сначала едва коснувшись губами. Потом смелее, словно начиная врастать друг в друга. Он взволнованный и милый. Их руки переплетаются пальцами и как будто танцуют. Вдруг кто-то, одиноко сидящий впереди, резко вскакивает и недовольно направляется к выходу. Свет, прорвавшийся из распахнутой двери кинозала, освещает фигурку в темно-бордовом платье. Лиза поспешно вырывает руку из теплой Васиной ладони. И бежит вослед. И безмолвно носится за Ней по бесконечным лестницам киноцентра.

Полутемный коридор. Протянуть руку, схватить Ее за золотистые волосы, больно — зато увидеть лицо, узнать, кто Она на самом деле. Расстояние сокращается, но тут Она неожиданно распахивает одну из боковых дверей, скрывается внутри. Через секунду за ручку двери с медной табличкой «Кинофонд» хватается Лиза. Заперто. Подбегает к соседней, тоже дергает на всякий случай — тоже заперто. Некоторое время Лиза в отчаянье мечется в сумеречном коридоре среди закрытых дверями, не понимая, где же Она, куда же Она сбежала на этот раз. А вокруг разрастается душная, соленая, плачущая тишина.

 

Сдавшись, Лиза медленно спускается по лестнице, чувствуя в груди неприятную, незнакомую тяжесть. То ли предчувствие, то ли просто устала. На втором этаже встречает растерянного Васю. Стоит перед ним, задумчиво покачиваясь на ступеньках. Его глаза тревожные и как-то странно блестят. У него несчастный, виноватый и взволнованный вид. На всякий случай она все же целует его в щеку:

— Все хорошо, — а про себя прибавляет — «малыш».

Немного погодя они выходят на улицу, так и не узнав, чем закончился фильм. Подморозило. Лиза тут же думает, что если снова резко похолодает, то ее георгины снова перемерзнут и не вырасту, как года два назад. Вася, счастливый, что-то рассказывает… а Она где-то совсем близко, даже шелест Ее платья как будто слышен, даже Ее пряный аромат вплетен лентой в знобкий вечерний ветер.

 

Угловатая девушка с двумя детскими косичками смотрит на Лизу, нахмурив бровки. В бордовом шерстяном платье. Улыбнулась. Довольно крутится в новом платье перед зеркалом. Пес носится вокруг, настойчиво лает, скулит, стучит хвостом по паркету, чтобы Лиза поскорей закруглялась и пошла с ним гулять.

Серо-черный парк. Голые деревья тянут в небо корявые многопалые ветви. Пес нашел подружку, похожую на него дворняжку, они сначала придирчиво и долго обнюхивали друг друга, дружелюбно помахивая хвостами, а теперь носятся между стволами, игриво и нежно переругиваются, сталкиваются, покусывают друг друга. Лиза сидит на спинке скамейки, грязно-белое сидение усыпано гнилыми прошлогодними листьями. Сзади подкралась Она. Гладит по голове ледяной ладошкой. Лиза замерла. Затаила дыхание. Потом резко обернулась, схватила Ее за рукав, так хотела подстеречь, поймать и увидеть Ее лицо. Но Она невесомо вывернулась, змейкой вырвалась, оставив оторванный кусок манжеты в руке. Бежит прочь, хлюпая по лужам, по тающему серому снегу. А Лиза стоит неподвижно и смотрит вослед. На фоне серого неба — черные стволы лип. По грязи босиком бежит Она вглубь парка, Ее легкое темно-бордовое платье и золотистые кудри мелькают меж черных стволов. Лиза сжимает в руке обрывок материи. Распахивает ладонь, но в ней оказывается бордовая георгина, которая увядает, а потом на глазах рассыпается в пыль.

 

Вечер. Тихо. Они с Васей стоят на балконе… Темные химеричные деревья, дом напротив с редкими светящимися окнами. Неожиданные уличные крики, пронзительные вечерние гудки. Весенний ветер. Запах талого снега. Вася задумчиво курит. Потом бросает сигарету и решительно притягивает Лизу к себе. Долгий поцелуй. Как же тепло. Мурлычут друг другу всякие нежные глупости. Совершенно счастливый, он провожает Лизу до метро, то и дело снова сминая в объятиях, целуя в тонкую шею. Вырывается. Кусает его в губы. Убегает в ночь. И кажется себе как никогда похожей на Нее.

 

— Любви на самом деле не существует, а существует только расчет и разврат, — заявляет бабушка на Лизины расплывчатые расспросы.

— Жаль, — мечтательно и грустно мурлычет Лиза, пьет сливовый компот и думает о Любви, которая прямо сейчас ходит по улицам призрачного города. Может быть, Она-то как раз и существует, а всего остального, включая нас, на самом деле никогда не было и нет. И все мы — лишь дым, готовый рассеяться в любое мгновенье туман, абсурд.

 

В апреле Вася послушно сопровождает Лизу по бестолковым киношкам, ненадолго укрыться от бесплодной погони, поглощающей с каждым днем все сильнее. Она появлялась лишь несколько раз, мельком. Оставила вьющийся, пахнущий истомой и сандалом волос на расческе. Как-то утром украла Лизину губную помаду, юркнула в открытую форточку и убежала в небо. На голубом, чистом Ее легкость. Стремительный и пылкий бег по воздуху ввысь. Развевающееся на ветру темно-бордовое платье, георгинные лепестки-складки на фоне облаков. Снова не разглядела лица, но, вглядываясь Ей вослед, Лиза поняла, что Она — самая существующая выдумщица, бесстыжая нежница, озорная абсурдница. Чокнутая в темно-бордовом платье. А можно проще — Любовь.

 

Сокурсник на днях выболтал по секрету, что Вася серьезно болен ею. Лиза, вспыхнув, ответила, что все они сейчас — мартовские коты. И процитировала бабушкину фразу о расчете и разврате. Вася рассеянный и задумчивый. Теперь они чаще молчат, когда он подвозит Лизу на машине до дома.

Потом случился какой-то особенный, беспорядочный день. Сбежали с занятий. Пили чай в кафе, Вася неожиданно подарил Лизе плоского самодельного тигренка, сшитого из лоскутков. Потом до вечера толкались по магазинам. Наконец-то, нашлись часы, которые ему понравились (отец подарил деньги на день рождения).

— Вот ты и перестал быть счастливым, — зачем-то сказала Лиза, разглядывая поблескивающий циферблат. Тонкая оранжевая стрелка безостановочно бегала по кругу.

— Почему перестал быть счастливым, у меня же есть ты. Ты же у меня есть?

— Да, конечно, если я только есть вообще. В смысле, если я только существую, — уточнила она, но Вася все равно ничего не понял.

 

Вечером Лиза несется на дачу, проверять георгины. Упросила шофера отца и теперь ведет машину сама, сквозь нарастающую весну. Думает о Васе, от этого ей впервые тепло и нежно. Серая загородная дорога, мимо с грохотом проносятся грузовики, полосатые заправочные станции, светофоры. Поля. На перекрестке, кажется, стоит Она. А, может быть, Она — всего лишь плод Лизиного воображения? Сколько можно бегать, непонятно, за кем? И Лиза тонет в мечтах о милом-милом Васе.

Из-за угла вылетает темно-синяя машина. Жигули или Москвич, — сколько отец ни объяснял, Лиза так и не научилась их различать. Тормозит изо всех сил. Но уже поздно. Она, обернувшись на звук визжащих по асфальту шин, смотрит с тревогой. У нее Лизино лицо. Через минуту Лиза перестаю быть.

… где-то там, далеко-далеко — бордовый бархат и георгины. Вася смотрит на циферблат новеньких наручных часов, ничего не подозревает и нетерпеливо ждет звонка. Но Лизы больше нет. А по призрачному городу разгуливает Смерть, обманщица и распутница с распущенными золотыми волосами и растекшейся тушью. В темно-бордовых театральных обносках. Разводя и разлучая, превращая все в дым.

 

 

Анин нуар

*

Летом в череде радионовостей почти каждую неделю прорывалась тревожная — о новой жертве. Изнемогая в пробке, Аня делала звук громче, чтобы разузнать подробности. Эти убийства сразу ее насторожили, не позволили отгородиться привычным щитом безразличия, не утонули в водовороте других столичных неприятностей. Она знала, что жертв уже пять. Их находили в разных местах, раскиданных по карте города без какой-либо связи: на скамейке Чистопрудного бульвара, за столиком кафе на Ордынке, в вестибюле офиса малоизвестной компании, возле подъезда невзрачной девятиэтажки в Строгино. Все задушенные были высокие, в своем обильном и безудержном женском цветении. Все без исключения — с идеальным черным каре, будто они стриглись и красились у одного парикмахера.

В то лето, перед сном, Аня грезила вечерним городом, по которому снуют торопливые прохожие. Она натягивала одеяло до уха, закрывала глаза и думала о том, как прямо сейчас девушка с черным каре, быть может, возвращается домой с работы или из кино, куда она ходила с институтской подругой. Аня зябла, прижимала коленки к груди под тонким одеялом, а где-то в городе девушка с черным каре спешила по улице с редкими тусклыми фонарями. Она запахивала кардиган, но все равно мерзла на хлестком полуночном ветру. Улочка была пустынна, в переулках слышался шелест колес тормозящей машины. Девушка с черным каре на всякий случай покрепче сжимала в кулаке ремешок сумочки. Чуть втягивала голову в плечи, стараясь не вникать в шорохи, скрипы и выкрики вечернего города. Чтобы немного взбодриться, она вспоминала, что завтра — последняя пятница перед отпуском. Что у нее в сумочке — два пирожных с малиной из французской кондитерской. Потом она, вдруг, улавливала шаги за спиной. Осторожные, твердые шаги распугивали все мысли. Девушка с черным каре на всякий случай сдерживала дыхание, настороженно прислушивалась. Кто-то как будто шел за ней, тихонько похрустевшая подошвами по тротуару. Позади оставалось кафе с мерцающей витриной, украшенной ракушками. Позади оставался театр, увешенный гирляндами лампочек, с рядком сиреневых прожекторов над афишами будущих и недавних спектаклей. Впереди на улочке расстилалась во всю ширь сгущающаяся полночь, прячущая в темных складках редкие фонари и насупленные особняки контор, похожие на кубики из пенопласта. Девушка с черным каре на всякий случай сворачивала в переулок. Она чуть сжималась и прислушивалась, затаив дыхание. Но кто-то все же шел за ней — медленно, твердо. Через пару минут, не выдержав, девушка с черным каре сворачивала в первый попавшийся, совершенно незнакомый переулок. Ветер вырывался из-за угла, наотмашь хлестал в лицо скользким ледяным плавником. От волнения девушка обмирала и превращалась в чуткий трепещущий слух. Ночь вдруг становилась по-осеннему холодной, прохватывала насквозь ноябрьским дыханием. Кто-то шел за ней в сизых сумерках, — неукротимо, настойчиво, подбираясь все ближе. Девушка с черным каре дрожала, изо всей силы сдерживаясь, чтобы не оглянуться, чтобы не сорваться на унизительный, панический бег. В этом месте Аня обычно начинала засыпать, теряя нить полуночного преследования, с особым облегчением нежась и утопая под тонким, пахнущим незабудками одеялом. Но через несколько дней по радио снова сообщали, что утром в Кривоколенном переулке найден труп неизвестной девушки с черным каре. Жертву задушили минувшей ночью. Отпечатки пальцев снова совпали. А все остальное, относительно этих убийств, было окутано тревожащей неизвестностью, не прояснявшейся от случая к случаю.

 

*

В одно пасмурное сентябрьское воскресенье Аня нетерпеливо выбежала из подъезда, плюхнулась в серебристую машинку-жук и покатила по проспекту. Показалась она себе в тот день как никогда однообразной и заученной. Захотелось ей от себя в тот день чего-то ошеломляющего. Нового. Через двадцать три минуты была она возле метро Парк Культуры. Нетерпеливой пулей вырвалась из машины. Но неожиданно каблук ее сапога застрял в сливной решетке. Дергала Аня ногой сначала тактично, воспитанно, а потом дергала со всей силы, рыча и скалясь — угодил сапог в капкан навечно. В этот обеденный час, словно вобрав в себя всю мировую медлительность, по тротуару мимо нее ковыляла старушка: низенькая, сухенькая, с авоськой. Остановилась неподалеку и за Аниными попытками освободиться чересчур уж назойливо наблюдала. И стояла. И дышала со свистом. И посмеивалась, будто смотрит кино.

Показалось Ане, что старушенция очень похожа на покойную бабушку. Это неожиданное сходство ошпарило ее почти до слез. Снова припомнилось, что последний год жизни бабушка тяжело болела. Ухаживали за ней две соседки: соседка снизу, безработная инженер Лена. И сгорбленная кошатница из соседнего подъезда, вечно что-то кропотливо вязавшая крючком. По телефону бабушка сбивчивым голоском бормотала, что мечтает дожить до лета — посмотреть, как цветут одуванчики, еще хоть раз испачкать щеку в их желтой пудре и дождаться августа, когда Анечка вернется из-за океана. Умерла бабушка в больнице — в июньскую жару. Аня весь тот год жила и училась в Америке. И на бабушкины похороны не приехала.

 

Отогнав воспоминания, в сотый раз оправдавшись перед собой, Аня продолжила изо всех сил дергать ногой. Была она в тот день как никогда мутная и бескостная: недавно обнаружила в машине мужа брошку неизвестного происхождения, дешевенькую на вид, в форме пиона. С новой силой царапали ее изнутри слишком частые его опоздания, странные двухдневные командировки то в Воронеж, то в Вологду. Из-за них завелся у Ани в самом центре груди болезнетворный пузырек воздуха, заполненный жгучей, ядовитой ревностью. Который ширился день ото дня, угрожая заполнить собой все внутри, стать новой Аней, отравленной, выжженной, бесцветной и из маленькой неприятности перерасти в окончательную драму с разводом. С мужем она старалась быть, как прежде, — легкомысленной и болтливой. Сама же с отчаяньем, не чувствуя земли под ногами, подмечала его срочные воскресные заседания, эти таинственные вечерние смс, которые будто бы приходят из банка, полосатый галстук неизвестного происхождения и вечные опоздания по вечерам — то на час, то на два. Бывали дни, когда ей удавалось убедить себя, что это всего лишь накопившаяся усталость, возрастные перестройки души. Тогда почти неделю Аня снова узнавала себя, была как раньше — легкой и всесильной. Но потом муж отправлялся в очередную командировку. Пузырек в сердце Ани заполнялся ревнивым унизительным ядом. Она снова угасала, становилась мутной, безликой. Отравленной. И терялась в толпе таких же растерянных, бесцветных, изъедаемых ревностью женщин столицы.

 

Так и случилось в тот день. Муж в субботу уехал в Тверь. Каблук сапога угодил в смывную решетку. Незнакомая старушенция, пыхтя и посмеиваясь, наблюдала безуспешные попытки высвободиться. Вот и не удержалась Аня, искривила лицо в гримасе, выдающей истинный возраст и скрытые морщины. Некультурно крикнула старухе прямо в лицо: «Чего уставилась. Иди, куда шла». Так грубо гаркнула она на всю улицу, вложив отчаянье и ревность последнего года, что проходивший мимо водопроводчик оступился, закашлялся и подумал, что Аня — продавщица из овощного ларька. Что нет у нее образования на экономическом факультете МГУ, нет годичной стажировки в Бостонском университете. И что живет Аня в съемной коморке на окраине Бирюлево, а не в четырехкомнатном пространстве на берегу Москвы реки, которое будет так мучительно и горько делить в случае развода.

Покачала старушка головой на Анину грубость, потом снисходительно проскрипела: «Не ходила б ты, милая, никуда. Не твой это день. Не твой месяц. И год — не твой. Переждать тебе нужно в тесном кругу, в мягком тепле. Сама ты причину прекрасно знаешь. Да к тому же ветеранам войны грубишь. Огрызаешься на старших. Невоспитанная ты. Возомнила о себе, невесть чего. Худо большое за это тебе грозит. Садись-ка в автомобильчик свой седенький, ни о чем сегодня не думай, никуда не ходи, вот тогда худо от тебя отступится. И обойдет беда твой дом стороной».

 

Вспыхнула Аня, будто ей со всей силы наступили на мозоль, и в старухину сторону больше не смотрела. Решительно расстегнула молнию, сняла сапог, кое-как выдернула каблук из сливной решетки, ворвалась в салон красоты, очень надеясь забыться ароматами шампуней и новой прической.

Но почему-то вспомнилось, как в начале весны бабушка всегда наведывалась в парикмахерскую возле булочной и трикотажного магазинчика — подправить коротенькие кудряшки, подкрасить брови. Завернутую в белую простыню бабушку в парикмахерской долго и старательно украшали. Иногда маленькая Аня, потеряв терпение, вырывалась на улицу. Гонялась во дворе за голубями, пускала щепочки в ручей, колотила пластмассовой лопаткой самый медлительный сугроб, облезлым зверем растянувшийся на размякшей клумбе возле подъездов. Наконец, разрумяненная, помолодевшая бабушка появлялась на высоком бетонном крыльце. Незнакомо, задиристо оглядывалась она по сторонам, будто собираясь затянуть песню. Невесомо семенила по ступенькам, подбегала к Ане, поправляла на ней шапочку, ловила ее кулачок в большую и горячую ладонь. А потом уж, опомнившись, очнувшись, торопливо покрывала свои новенькие, пахнущие фиалкой кудряшки желтым платочком с коричневым кантиком, который был у нее подобран под коричневый плащ и под сохранившийся со времен послевоенной молодости выходной ридикюль.

Вспомнилось Ане, как они с бабушкой были неразлучны. Но потом всплыли, будто вырвавшись из илистого дна, их первые неловкие ссоры, набиравшие силу упреки, некоторые обидные слова, трещинами прозвучавшие между ними. Бабушке никогда не нравились Анины подруги. Утверждала бабушка, что ни один из Аниных ухажеров ей не пара. Умоляла не спешить, обязательно дождаться своей настоящей судьбы. Но больше всего на свете не любила бабушка одного сокурсника, неказистого и смешного парня с вьющимися каштановыми волосами, будущего мужа Ани. Сузив глаза в две змеиные щелочки, часто предостерегающе шипела, что он — себе на уме. И умоляла: «Гуляй с ним, общайся, Анечка, но в жизнь свою ни за что не впускай».

 

*

 В парикмахерской десять минут Аня ждет, когда же болтливый парикмахер Егор закончит укладку бледной девушке с водопадом льняных волос. Чтобы отвлечься от давних бабушкиных предостережений, неприятным эхом дребезжавших в голове, отчаянно листает растрепанные журналы. Без интереса скользя по фотографиям и заголовкам еженедельника, неожиданно натыкается на обширный материал знаменитой журналистки Клавдии Рейн. Как всегда, дерзко, безжалостно иссекая заблуждения, Клавдия разворачивала неопровержимые факты, швыряла цифры, приводила доказательства своей версии произошедшей в столице череды убийств девушек с черным каре. Попутно неутомимая феминистка Рейн делала экскурсы в историю преступлений, размахивала фотографиями знаменитых серийных убийц. И консультировалась с независимыми экспертами, каждый из которых пытался угадать, что будет дальше. Аня обожала статьи и особенно ранние заметки неутомимой Клавдии и могла бы процитировать почти наизусть нашумевшее некогда ее эссе «Мыслящая»:

 

«Такой уж я вышла в этот мир — признавалась Клавдия Рейн в своем знаменитом эссе — мой мозг безостановочно размышляет об отвлеченных, мало меня лично касающихся вещах. О дизельном топливе, о кондиционировании воздуха, о СПИДе, о заменителях сахара, об отторжении имплантатов, о синтетических тканях, об озоне, о вымирающих гепардах. Мозг кропотливо пересчитывает перед сном и во сне черных, белых и серых клонированных овец, гены которых абсолютно идентичны. С оптимизмом переваривает извлеченные из научных журналов сведенья о подробных моделях ДНК, которые составляют некоторым жителям земного шара за баснословные деньги.

Из-за этого я постоянно мерзну: мозг пожирает все калории, для поддержания температуры тела ничего не остается. Летом я укутана в куртку, пиджак или ветровку. Даже в жару, когда полуголые люди ползают по городу, сонно обмахиваясь газетками и веерами, я упакована в сто одежек и под ними покрыта гусиной кожей. А зимой, стоит мне чуть прогуляться, я уже дрожу от холода. Все потому, что мозг пашет за троих днем и упорно соображает в полусне, пожирая запасы тепла. Так он годами пожирал каждый кристаллик моей глюкозы, отбирал белки и углеводы. Поглощал их и перерабатывал в энергию, необходимую для своей бесперебойной работы. Поэтому мое тело подтянутое, сухопарое, упругое. Выгляжу я от силы на девятнадцать, чем отпугиваю одних мужчин и очень даже привлекаю других. Но сейчас не об этом.

 

Однажды я крепко задумалась над проблемой защиты компьютера. Я размышляла, какую антивирусную программу лучше установить на новый ноутбук и неслась на работу с огромной сумкой на плече. iPhone трещал на всю катушку «Future sounds of London». Интернетовские вирусы как-то раз сожрали мозг моего компьютера, в том числе несколько важных материалов, весь фотоархив и десяток памятных электронных писем. И вот интересно, — думала я — существуют ли такие же вредные вирусные мысли, которые пожирают и разрушают нашу нервную ткань. Их, наверняка, вызывает частые смены ракурсов, вспышки контрастных цветов на телеэкране, а еще — мигающие огоньки на рекламных щитах ночного города. Их, наверняка, вызывают электронные звуки, которые прямо сейчас изливаются из наушников в мое ухо, отчего голова идет кругом и кажется, что мир сотрясает непрекращающаяся череда подземных толчков. В какой-то момент рецепторы глаза и уха окончательно пресыщаются и начинают испытывать скуку от природных частот. Им нужен бешеный искусственный ритм и яростные вспышки цветов. Но в будничной жизни все происходит блекло, плавно и медленно. И тогда, от этого торможения, начинается распад ненасытных клеток мозга, привыкших и уже запрограммированных на бешенные и безудержные скачи и вспышки.

Я думала и бежала, думала и бежала, по рассеянности вышла не в тот выход. А вокруг метро как всегда носились люди. Одни из них бездумно спешили куда-то, в них была крепко заложена жизненная программа, свернуть с которой означает катастрофу и мгновенную смерть. Другие бежали жалобно, раздумывая втихаря о своей жизни, подозревая, что с ними что-то не так, что все сменило направление, приняло совсем иной курс, чем планировалось и представлялось когда-то. Такие мыслишки были типичными интернетовскими вирусами, которые разъедали людям ткани и органы, способствовали мутациям клеток брюшной полости и возникновению злокачественных опухолей.

Все это заставило меня очнуться, осыпало с ног до головы ледяной крошкой, окатило кипятком. Ведь больше всего на свете меня всегда увлекало думать о людях. Это мое наваждение. Люди, а в них недостатка нет, если ты работаешь в центре огромного города, в котором только легальных жителей насчитывается около 19 миллионов. Люди, мелькая вокруг, постоянно попадают в поле зрения, некоторые из них задевают что-то во мне, прорываются внутрь и мозг начинает думать о них с усилием комбайна, косящего полки иссушенной солнцем ржи или ячменя. Любимой игрой моего мозга с самого детства было угадывать: что за тайны скрывает плотная человеческая оболочка, что на самом деле упрятано за спокойствием, невозмутимостью и самодовольством. Безо всякой цели мозг везде и всюду раздумывает о тайнах прохожих, водителей автобусов и маршруток, пассажиров метро, об усталых и веселых кассиршах, продавщицах обуви и одежды, одиноко голосующих девушках, о группках молодежи за столиками летних баров, о парнях, неторопливо жующих сандвичи, о парочках, сидящих в глубине освещенных кафе. Все они одинаково важны для меня, все они задевают, сбивают с толку, сводят с пути. И я размышляю, пытаясь угадать, где они живут, что читают, за что получают деньги, с кем спят, о чем грезят. И в чем видят хоть какой-нибудь смысл своего существования.

 

Из-за того, что я постоянно увлечена мыслями, о чем попало, от меня частенько ускользают те, кто находится рядом. И даже тот, кто в данный момент, истекая потом, постанывает на мне, не всегда занимают мое внимание. Вот я лежу на широкой двуспальной кровати в большой квартире с высокими потолками возле Покровки. Лето подступает. Еще пока не так жарко, но небо ясное, его краешек виден, если я чуть запрокину голову. Окно приоткрыто, через щелку дует напоенный выхлопами, бензиновый, пропитанный жаренным луком и шампунем, головокружительный городской ветер моей десятой любви. Мое тело двигается навстречу другому телу. Другое тело нагрето так, что от него идет пар, который, клубясь, поднимается к высокому потолку с люстрой в виде переплетающихся медных стержней. Мое тело податливое и пластичное, оно извивается и постанывает. В это самое время мозг с остервенением борющегося за выживание существа думает о консервировании крови для переливания, о приютах для стареющих собак, о благоустройстве по всей стране престарелых домов. А человек двигается быстро-быстро, содрогается и кричит. Его вьющиеся полудлинные волосы мокры от пота, пот струйками течет по его небритому лицу, белки его глаз розовеют от проступивших мельчайших капилляров, жилка на его шее пульсирует. Блестящая капля висит у него на кончике носа. Он дрожит. Он кричит и стонет. Утыкается мне в плечо. А я думаю о том, что у большинства людей мозг работает в интенсивном режиме лишь до поры до времени. И рамки этой поры-времени просчитаны системой образования. С детства окружающие делают все для пробуждения мысли ребенка, понукают его проснуться и соображать. Для этого снимают мультфильмы, иллюстрируют книжки и пишут учебники. А потом, годам к двадцати двум, мозг начинают активно усыплять, притормаживать, сужать его активные зоны. Потому что мыслящие люди, по большому счету, никому не нужны. А нужны исполнительные и работоспособные человечки-функции. У которых мозг умело переключен на автоматический режим. И поэтому у многих к тридцатилетнему возрасту некоторые зоны больших полушарий полностью теряют способность напрягаться, а интенсивно действуют только маленькие островки, отвечающие за повседневные дела. Я тоже ожидала, что со временем мой мозг успокоится, утихнет и основная его часть расплавится в густой протеиновый коктейль, не способный сообразить, сколько будет семью семь. Но этого, к большому моему сожалению и к великому моему счастью, пока не произошло. Надеюсь и одновременно боюсь, что этого не произойдет уже никогда, ни за что и ни при каких обстоятельствах. А он утыкается мне в плечо. И я глажу его по шершавой небритой щеке. Глажу его по мокрым кудрям, пахнущим сандалом и потом. И я шепчу ему в ухо покорно и нежно: «Ты любился как Бог! Ты лучше всех во вселенной! А теперь отдыхай, отдыхай, мой милый».

 

*

После статей и заметок Клавдии Рейн, Аня всегда заново обретала себя. И сейчас, в салоне красоты, она будто вынырнула маленьким оранжевым поплавком из темной мутной глубины, где таилась последние месяцы. С любопытством и жаждой продолжения выглянула она в мутноватое окно, заметив на противоположной стороне улочки вспушенных голубей вокруг огромной лужи, осыпанной желтыми березовыми листочками. Вдруг, эта осень показалась ей прозрачной, совсем понятной, будто нагрянула через отворившуюся форточку на кухню, где повсюду парит мука и на деревянной доске разложены колобки теста, заготовленные бабушкой на будущие плюшки. Аня тут же поуютнее укуталась в ангорский кардиган. Оживленная, нетерпеливая, вновь жаждущая новых дней и событий, она предложила долговязому парикмахеру Егору делать с собой все, что ему заблагорассудится. Совершать, что угодно, лишь бы она стала ошеломляющей, непредсказуемой и новой. Выпалив эти требования в опадающее от удивления лицо, Аня кокетливо зажмурилась и прикинулась, что не слышит недоуменного бормотания и десятка беспомощных вопросов, барахтающихся в упрямой тишине салона.

Повеселевшая от своей затеи, она покачивалась в шатком скрипучем кресле. И наслаждалась тем, как сбивчиво и неуверенно парикмахер Егор укутывает ей плечи в целлофановый фартук. Однако, он быстро собрался и принялся ерошить ей волосы. Намеренно долго, деловито и безжалостно перебирал их, будто определяя ценность диковинного меха. Потом застыл на мгновение, видимо, окончательно подбирая подходящую стрижку и оттенок, таким образом решая многое и в дальнейшей судьбе Ани.

Она с удовольствием зажмурилась еще сильнее, взволнованно втянула ноздрями ароматы гелей, шампуней и пенок для укладки. Много чего она перепробовала, стремясь изменить внешность и подтолкнуть жизнь в новую, яркую сторону. Но волосы всегда отрастали, гели и пенки — заканчивались, оттенок смывался, блеск мерк и все скатывалось к устоявшемуся, к обыденному. К тому, что давно заучено наизусть и даже слегка раздражает. Но хотелось, всегда хотелось ошеломляющего. И невозможного.

 

Вздрогнув, распознала Аня набиравшее силу отрывистое клацанье ножниц. Всегда при этих звуках хотелось ей сорваться с места и поскорее из парикмахерской сбежать. Наверное, так происходит потому, что в тайне боишься перемен и опасаешься, поддавшись азарту преображения, растерять все то, что имеешь. Но уже алчно, настойчиво лязгали над ее головой неумолимые ножницы, отрезая пути к отступлению. Началось преображение внешности и судьбы. Почувствовала она щекочущие прикосновения к шее, к вискам острой расчески. Поморщилась, встревожилась — что он там делает с ее головой. Но все же глаза не раскрыла.

По щекам с шиканьем рассыпались капельки пульверизатора. Весь мир заполнило, все звуки вытеснило торопливое клацанье ненасытных ножниц, пожирающих Аню прежнюю, безжалостно кромсающих ее недавнее прошлое. Накатила дремота, всепрощающая, топкая. Повсюду воцарился, резко ударил в нос, защипал в глазах запах перекиси и кислоты, голубого и едкого. Аня и тут не раскрыла глаз, зная, что сейчас парикмахер Егор в непривычном для него молчании, замешивает краску широкой пластмассовой кистью. Медленно добавляет сиреневый гель перекиси в чашку из черной резины. Неторопливо выдавливает из тюбика густые капли оттенка. И вот уже широкая кисть с жесткой царапающей щетиной старательно вмазывает краску неизвестного оттенка ей в пряди.

 

От рождения до сегодняшнего дня были у Ани мягкие белокурые, чуть вьющиеся волосы. Иногда она укладывала их в пучок, наплетала колоски, оправляла ободком — на античный манер. Отдельные непослушные прядки, как тонкие светящиеся лучики, тут и там самовольно выбивались из прически, обрамляя удивленное, сияющее личико. Но все постепенно наскучивает, все меркнет, со временем становясь незаметным и будничным.

И вот Аня уже с нетерпением ждет пятнадцать минут, гадая, кем она станет с легкой руки парикмахера Егора: пылкой блондинкой, своенравной шатенкой, неистовой рыжей? Пятнадцать минут под гудящей лампой, ускоряющей окрашивание, тянутся бесконечно, будто кто-то добавляет во вселенские часы новые и новые частички времени. Перекись покусывает и жалит голову. Но и это обязательно надо стерпеть, надо как-нибудь переждать, осилить. Иногда на мгновение Аня уносится от всех своих тревог и волнений, с любопытством вслушиваясь в доносящиеся с улицы далекие сирены и неторопливое шарканье подошв. Она распознает гудки, выкрики, собачий лай. И, конечно же, улавливает разлитый повсюду, будоражащий поток городского шума. Слившись с ним, она теряет свои страхи и подозрения последних дней. Словно выронив из горсти, в которой она их так старательно куда-то несла. Она ненасытно дышит кисловатой, голубой и едкой краской, ароматами лаков, шампуней, и еще — теплой, только начинающей опадать осенью. И вновь кажется себе легкой, изящной, почти беззаботной.

 

Больше всего в парикмахерской Аня любит запрокидывать голову в маленькую раковину с выемкой для затылка. Парикмахер Егор пробует воду, тихо и кротко спрашивая, сделать потеплее или оставить так. И начинает неторопливо смывать щиплющую жижу теплой волной. Аня любит, когда заботливые руки перебирают под струями воды ее волосы. Когда плавные руки расчесывают умелыми пальцами перепутавшиеся пряди. Вот он втирает в кожу бархатистый бальзам с миндальным ароматом. Аня почти засыпает, пока его теплые руки медленно, с уместной нежностью массируют послушные, смягченные бальзамом волосы. Он бережно оборачивает мягкое вафельное полотенце — белой чалмой вокруг ее головы. Которое напоминает сырой кокон бабочки, и новая бабочка совсем скоро освободится, вырвется на улицу, возвращенная к жизни, отчетливо прорисованная на фоне ясного сентябрьского неба, пыльных бежевых особняков и серых насупленных зданий.

 

                Пока парикмахер Егор сушит волосы шумным басистым феном, попутно делая укладку круглой щеткой с очень колкой щетиной, Аня разглядывает сквозь мутное окно мелькающие туда-сюда ботинки, кеды и туфельки. Она намерена заглянуть в зеркало, когда все будет готово. Она уже ощущает струящиеся от волос ароматы миндального бальзама, геля для укладки, которые дарят ей приятное ощущение порядка. Фен гудит, трубит, насвистывает, будто исполняя гимн новой прическе и лучшей судьбе. Наконец, парикмахер Егор освобождает ее от фартука, ссыпав на пол жалкие обрезки волос. Он замирает, с восхищением любуясь на свое творение. Согнувшись, пару раз клацает ножницами на затылке. Отступает на полшага назад. И гордо, с неуловимым вызовом сообщает: «Вот! Ваша новая голова готова».

Аня медлит пару секунд, будто перед долгожданным прыжком в неизвестность. Выдохнув, наконец, решительно заглядывает в зеркало. Захлебывается увиденным. Запинается. И замирает. Не может вымолвить ни слова, ни звука — голос куда-то подевался, весь, без остатка. Через пару десятков секунд, кое-как овладев собой, она все же пытается улыбнуться, вымученно и фальшиво, как тряпичная кукла. Парикмахер Егор стоит в стороне, уперев руку в бок, и настойчиво ждет причитающейся ему бури восторгов, водопада похвал. От его фигуры исходит ощущение правоты и превосходства, такое самодовольное торжество, что Аня изо всех сил пытается подыграть, улыбается еще раз. Ее уступчивые серые глаза с этой новой прической вспыхивают и проявляются непривычно, пронзительно. Становятся сине-фиолетовыми. Лицо кажется почти белым, будто его осыпали мукой. Она тут же слегка щурится, чтобы скрыть, что от волнения зрачки стали маленькими и настороженными, как у испуганной синицы. Заправив волосы за ушко, потом с наигранной беспечностью разметав их, Аня щебечет обычные в этом случае восторги. Неуклюже, натыкаясь на пустые кресла, она поскорее бросается к вешалке. Кое-как накидывает плащик. С той же стыдливой, натянутой улыбкой оставляет на блюдечке кассы лишнюю сторублевку. И вырывается на улицу — в панике, в отчаянье, как если бы волосы были в огне.

 

*

Мчалась Аня по набережной, превысив дозволенную скорость почти вдвое. Ощущала внутри целый мешок, целый ворох дребезжащих на ветру, трепещущих серебристо-серых осиновых листков. Роились, вспыхивали и меркли в этом ворохе разнообразные резкие действия, защитные поступки, порывистые решения. Она включила музыку. Потом в раздражении выключила. Катила в отчаянной тишине. С каждым фонарным столбом, мелькавшим мимо, оставляла позади, теряла навсегда множество неясных торопливых выкриков, всхлипов и сожалений. Приехала домой без сил, бескровная, мутная. Истощив весь запас воодушевления от заметки обожаемой Клавдии Рейн. Снова утонула в темной одури своей незамечательной жизни. Снова задохнулась обычными подозрениями и предчувствиями, к которым теперь добавился еще и незнакомый, суеверный страх.

 

Будто в ответ на ее тревоги и слабость, дома никого не оказалось. В комнатах хозяйничала топкая тишина, хотя по расчётам Ани муж должен был уже час, как приехать из аэропорта, вернуться из этой своей командировки. Она очень надеялась нагрянуть через час после его возвращения, немного потомив, заставив заметить свое отсутствие. Она рассчитывала поразить его. Оказаться новой и неожиданной. Ошеломляющей и незнакомой. Но все ее задумки и хитрости как всегда рассыпались в пыль. По пустой квартире гулял осенний ветер. Со двора доносились приглушенные выкрики, детский визг, лай, далекий шум эстакады. Аня постаралась не смотреть в огромное зеркало стенного шкафа прихожей. И нетерпеливо, с досадой прошла в комнату.

Потом она сидела на полу в гостиной. Откинув голову на краешек дивана. Прямо в замшевых сапогах, в распахнутом плаще. Пустеющая бутылка вина стояла на полу, рядом. Высокий увесистый бокал, похожий на кубок из средневековых замков, стоял под рукой. Вино было темно-бордовым, переливчатым, терпким. Оно казалось густым, играло сдержанным осенним золотом, неожиданно мерцало рубином сквозь грани бокала-кубка. Отдышавшись, одумавшись, Аня постаралась убедить себя в том, что трагедии нет. Она отыскала точку опоры, важную определенность в том, что постарается как-нибудь пережить ближайшую неделю. Будет осторожной и осмотрительной. Не станет выходить вечером одна на улицу. Будет передвигаться по городу на машине. Как-нибудь переживет неделю с этой прической. А в следующее воскресенье наведается к своему постоянному мастеру Петру. Он изменит цвет на какой-нибудь мягкий, более уместный. После второго бокала Аня развеселилась: надо пережить всего неделю. Это, в конце концов, настоящее приключение. А во всех ее страхах и сомнениях виновата чертова старушенция, так похожая на покойную бабушку. Это ее недобрые предсказания и обиженные угрозы заставляют сердце щемить.

 

*

Голос мужа в трубке, как всегда в таких случаях, был бодрым чуть больше, чем надо бы. Как если бы он говорил с подчиненной из агентства. Тактичный, включенный, очень обходительный. Из-за ливня вылет задерживают во второй раз. Теперь, скорее всего, дома он будет часам к семи, не раньше. Лениво спросил: «Чего поделываешь?». Не особенно вникая в Анин сбивчивый ответ, добродушно предложил ей сгонять в кондитерскую. Купить ржаного хлеба с цукатами и еще клубничного джема — на завтрак. Аня ласково пообещала, что сейчас же соберется и поедет. После его звонка тишина в квартире стала тянущей и саднящей, будто присоска. А злосчастный пузырек в груди начал алчно пульсировать, выделяя жгучий, унизительный яд ревности и обиды.

                Кондитерская лавка, в которую ей надо было ехать за хлебом, располагалась в переулке, возле Тверского бульвара. Бутылка вина незаметно опустела. Ничего не поделаешь, придется ехать туда на метро. Аня сидела на полу, не хотела ничего бояться, отказывалась что-либо чувствовать и слушала тишину. В какой-то момент она совсем исчезла, стала частью пустой квартиры, украдкой наблюдая, как бывает, когда в комнатах никого нет. Только утепленная тишина дома окутывала ее и не давала ответов. Только прирученные, домашние воспоминания, истинный смысл и цену которым не знаешь, пока не станет больно, назойливо шептали свое. Незаметно пролетел час. Аня накинула короткий синий пиджак, отороченный мехом на вороте. Выловила из разноцветного завала сумок маленький бордовый клатч. Включила свет в прихожей. Встала напротив стенного шкафа. Выдохнула, заглянула в зеркало и начала думать — безжалостно, остро и сокрушительно, как учила в своих эссе и заметках легендарная журналистка Клавдия Рейн.

 

                Перед Аней, переминаясь с ноги на ногу, стояла девушка с черным каре. Прическа была изумительной и безупречной: черные волосы зачесаны на косой пробор, два аккуратных крыла ласточки окаймляют строптивый подбородок. Угольный, топкий цвет поблескивал, будто асфальт после сентябрьского ливня. Лицо девушки в зеркале казалось фарфоровым. Откуда-то прорезались острые, дерзкие скулы. Глаза пронзительно распахнулись, светились фиолетовым, жгли ледяным. Аня увидела себя в зеркале незнакомой, неожиданной, ошеломляющей. Но зловещие предостережения старухи снова задребезжали у нее в голове. Ведь судя по описаниям в радионовостях, именно такое идеальное черное каре было у всех задушенных девушек. Она вспомнила, что на прошлой неделе в пустом вагоне Калужско-Рижской линии нашли еще одну. Бездыханную жертву в коротком синем плаще. Задушенную шелковой косынкой с памятными видами Парижа. И снова — безупречное каре без челки. Чуть косой пробор. Крылья ласточки, окаймляющие подбородок. Блеск черного нейлона. Шарм полуночного кабаре. Мокрый после вечернего ливня асфальт, по которому рассыпались отблески фонарей и фар. И отзвуки тревожных шагов, преследующих в тишине полуночного города.

Аня снова увидела в зеркале перед собой тревожное предзнаменование, жестокую усмешку судьбы. В этот момент от мужа пришла новая скупая смс — вылет в третий раз задержали, теперь он приедет домой не раньше восьми. Пять минут спустя Аня порывисто выбежала из подъезда. По пути к метро она с удовольствием предвкушала, как совсем скоро муж вернется после этих своих похождений, но застанет в комнатах молчание и напоенную сентябрьскими сумерками тишину.

 

*

Пока Аня была в метро, на город обрушился ливень. Улицы пропитались темной речной сыростью, топким прибрежным илом. Впереди проулок терялся в сизом прохладном сумраке с трепещущими мотыльками мутных огоньков. Будто в ответ на Анины опасения, будто учуяв ее суеверный страх, город впервые явил свою беспокойную ночную изнанку, пронизанную хлестким подмокшим ветром. Тут и там мелькали таящиеся силуэты, выбравшиеся из подворотен ближе к ночи. Дождавшись темноты, тени жадно и нетерпеливо крались по своим делам. Навстречу неслась шумная стайка пьяных девушек с кроваво-красными смешливыми ртами. В проулках встревоженные прохожие двигались порывисто, будто на каждом шагу готовились подскочить, вырвать что-нибудь из робких растерянных рук. И убежать. И потонуть в темноте затаившегося города, с надменной насмешкой ждущего своих ночных спектаклей, заслуженных и заработанных за день, развлекающих его полусон драк, криков, визга и стонов. Аня издали заметила двух бледных мужчин, спешивших куда-то в заношенных куртках, в потрепанных джинсах, как будто они отчаянно убегали от настигающей безнадежности, все еще рассчитывая исподтишка урвать, хитростью заполучить свое. Их цепкие, ненасытные взгляды плюхались липко, как слизни. Аня опасливо прятала глаза, обходя черные маслянистые омуты луж, мерцающие холодными желтушными отсветами лампочек и фонарей.

Раз-другой она все же отважилась, пугливо попыталась разыскать свое отражение в витрине кафе, в мутном стекле кондитерской. Все еще норовя пересилить это гнетущее, мраморное, со всей силы громоздившееся в самом центре груди. Но, несмотря на старания, Аня так и не нашла своего отражения в витрине кондитерской, в темных стеклах опустевших контор и магазинов. Вместо Ани мимо дребезжащих огоньков и плывущих по улочке машин струилась девушка с черным каре. У нее были острые скулы, сине-фиолетовые глаза и плавные, завораживающие движения, которыми она слишком сильно выбивалась из тревожной, мельтешащей темноты города. Черные крылья ласточки окаймляли самоуверенный подбородок с едва различимой родинкой-мушкой. Иногда незнакомая, ошеломляющая девушка с черным каре настороженно смотрела на Аню из латексных омутов луж. Над ее головой мерцал венец мишуры и трепещущих вечерних прожекторов, внушающий тревогу, превращающий сердце в ласточку, которая мечется над полем в предчувствии грозы. Избегая этот вопросительный, то жалобный, то дерзкий взгляд, не желая его до конца понимать, оттягивая момент прояснения, Аня старалась больше не заглядывать в лужи, не искала свое отражение в витринах, побыстрее пролистывала усыпанные капельками недавнего дождя стекла машин. Она заглядывала внутрь вечерних кофеен, завороженная воркующими там парочками, мелькнувшим объятием за столиком у окна, длинноногими девушками, смеющимися с надеждой и беспечностью в мягком сиреневом свете. Превращенная в зрителя чужого уютного вечера, Аня пропитывалась горечью яблочной косточки, медленным ядом ревности и одиночества. И брела дальше, с каждым шагом все сильнее осознавая себя отверженной и обреченной. Город вокруг утопал в темнеющей сини, проглотившей колонны, карнизы и вывески, выпятив в дрожащем нетерпеливом свете незнакомые тихие двери, одиночные витрины, сгорбленные силуэты, порывисто мелькающие тут и там.

 

*

Несмотря на горечь, неожиданной волной накатили на Аню некоторые давние ее прогулки. Не раз, не два шла она точно так же — одна, по темной, трепещущей позолоченными крыльями стрекоз улице, чуть пружиня на каблуках новеньких босоножек, повиливая бедрами, окутанная ароматами цветочными, пряными, морскими. С легким сердцем, невесомо, радостно не раз и не два летела Аня в сгущающуюся синь теплого осеннего вечера. Ныряла туда, где темнота проулков, оплаканная дождем, таилась, томила, тянула. Обещала многое и смутно звала. Высматривала Аня в те дни в редких освещенных окнах запрятанные там сокровища: сказочные абажуры, увесистые мраморные статуэтки, горшки с алоэ. Была она в то время обворожительной — без горчинки, без единой трещинки, без капельки яда. Излучала мягкий медовый свет. Ожидала заслуженного обожания, жаждала тайной жгучей влюбленности, объяснений, мягкой тянущей боли, расставаний, возвращений, уступок и топких июльских объятий.

 

Раньше искала Аня каждый день и каждый час тайное подтверждение себе, своей красоте, своей жизни. И нетерпеливо летела навстречу любви, окутанная пыльцой и шелком, постукивая камешками бус, цокая набойками новеньких замшевых туфель по пыльному асфальту ночного города, хлещущего в лицо то запахом луга цветущих трав, то свалявшейся шерсти бездомных псов, то заброшенным колодцем, то распахнутой клеткой, то корицей, то кислым молодым вином. Раньше часто летела Аня, окутанная мечтами, сквозь мягкую упоительную темноту, снисходительно и ласково, будто в кино, разглядывая мерцающие улицы с их тревожными выкриками, торопливыми силуэтами, гипсовыми предсмертными масками лиц, вырывающимися из машин женщинами, сжатыми спинами в мутном свете фонарей, которые совершенно ее не касались, никак не трогали, составляя фон невесомой, парящей, полной надежд и ожиданий прогулке. Раньше, а на самом-то деле, совсем недавно, жила Аня мимолетными знаками, мутными намеками, сбивчивыми словами. Все ждала чего-то особенного, придающего ее жизни тайный зигзаг, стягивающий существование в неуловимый аккорд, в неожиданный порядок, который слишком легко разрушить и изломать, но так приятно украдкой обнаружить. Хранить, длить и нести сквозь дни.

 

Теперь она устало и кротко пробиралась по темному городу, живущему своими тайными ненасытными скачками. Мимо проулков, сдерживающих в оголодавшей глотке булькающий крик освобождения, трепет и дрожь долгожданного броска. Старалась не поддаваться страхам, то и дело заправляла за ушко непривычное, непослушное каре, норовящее на каждом шагу расправить крылья, хлестать на ветру черными перьями растрепавшихся прядей. Сама того не желая, недоверчиво, прислушивалась к шуму, гудкам и смешкам, раскатывающимся за спиной. И как будто уже ждала нерешительных, но настойчивых шагов. Аня знала наверняка, что своими черными подозрениями и ядом, которым она окончательно пропиталась за последнее время, и еще новой, неожиданной прической обязательно привлечет, будто ослабевшая и тревожная ласточка с надломанным крылом, своего страшного человека. Он тоже бродит сейчас по ночному городу, торопливо и сгорбленно спешит мимо витрин, высматривая в темноте, выискивая нетерпеливым нюхом очередную девушку с черным каре. Свою шестую жертву.

 

*

Аня запахивает кофточку, но все равно мерзнет на хлестком полуночном ветру. Улочка совсем пустынна, где-то вдали, в переулках, слышится шелест колес тормозящей машины. Аня на всякий случай покрепче сжимает клатч под мышкой. Чуть втягивает голову в плечи, стараясь не вникать в шорохи, скрипы и выкрики вечернего города. Все ее мысли скатываются, сползают, возвращаются к мужу. Она помнит его хрупким до дрожи костлявым пареньком, который самовольно, с таким удовольствием однажды стал ее тенью. Она помнит его студентом с непослушными каштановыми вихрами. Мальчиком-пажом, который всегда был рядом со своей феей. Она старается отогнать воспоминания, от которых сердце превращается в обезумевшую черную птицу, бьющуюся со всей силы в маленькое чердачное оконце западни. Сегодня он приедет домой из командировки с большим опозданием. И сегодня обязательно нужно будет поговорить. Да-да, ей все-таки придется выйти из тени, точнее, выскочить растерянным поплавком из темной мутной глубины, в которой она тонет последние месяцы. Набраться смелости, отчаянья и поговорить — окончательно и бесповоротно.

 

С каждым шагом Аня приближается к бульвару, пропитываясь горечью предстоящего разговора. Горечью всего, что она узнает через пару часов, глотая слезы, кривя рот и выкрикивая свои затаенные обиды. Наконец, окончательно решившись на разговор, дав себе обещание, что иначе нельзя, приняв и утвердив эту маленькую главку своей судьбы, Аня вдруг улавливает тихие шаги за спиной. Твердые, настойчивые шаги, будто вырвавшиеся из тишины и шума сумерек, шаркают по асфальту следом за ней, мигом распугав все мысли. Она на всякий случай сдерживает дыхание, прислушивается, старается отогнать опасения. Но кто-то и впрямь идет за ней по пустынной улочке, пожевывая подошвами песчинки тротуара. Аня замирает, сжимается, чуть поворачивает голову вправо, но так и не решается оглянуться. Она вспоминает истории самых громких серийных убийц, приведенную в статье Клавдии Рейн. Она вспоминает прогнозы независимых экспертов, обежавших появление отдельных жертв всю эту осень, до самой зимы. Она представляет бледное опавшее и апатичное лицо преследователя. Алчный целлофановый взгляд, прикованный к черному каре, так старательно уложенному, окаймленному на затылке хвостиком ласточки. Позади остается кафе с мерцающей витриной, украшенной беспечными бусами из ракушек. Позади остается театр, увешенный гирляндами лампочек, с рядком сиреневых прожекторов над афишами будущих и недавних спектаклей. Аня ловит уголком глаза премьеру «Медеи». Ей становится не по себе от того, что все пьесы всегда повторяются, происходят по кругу, затягивая новых актеров в свои чуть изменяющиеся декорации. Впереди на улочке — сгущающаяся полночь, редкие немощные фонари, грузно насупленные особняки контор. А еще — подворотни, затаившие неожиданные выкрики и стоны. И переулки, скрывающие множество тревожных теней, алчно спешащих куда-то сквозь ночь.

 

Аня вспоминает, что летом, засыпая, часто представляла эту вечернюю улицу, девушку с черным каре, которая спешит сквозь темноту. В ее тревожном полусне девушка с черным каре, уловив шаги за спиной, всегда терялась от страха, начинала отчаянно сворачивать в незнакомые переулки, пыталась оторваться, убежать, ускользнуть от настырного ночного преследователя. Аня вспоминает, как бабушка часто говорила: «Никогда не вихляй, не петляй и не юли, Анечка. Всегда поступай напрямик, будь честной, действуй открыто. Только так ты сможешь остаться собой, не потеряешься в толпе и не поддашься лжи». Летом бабушка всегда привозила на дачу овсяное печенье в высоких картонных пачках, самое вкусное в Аниной жизни, особенно когда они ели его вместе, макая в чай. Возле темного низкого окна, за которым шумел и сплетался в косы ледяными потоками нескончаемый июльский ливень, изредка подмигивающий молнией, порыкивающий далеким громом. Отзвуками этого ливня из детства Аня клянется, что обязательно окажется сегодня дома, что она вырвется из темного тревожного города, вернется домой и проведет свой решающий разговор с мужем, пусть даже после этого последует расставание и неизвестность. Она вспоминает одно довольно-таки жестокое эссе Клавдии Рейн, в котором знаменитая журналистка обвиняла большинство знакомых ей женщин, сослуживиц и подруг в том, что однажды они разрешили себе стать жертвами. Подчинились и уступили грубым мужьям, высокомерным начальникам, капризным детям, соседям, попутчикам, всем подряд. Смирились и постепенно превратились в жертву саму по себе, в жертву, заранее готовую идти на любые уступки. И страдать. И быть униженной. И бояться. Потому что в этом заключается путь жертвы, ее низменная и двуличная суть. Желая поспорить с давним утверждением Клавдии Рейн, желая доказать знаменитой журналистке, что она не уступила и не смирилась, Аня останавливается посреди улицы. Очертя голову, отчаянно и бесстрашно, она разворачивается и делает шаг навстречу своему преследователю, готовая оказаться лицом к лицу с алчной тенью ночного города и, если потребуется, схватить его за запястья и заглянуть в глаза.

 

*

В этот самый вечер, в незнакомом и неродном на вид городе, обшитые зеркалами и ониксовой плиткой небоскребы зловеще заслоняли горизонт во время заката. В высокомерном, напыщенном, но следует признать, довольно-таки чистом Сити, на 14 этаже башни, тыкающей гущу облаков шпилем-кинжалом, в просторной комнате, на широченной кровати неодетая шатенка Клавдия Рейн очнулась рядом с неизвестным мужчиной. От незнакомца неприлично разило перегаром и потом. Клавдия приоткрыла щелочку левого глаза и, притворяясь спящей, наблюдала, как он жадно и некрасиво курит. У него были короткие толстые пальцы. «Такими пальцы становятся от частого контакта с купюрами», — алчно подумала Клавдия. Это придало ей оптимизма. Как и многие живые и здоровые люди, она уважала деньги. Надо сказать, денежные купюры иногда отвечали ей взаимностью, что позволило легендарной Клавдии со временем переехать из тесной двухкомнатной каморки в самый центр Москвы.

В комнате было темно и душно. Кондиционер не работал. Разглядеть лицо незнакомца было невозможно — склоненное то ли в раздумье, то ли в горести, оно тонуло в той части комнаты, где залегала кромешная тень. Брюшко у него было, но терпимое. Больше ничего о нем сказать было нельзя: низ живота и ноги скрывала простыня. Клавдии показалось подозрительной необильная растительность на его груди. Но она не упала духом и загадала, чтобы он все же оказался высоким брюнетом с татуировкой на левой лопатке, мускулистой задницей и обрезанием.

Множество мрачноватых вопросов попутно возникли в ее голове. Но главным и насущным был следующий: у них уже что-то случилось с неизвестным мужчиной или все только намечается? Она прислушалась к своему полусонному телу. Тело заговорщически молчало, ничем не выдавая себя. Немного мутило от выпитого. И это дало Клавдии повод склониться к ответу, что кое-что у нее с незнакомцем уже случилось, но пусть это будет не в счет, если он окажется неприятным коротышкой. А если он окажется ничего, то очень даже многое еще может быть впереди.

Через щелочку приоткрытого глаза она заметила на тумбочке возле кровати, куда как раз падал луч рекламного прожектора, наполовину пустой и наполовину полный стакан. Там был шоколадный ликер, черная густая жидкость, похожая на нефть, а в ней, как в болоте торчала половинка лимона, напоминая луну или лодку. Клавдия уже приготовилась выдать свое пробуждение, пошевелиться, протянуть руку к заветному стакану, к так необходимой сейчас же сладости и радости жизни. Именно в этот момент на карнизе незанавешенного окна она заметила эпилептицу. Там, снаружи, обдуваемая ветром неродного шумного города, черная как чугун оградок кладбища, древняя как ворота старинного парка, притаилась эпилептица, внимательно всматриваясь внутрь комнаты пластмассовым глазом. Возможно, виной был виски, выпитый без меры на фуршете после открытия кинофестиваля. И еще новые босоножки — слишком поздно выяснилось, что они маломерки, безжалостно разъевшие пятки Клавдии в первый же час после выхода в общество, где морщиться и ковылять неприлично. К этому надо бы приплюсовать тринадцать чашек крепкого кофе, поглощенных за минувшие сутки, два интервью, премьеру фильма, незнакомого мужчину в постели. Предшествовавшее тому тягостное расставание со вторым мужем и мутные отказные смс нового любовника, на которого уже возникли обширные, ничем не подкрепленные жизненные планы. Так или иначе, увесистая эпилептица, размером с откормленного индюка, снова явилась Клавдии. Из-за страха этой древней как мир птицы, мозг легендарной журналистки в последнее время работал темно и бойко. Из-за этой зловещей как ночь птицы Клавдия поддалась на уговоры и позволила втянуть себя в сомнительный проект городского нуара, затеянный крупной радиокомпанией ради повышения рейтинга в летнее время. С каким-то черным, незнакомым ей самой азартом Клавдия создавала новые и новые главы сериала убийств. Жертвой своих страшных историй она умышленно изобразила девушку с черным каре, так похожую на приторную девицу, которая некогда увела у нее первого мужа. Все то лето Клавдия самозабвенно придумывала для проекта жестокие убийства девушек с черным каре, попутно справляясь с неполадками своей личной жизни, вкладывая в сценарий все свои обиды, страхи и боль. Сегодня эпилептица явилась всего на пару секунд. Угрожающе мелькнула и исчезла, не в силах бороться за внимание. Ведь Клавдия впервые за очень долгое время испытывала огромное, безграничное любопытство. Она была как никогда увлечена и заинтригована своей жизнью. Она впервые за многие годы чувствовала себя героиней фильма. Тем временем незнакомец со всей силы вдавил в пепельницу окурок. На мгновение задумчиво замер, прежде чем обернуться. А за окном простиралось небо незнакомого и неродного города, зеркальные и ониксовые небоскребы, легкомысленные и бесформенные облачка.

 

*

Аня разворачивается и со всей силы сталкивается с тоненькой девушкой, призрачной, невесомой, похожей на нимфу в скрипучей кожаной куртке. Аня сталкивается с девушкой, так похожей на нее прежнюю, на Аню-студентку пятого курса, на Аню-отличницу, какой она была перед поездкой в Бостон, болезнью бабушки, замужеством. Распущенные, распушенные волосы Аниного двойника из прошлого полощутся на ветру. В руке у девушки — серебристая птичья клетка. Новая. Пустая. Под канарейку. Растерявшись, Аня сбивчиво улыбается, отводит глаза, кутается в пиджак. Пару мгновений они никак не могут разойтись на узком тротуаре. Так и топчутся лицом друг к другу: прошлое и настоящее, то, что было когда-то и то, чем все обернулось. За худеньким плечом девушки — крошечный полутемный дворик, в его глубине угадывается крыльцо маленького итальянского ресторанчика. Подвешенные на цепях горшки с бархатцами освещены дрожащим голубым светом. За какие-то пару секунд, пока Аня и ломкая девушка с клеткой виновато и жалобно улыбаются друг другу на темной улице, тяжелая дверь ресторанчика распахивается. В следующее мгновение Аня узнает мужа. Это узнавание — неожиданное и безжалостное, как ожег. Добродушный, умиротворенный, разморенный, он неторопливо выходит в прохладный вечер. В расстёгнутом пиджаке. В мятой клетчатой рубашке без галстука. Вдохнув на ступеньках, счастливо потянувшись, он оборачивается и поспешно придерживает дверь.

Превратившись в бронзовый памятник отчаянью, Аня замирает посреди улицы, надежно укрытая темнотой. Где-то впереди, в сумраке, как балерина в медленном танце, грациозно переставляет ножки в серебристых лодочках ломкая девушка с птичьей клеткой в руке. Так похожая на Аню-студентку, хрупкую, мечтательную, окрыленную своим вымышленным, восхитительным будущим. Аня уже забыла о ее существовании. Она забыла, что прямо сейчас по городу бродит страшный человек в поисках новой жертвы. Аня вся сжалась. Чуть сощурила глаза. Положила руку на грудь, чтобы немного унять сердце, которое оглушительно бьется, дергается и щемит, слегка задевая резкими трепыханиями ребра. Аня смотрит во все глаза. Она сжала кулак, чтобы стать хоть немного сильнее. Она намерена узнать правду, она готова увидеть таинственную спутницу мужа. Ту, которая прямо сейчас разобьет Анину жизнь. Вдребезги. Нещадно. Безвозвратно. Аня еще сильнее сжала кулак, до боли впившись ногтями в ладонь Она готова увидеть на крыльце невесомую и смешливую студентку в сиянии беспечных медных кудрей. Она готова увидеть неторопливую блондинку в строгом английском костюме процветающей деловой леди. Она готова увидеть даже саму Клавдию Рейн, мудрую и несокрушимую, величественно выплывающую из ресторанчика в отороченном перьями вечернем платье. Аня сжалась, налилась темной решительной тяжестью. Она готова к тому, что через несколько мгновений соперница нежно и горячо обнимет ее мужа в маленьком полутемном дворике с засохшим деревом в кадке, позабытым с лета, когда там была крытая терраса летнего кафе.

 

Из-за двери ресторанчика неповоротливо ковыляет старушенция в шляпке пыльно-свекольного цвета. От ее темно-бордового вафельного костюмчика за версту несет нафталином и столетним шифоньером. Неловкая запыхавшаяся старушенция останавливается, ухватившись за перила крыльца. Она делает несколько глубоких порывистых вдохов, чуть покачивается, виновато и жалобно улыбается, кое-как придерживая синтетическую сумейку в скрюченных костлявых пальцах. Когда старушенция чуть поворачивает голову, промокая платочком выступившие на ветру слезы, Аня узнает Лидию Дмитриевну, родственницу мужа. Она у него одна, и даже не родная — дряхлая склеротичная мать уехавшего в Америку отчима. Стаей встревоженных птиц в голове Ани тут же проносятся несколько недавних его оговорок, вроде бы, что эта высокомерная старуха серьезно больна. Аня всегда возмущалась, когда муж называл заносчивую каргу «бабушкой». Аня всегда вскипала, ее целый вечер трясло от ярости. Она пыталась напомнить мужу подробности его детства. Но он всегда добродушно отшучивался, просил ее не сердиться, в знак примирения приглашал выпить пива в новом баре, который недавно открылся на крыше их дома. Не так давно он сбивчиво предложил заехать к Лидии Дмитриевне в гости, хотя бы ненадолго, попить чаю. Покойный муж Лидии Дмитриевны был военным журналистом. Она давно звала их в гости, чтобы посидеть вместе, неторопливо поговорить, вспомнить прошлое, посмотреть фотографии. Она обещала испечь свой коронный пирог с вареньем из черной смородины. На предложения заехать в гости к так называемой бабушке Аня снисходительно морщилась, ссылаясь на срочную работу. Она не слишком любила старух, их разговоры, их воспоминания и жалобы.

 

 

Теперь, пытаясь опомниться, Аня долго стояла посреди темной улочки: растрепанная, растерянная, с клатчем в руке. Она смотрела вослед удаляющейся парочке: мужу и медлительной пожилой даме. Они очень медленно шли под руку, в сторону метро. Шатко, неуверенно, сбивчиво плыли в мутном свете фонарей, в отсветах встречных фар. Тихонько отрывисто переговаривались. Чинно кивали друг другу, степенно покачивали головами. Через каждые пять шагов им приходилось останавливаться, чтобы старушка перевела дыхание. И промокнула выступающие на ветру слезы. Аня так и не решилась их окликнуть. Она не стала их догонять, предпочла оставить их маленький тайный вечер без огласки. Она вспомнила свою любимую строчку эссе Клавдии Рейн: «Из-за того, что я постоянно увлечена мыслями о чем попало, от меня частенько ускользают те, кто находится рядом». Кажется, злосчастный пузырек, что таился в самом центре ее груди, неожиданно лопнул. Вся горечь, весь унизительный яд недавней ревности и обид теперь тек по щекам, перемешавшись с тушью. Когда они совсем скрылись из виду, затерявшись в темноте улочки, Аня кое-как вытерла щеки, заправила за ушко непослушные ласточкины крылья каре, запахнула пиджак и побежала по улочке за ломкой и изящной девушкой с пустой клеткой. Вдогонку за своим прошлым. На поиски той Ани, которой она еще совсем недавно была. Она впервые за долгое время почти летела по ночному городу с освободившимся сердцем. Которое еще не просветлело, еще не полегчало, еще не согрелось, напоминая заплаканное небо после затяжного осеннего ливня. Она уже точно знала, что сегодня, завтра и потом, в будущем ничего дурного не случится. Ее личный маленький нуар рассеялся. И жертв больше не будет. 

Поделиться

© Copyright 2017, Litsvet Inc.  |  Журнал "Новый Свет".  |  info@litsvet.com