Возможно ли вообще, чтобы при рождении ребенку — девочке — дали имя Мишель? Тогда, в десятилетнем возрасте Роман был поражен этим фактом в самое сердце.

Нет, сейчас, конечно, все возможно, и Мишели, и Николи, и Сюзанны — не редкость. А вот тогда, в восемьдесят шестом, когда родились они с Мишель… Чем вообще можно было руководствоваться? Роман помнил, как еще младшим школьником задавал этот вопрос маме с папой, а его веселые продвинутые родители пытались по-своему «прокачать» эту тему.

— Ну-у-у…Возможно, ее мать — тайная поклонница Пола Маккартни, — Предполагала мама.

— Угу. Или отец — явный обожатель Мишель Мерсье, что кажется мне наиболее вероятным, — Парировал папа.

Но это было не про нее. В двенадцать Роман начал слушать «Битлов», в четырнадцать посмотрел «Анжелику». Ничего объединяющего героиню композиции «Мишель», к которой Маккартни так страстно взывал «I want you, I want you, I want you…» с Мишель Гердо не нашел. «Маркизу Ангелов» с оголенной грудью, мушкой на щеке и томным взглядом исподлобья можно было вообще не рассматривать.

 

Впервые он увидел Мишель, когда учился в третьем классе. Был холодный сентябрьский день, задувал жуткий ветер, по небу носились косматые облака. Роман торопился на первое занятие в «художку» — детскую художественную школу. Настроение было отличным. Его переполняло радостное нетерпение, в портфеле лежали самые удачные рисунки, в спину толкало неукротимое желание немедленно заняться любимым делом.

Не дойдя до школы, на повороте с Набережной, рядом с огромным, волнующимся от ветра тополем, Роман увидел худенькую фигурку в красном, с задранной вверх головой, высматривающую что-то в кроне дерева. По погоде тепло одетого, плотненького Романа вдруг передернуло от холода: он странным образом вдруг почувствовал, как, должно быть, ужасно стоять на стылом ветру в таком тоненьком пальтишке и весьма условной шапочке. Но думать об этом было некогда, Роман прибавил шаг и через несколько минут толкнул тяжелую дверь «художки».

Ничего интересного в этот день там не произошло. Специально приглашенный заслуженный художник сказал длинную и скучную речь, потом всем устроили экскурсию по школе, а в конце развели по классам и представили педагогов. «Класс педагога Сухих» — услышал Роман перед дверью в свой. «Вышел Сухих из воды» — хихикнул за спиной вертлявый мальчик по фамилии Моторкин. Все. Порисовать не дали.

 

Выходя через два часа из ворот школы, раздосадованный юный художник отметил, что погода к лучшему не изменилась. Все тот же холод, тот же ветер… И, кстати, девочка в красном на том же месте, но уже в другой позе: сползшая спиной по стволу дерева к выпирающему из земли корню, свернувшаяся в жалкий клубочек…

— Дура какая-то…— Сердито подумал Роман, — Дома, что ли, нет…

И услышал в спину слабенький голосок:

— Там… Котенок на дереве… Слезть не может…

Мальчик остановился.

 — И как он туда попал? — Строго спросил он.

 — Собаки загнали, как… — Тихо проговорила девочка.

Роман задрал голову. Не очень высоко, на ближайшей ветке, сидело крошечное существо с огромными вытаращенными глазами и беззвучно мяукало. Расстояние было таким, что взрослому человеку можно дотянуться и достать, но только встав на какой-нибудь ящик или табуретку.

— Ну, попросила бы кого, — Досадливо пробурчал Роман.

— Я просила, всем некогда… Говорят…Жрать захочет, сам слезет. А он… Не слезает. Не умеет просто…

Роман окинул взглядом ствол. Залезть можно, ствол удобно корявый, а на ногах очень кстати оказались кроссовки с отличным протектором. На уровне головы торчит обломок сучка, за который легко ухватиться…

— Если хочешь, можешь встать мне на спину, — Проблеял тонкий голосок.

Роман оглянулся. Девочка в красном уже плюхнулась на четвереньки и показывала головой на свою худенькую спинку — мол, давай, залезай, я выдержу.

— Дура, что ли! — Заорал Роман, и девочка встала.

Тут только он разглядел ее по-настоящему. Она оказалась абсолютно непохожей ни на одну из знакомых ему сверстниц. И дело даже не в том, что на ней надета какая-то старая и грязная одежда — одежда была нормальной, колготки целыми, но какое-то это все… не по росту, неловкое, без лоска и кокетства, с которым наряжают своих дочек любующиеся ими мамы… Все окружающие Романа девочки были одеты именно так — он ведь жил в хорошем районе и ходил в престижную английскую школу. Да и то сказать, какая бы мама в этом возрасте отпустила дочку на добрые три часа болтаться неизвестно где — девочек из приличных семей встречали и провожали куда-нибудь мамы, бабушки или няни.

Роман продолжал разглядывать незнакомку. Самым дурацким предметом ее гардероба была шапочка-пингвин — старинная, из далекого времени, вязаная синяя шапка с мыском и тремя полосками на темени: Роман видел такую на фотографии, где мама на катке в пятом классе. Волос под шапкой не видно. Глаза — странные, круглые, почти без подвижного века и без ресниц — застывшие, карие, блестящие… Полуоткрытый треугольный рот. Между корнями дерева Роман вдруг заметил валявшуюся коричневую папку с потертыми углами и надписью «Папка художника».

— В «художку», что ль, ходишь? — Ревниво спросил Роман.

— Буду ходить. Поступила только, — Тихо ответила девочка.

— Ага, а сегодня не пошла, с котенком проваландалась, — понял Роман.

 

Однако надо было лезть на дерево. Роман кинул портфель, поплевал на руки и полез. Ухватился за отломанный сучок, помог себе ногами, взялся руками за тот, где сидел котенок. Котенок замяукал, вздыбил шерсть и отодвинулся чуть дальше. Почему Роман не схватил его и не соскочил, пока висел на втором суку и опирался ногой на первый, мальчик и сам не мог себе объяснить. Зачем надо было подтягиваться и становиться на ветку, на которой сидело беззвучно орущее чучело, да еще прыгать на ней, испытывая ее упругость?

Она и обломилась, конечно. Тополь дерево некрепкое. Как Роман летел вниз вместе с растопырившим лапы и распушившим хвост котенком, он уже не помнил. Но летели оба, как потом выяснилось, правильно. Котенок, целый и невредимый, смылся моментально, а Роману пришлось тяжелее. Он получил перелом лучевых костей обеих рук.

С того момента, как Роман грохнулся на землю, девочка вдруг начала действовать быстро и правильно: моментально доставила тяжко стонущего спасателя в находящуюся рядом аптеку, толково объяснила, что произошло, попросила вызвать скорую и позвонить маме. Даже брошенный портфель пострадавшего героя принесла.

В памяти у Романа остались обрывки воспоминаний о том, как они плелись в эту аптеку. Девочка, словно фронтовая медсестра, все время пыталась подлезть под одну из его сломанных рук, обнять за пояс и тащить, принимая на себя тяжесть его тела. Роман глухо стонал и кричал «отвали!».

Потом она молча ждала с ним на стуле, пока не приехала «скорая». В больницу ее не взяли.

Взволнованные папа и мама приехали в «травму», когда он уже сидел перед доктором с загипсованными руками. Мама ворвалась в кабинет, подбежала к стулу, и, не зная, как половчее обнять сына, в результате крепко прижала к себе его голову.

— Как же ты так, сынок? — Охрипшим от переживаний голосом спросила она, — Зачем надо было руки-то подставлять?

— А вы предпочитаете другой характер травмы? — Сухо спросил доктор, не отрывая головы от своей писанины, — Что именно? Сломанную шею? Разрыв селезенки? Черепно-мозговую?

— Упаси бог, — Испуганно ответила мама.

— Вот и молчите. Падал ты, пацан, и группировался абсолютно правильно, реакция у тебя превосходная. И впредь так действуй, когда прижмет, следуй инстинктам, заложенным природой, — Доктор закончил писать и положил ручку, давая понять, что аудиенция окончена.

 

В «художку» Роман попал только через полтора месяца. И сразу увидел в своем классе незнакомку. Увидел и услышал, как ее зовут — Мишель Гердо. После занятий он подошел к склонившейся над неоконченным рисунком девочке и спросил:

— А… В обычной школе тебя как зовут? Миша?

— Вермишель, — Ответила она и еще ниже склонила голову.

Роман хихикнул. Мишель подняла глаза, и он увидел серьезное треугольное личико, обрамленное прямоугольником темных волос. Волос было не слишком много, но легкие и пышные они объемно лежали на затылке, а на макушке почему-то топорщились непослушным коротеньким фонтанчиком. «Какая странная стрижка» — подумал Роман. Смеяться ему расхотелось.

— Как там котенок? — Небрежно спросил он.

— Не знаю, — Пожала плечами она. — Это же… Не мой… Это… Какой-то незнакомый… котенок.

Так. Ко всему странному в ее облике добавилась странная манера говорить — с придыханием и паузами. Она даже в самых простых предложениях долго подбирала самые простые слова, но это не раздражало, не вызывало желания поторопить, подсказать, а, наоборот, хотелось вслушиваться, ждать, как будто на самом деле она могла сказать что-то очень важное… Кстати, ее манера разговаривать с возрастом не изменилась.

Когда он понял, что «погиб», Роман и сам толком не помнил. Но когда-то тогда, это точно. Потому что с того момента, когда услышал — «Вермишель», думал о ней уже неотступно. Думал, вспоминал ее прерывистые фразы, поворот головы, манеру смотреть своими блестящими глазами, не смаргивая…

 

Мишель ездила в «художку» на двух троллейбусах с Крестовоздвиженки — жуткой глухомани на окраине окраины города рядом с кладбищем. Тогда, в третьем классе, Роман Никольский даже и не подозревал, что такие места в их Бердышеве существуют. А она спокойно ездила одна и ничего… Впрочем, нет, не одна. За ней все время таскались два придурка — одноклассники Пакин и Каменский. Романа это жутко бесило. Прямо десант какой-то из школы номер пятнадцать! Из Романовой школы, например, во всей «художке» только он один и был. И это при том, что его тридцать восьмая рядом, а не в медвежьем углу, как пятнадцатая. «Учитель по ИЗО, что ль, у них там какой-то особенный, в этой пятнадцатой, что они такими толпами идут?» — Раздраженно думал Роман.

 

Роман после занятий выходил немного раньше них, прятался за стеклянной дверью переговорного пункта на другой стороне улицы и ждал, когда троица дотащится от «художки» до троллейбуса. Пакин с Каменским по дороге валяли дурака: прыгали друг на друга, толкались, орали всякую ерунду и пинали встреченные камни. Иногда они несли коричневую папку с потертыми углами, мотая ею в разные стороны.

Как-то раз, ранней весной, в марте, выдался чудесный, теплый денек. Снега в ту зиму выпало мало, и под солнцем вмиг высохли асфальт, ступени подъездов, скамейки… После занятий Роман занял свой обычный наблюдательный пункт. Мишель в этот день шла к троллейбусу только с Пакиным: Каменский то ли болел, то ли отлынивал. Почему-то, не доходя до остановки, они вдруг перебежали дорогу на ту сторону, где находился переговорный пункт и сели на скамейку в сквере, перед самым его лицом, и Роман стоял, как рыбка в аквариуме, растерянный, беззащитный и смотрел, как они, почти касаясь головами, перебирают рисунки из коричневой папки.

Роман стоял, не дыша, и чувствовал, как чья-то железная лапа с острыми когтями хватает его горло изнутри и постепенно сжимает. Голове стало очень жарко, на глаза набежала предательская влага.

— Это что, счастливый соперник? — Дядька, задавший вопрос, возник рядом с ним как-то незаметно и, покуривая сигарету, с любопытством наблюдал за происходящим.

— Нет. Эт… Пакин, — Глухо пробормотал Роман и судорожно вздохнул, пытаясь проглотить ком колючей проволоки, застрявший в горле.

— Ага. Пакин… Это, конечно, все меняет… — Неопределенно проговорил дядька.

Они постояли еще немного.

— И… что мне теперь делать? — Вдруг решился спросить его Роман.

— Ничего. Терпеть. — Дядька выбросил в урну окурок, — Терпеть и ждать.

Роман сжал кулаки и больно вонзил ногти в подушечки ладоней.

— А может… Д-д-д-ать ему? — Сквозь зубы проговорил он.

— Нет, — Качнул головой дядька, — Тер-петь. Ведь ты человек гордый?

 

Да, Роман был человеком гордым. И бить Пакина не стал. А незнакомый дядька, сам того не зная, определил тактику его поведения по отношению к Мишель на многие годы.

 

Место, где живет Мишель, он вычислил еще в пятом классе. Улица Яблочная — если напрямую, через пустырь, то пятнадцать минут от конечной остановки «Ипподромная», углубляясь в кущи одичавших садов, дальше только непосредственно ипподром и кладбище. И ее старый щитовой дом, утопающий в зелени. Позже, бродя там в одиночестве, Роман рассмотрел в его во всех подробностях. Дом был одноподъездный, восьмиквартирный, из тех, что построили наспех на смену баракам. Его фасад никогда не ремонтировался, и понять, какого цвета он был первоначально, не представлялось возможным. Напротив входа в дом, не перекрывая его, а чуть сдвинувшись вправо, стояло восемь здоровенных, сбитых из занозистого горбыля сараев. За ними располагался просторный, заросший старыми деревьями сад — очаровательный в своей дикости, утопающий в высокой ласковой траве, щедро роняющий по осени каменные вязкие груши-«дули» и кислющие, выродившиеся в дичку, яблочки.

Вокруг дома располагались восемь аккуратно нарезанных участков — огородики, принадлежавшие жильцам, отделенные друг от друга живыми изгородями — сетками, плотно увитыми девичьим виноградом или каприфолью. Они образовывали чудесные маленькие зеленые комнатки, и самое главное — в торце каждой из них имелся крошечный летний домик, не сарай, а именно домик — три на три метра, с лилипутской терраской, забранной небольшими квадратными стеклышками.

Жильцов там обитало немного — в каждой квартире один-два человека, поэтому пространство вокруг дома обычно пустовало. Роман полюбил бродить вокруг зеленых «комнаток», сидеть в саду, вдыхая полной грудью очарование этого места — мира Мишель… Ему зачем-то очень нужно было в этот мир, хотя он и сам не знал, зачем…

С течением лет он все больше проступал — этот мир, на всем, что ее окружало, делая то, к чему она прикасалась особенным, неповторимым.

В свободное время Мишель выходила с маленьким стульчиком и баночками с краской и что-то там мазала, скрытая зеленью, на фундаменте…

И этим же вечером, уже в темноте, подсвечивая себе фонариком, Роман вдруг видел, как рядом с обшарпанной дверью на истерзанной трещинами и выбоинами стене вдруг вырастало райское дерево — с золотыми яблоками, с лазоревыми птицами…

Причем каждая ямка, каждая выбоина была использована Мишель самым непостижимым образом — она не замазывала их, а вплетала в структуру рисунка. Ветки яблони повторяли очертания трещин на фасаде, у птички вдруг возникал глаз-дырочка, делающий ее удивительно живой, яблоко обретало неповторимой конфигурации червоточину, из которой высовывался изумрудный червяк с удивленными круглыми глазами, а самая большая яма стала отверстой пастью бирюзовой с золотом змеи, в боевой стойке охраняющей яблоню. Пасть была настолько дышащей, живой, ее дно, подчеркнутое неровным рельефом выбоины так правдоподобно горело цветом остывающих углей, что, только пересилив себя, можно тронуть этот фрагмент рисунка пальцем. И то первой реакцией хотелось отдернуть его — было ощущение, что палец проваливается неведомо куда — под рукой ведь была яма…

Позже по обе стороны двери появились драконы — синий с золотом и коричневый с золотом, в золотых же коронах. Коричневый, видимо, был драконихой — об этом Роман догадался, прочитав надписи в готическом стиле, полукругом идущие над их головами: Кобальт и Терракота.

Вообще, уже к третьему году обучения стало ясно, что из Мишель получится необыкновенный художник. Ее очень часто ругали — и за неточную линию, и за огрехи в композиции… Романа, напротив, всегда хвалили: за твердую руку, верные пропорции, за то, что светотень на его рисунке распределялась правильно. Но грош цена была этим похвалам.

Когда на общем стенде выставляли все работы — старательно, по всем правилам выполненные акварелью натюрморты, только слепой мог не увидеть, насколько мертвы оказывались их убогие композиции рядом с буйными, роскошными рисунками Мишель! Все предметы на ее натюрмортах удивительным образом имели ярко выраженные характеры. Они были живыми.

Например, «Натюрморт с тыквой». Неясно, каким способом она этого добивалась — арсенал средств исполнения у нее был таким же, как и у остальных, но Роман видел на бумаге не унылые осенние овощи на деревянном столе, а… цирк! Да-да, цирк, потому что тыква с брошенной на нее сверху веткой калины оказывалась не тыквой вовсе. Слегка, неуловимо скособоченная, по-особому румяная, она явственно показывала Роману старого, толстого, циничного клоун, всего размалеванного, да еще в красном колпаке. А арбуз, поставленный на попа позади тыквы, это не арбуз, а цирковой силач в полосатом трико, вытянувшийся в струнку, с напрягшимся и выпяченным торсом силач, красующийся перед публикой. А вот это откатившееся в сторону бледное антоновское яблоко — это Пьеро, грустный, вечно униженный, отвернувший лицо от этих двоих… Хотя где у яблока может быть лицо и каким способом оно может его отвернуть? Но волшебным образом Роман это ВИ-ДЕЛ!!! Как и то, что располагаются они все не на столе, а на арене, хоть и на столе. Как-то угадывался круг циркового софита, но только угадывался, упрекнуть автора в перемещении заданного источника света не представлялось возможным, так искусно было все изображено.

 

Их педагог по рисунку Аделаида Наполеоновна Сухих терпеть не могла работ Мишель. Она называла их китчевой отсебятиной, но Роман с самого юного возраста точно знал, что это не китч. Это ее неповторимая манера, душа и фантазия. Стоило только посмотреть, как замирают перед ее работами родители и гости школы, ошарашенные игрой воображения художника, и становилось ясно, это — настоящее. Неизвестно, видели ли все то же самое, что видел в этих пейзажах, натюрмортах и портретах Роман, или у каждого они рождали какие-то другие ощущения, но то, что видели, это точно…

 

К двенадцати годам Роман начал догадываться, а к четырнадцати окончательно понял, что Мишель существует одновременно в двух параллельных мирах. В одном из них, там, где Роман, достаточно формально, следуя всему необходимому; по-настоящему — где Кобальт и Терракота, котенок и тыква-клоун… На осторожные вопросы, возможно ли вообще с людьми такое, мама рассеянно ответила:

— Возможно, возможно… Это шизофрения, дитя мое… А ты почему спрашиваешь?

 

Но никакая это была не шизофрения. Романа жутко оскорбило это предположение, особенно из маминых уст — ладно бы еще эта дура Сухих… Просто Мишель было дано не общее для всех, а тонкое видение, такое, как дается музыканту абсолютный слух и умение из нематериальных сфер улавливать неземного строя мелодии, как одной из тысяч балерин дается непостижимая возможность в прыжке на доли секунд зависать над сценой, опровергая закон всемирного тяготения…

Хотя можно предположить, что у балерины тоже шизофрения.

Кстати, не считая каких-то случайных, обидно ранящих оговорок, родители Романа вели себя на удивление тактично. Их отношение к сыну определялось глубочайшим доверием и уважением. Причем оно былоестественным, само собой разумеющимся, точно таким же, какое они испытывали друг к другу. Они никогда в жизни не интересовались, например, где это он шлялся полночи, не лезли в душу, не выспрашивали, есть ли у него девушка и каковы его планы на будущее.

Вряд ли они знали, что половину своей небольшой жизни он провел в безлюдном дворе на Крестовоздвиженке, сидя за столом под яблоней, опустившей свои ветви почти до земли, невидимый окружающим…

Остальное время Роман проводил как нормальный мальчишка его возраста: дрался, играл на школьном дворе в футбол, а зимой в хоккей, обсуждал на переменах с приятелями достоинства различных марок автомобилей… Учился очень легко и абсолютно прилично, хлопот учителям и родителям не доставлял.

Правда, имелась одна категория окружающих, интересовавшаяся Романом постоянно, интригуя и сжигая себя желанием узнать о нем как можно больше — школьные, классные и дворовые девочки. Роману и в голову не приходило, что он представляет для барышень почти такой же интерес, как для него — Мишель. Он был закрытым, загадочным, непостижимым. Сразу после школы исчезал в неизвестном направлении, не примыкал ни к одной из образовавшихся в девятом классе группировок, никогда ничего о себе не рассказывал.

 

Не красавец: рост чуть выше среднего, плотный, с хорошо развитой мускулатурой, прямые брови, серьезные серые глаза, темные волосы, упрямо сжатый, неулыбчивый рот, замкнутое выражение лица и характер.

Но влюблялись в него — классами. Заключали пари, первые красавицы задействовали весь свой арсенал обольщения, ссорились, выдумывали, интриговали… Никольский, сам того не ведая, являлся самой обсуждаемой персоной в школе: когда звучала его фамилия, учащались сердцебиения, сбивались дыхания, потели ладошки.

Если бы он только знал, сколько влюбленных глаз не отрываются от его лица во время урока, сколько писем комкаются и рвутся в ночной темноте, сколько подушек мягко утирают сладкие девичьи слезки! Но он не знал. Он рассеянно ронял «привет», когда видел какую-либо из них «как бы случайно» спускавшихся с верхних этажей в собственном подъезде, не замечал их на отчетных выставках в «художке», умножая на ноль высокие каблуки, минимизированные платьица, томные раскрашенные личики…

 

Один раз, в одиннадцатом классе, во время экскурсии в Тарханы на сиденье в автобусе рядом с ним плюхнулась Еговцева (по кличке Яга) — классная «фам фаталь». Весь класс, включая молоденькую учительницу, замер, затаив дыхание. Яга уверенно положила голову ему на плечо, немного поерзала, ища удобное положение, и затихла.

— Представляете, — Пересказывая эту историю в учительской, молоденькая литераторша сама волновалась, как девчонка, — Никольский вел себя так…Ну, как будто бы ему на плечо упал…Ну, скажем, сухой лист… Бровью не повел, прикрыл глаза темными очками и сделал вид, что спит…

 

Учительница ошибалась. Роман не делал вид, он на самом деле спал. Голова Яги была действительно сухим листом на его плече, стряхивать который он не счел нужным. Ну, лежит она и лежит. Мало ли почему человеку нужно посидеть два часа с неестественно вывернутой набок шеей. Класс, втихаря хихикая, два часа наблюдал, как моталась многострадальная башка Еговцевой на твердокаменном плече Никольского, когда автобус подскакивал на ухабах. Излишне говорить, что на обратном пути юная обольстительница сидела в другом конце автобуса, подальше от Романа.

 

А он продолжал искать дверь в тот мир, в который путь ему был заказан. Мучительно долго, из мельчайшей мозаики складывалось его представление о жизни Мишель. Роман не считал нужным никого о ней спрашивать, а если бы и спросил, то вряд ли ему хоть кто-то ответил что-либо внятное. Не Пакина же с Каменским, в конце концов, терзать вопросами…

В пятом классе его сведения о Мишель пополнились знанием, что у нее полная семья: всех учащихся из неполных просили написать заявления о скидке на оплату за обучение. Мишель в списке не было — значит, она жила с мамой и папой.

К седьмому классу Роман знал всех женщин, живущих в доме на Крестовоздвиженке. Там обитали: замотанная страдалица с усталой походкой и многочисленными кошелками; сухая жердь с выпученными белесыми глазами и в нитку поджатыми губами, весной, летом и осенью одетая в один и тот же суконный полосатый сарафан; фигуристая дамочка со взбитыми пергидролевыми волосами, вечно находящаяся подшофе; толстая приятная улыбчивая тетенька в кокетливых нарядах, часто что-то забывающая и за этим чем-то возвращающаяся домой… Все они по возрасту могли быть матерью Мишель. Но кто конкретно, вот в чем вопрос? Роман больше всех грешил на страдалицу. Оказалось — дамочка…

 

В девятом классе он познакомился с ее отцом. Отец оказался художником и обитал постоянно не там, где жили Мишель с матерью, а на Ленина, в мастерских, расположенных на крыше двенадцатиэтажного дома. Каждый первогодок из «художки» знал про эти мастерские: художническая братия, занимавшая их, была довольно многочисленной и именовалась «Творческая ассоциация «Художники на крыше». Каждый год проводилась их совместные выставки, на которых Роман бывал и раньше, но только не знал, что в ряду прочих выставляется и отец Мишель — у них оказались разные фамилии…

 

В тот день на урок композиции вдруг приперлась Аделаида и, как всегда, путано затараторила про какие-то подрамники, с которыми «она договорилась», и что сейчас пусть Мишель пойдет к папе, а если одной тяжело, то будет правильно, если «кто-нибудь, ну вот хотя бы Никольский» отправится вместе с ней…

Роман слушал трескотню Аделаиды в полуобморочном состоянии, словно она доносилась сквозь толщу воды. Позже он не мог вспомнить, как они с Мишель вышли из школы, как сели на троллейбус и поехали в центр — словом, проделали весь тот путь, за которым он столько лет наблюдал со стороны. Потом дом художников, звонок в домофон и неожиданно громкий, веселый голос из динамика: «Мушель, ты?».

Замусоренный, убогий подъезд дома Роман запомнил хорошо. Жуткий лифт, залепленный разноцветной жвачкой и немые кнопки с напрочь стертыми цифрами. Только над одной из верхних стояла много раз прочерченная простым карандашом цифра 11.

Выйдя из лифта, они направились к узкой, заваленной строительным мусором лестнице, запирающейся на решетку. Тогда она была открыта. Мишель шла впереди, показывая дорогу, уверенно ступая по кускам разбитой штукатурки, а Роман два раза споткнулся, чихнул от поднявшейся пыли и вдруг… Неприятный полумрак лестницы, наполненный пыльной взвесью, неожиданно сменился нестерпимо ярким светом безудержного голубого майского неба! Из темного проема Роман шагнул на узкую открытую галерею, опоясывающую дом на уровне крыши. Он машинально сделал еще несколько шагов и схватился за перила, задохнувшись от невообразимой красоты, лежавшей под ними.

Бывшая Купеческая видна, как на ладони. Лабиринты старинных закоулков с краснокирпичными лабазами, приземистые особнячки с затейливо прилепленными друг к другу выше или ниже зелеными кровлями, прозрачные светло-изумрудные облака только распустивших листву деревьев, словно парящие над изысканной причудливостью крыш… Роман узнавал и не узнавал знакомые с детства места. Мишель стояла рядом, и Роману казалось, что она испытывает сейчас все то же самое, что чувствует он.

Вдвоем они будто плыли над родным городом, над старинным центром, разглядывая его во всех подробностях: прямоугольник рыночной площади с каменными торговыми рядами начала девятнадцатого века, бывший Гранд-отель с дивными пропорциями итальянского палаццо, оскверненный вывеской «Продажа горящих туров», солидные строения купца-благотворителя Глазова под объемными шатровыми крышами, напоминающими днища огромных кораблей…

Мишель молчала ровно столько, сколько требовалось для того, чтобы он отошел от первого шока, вызванного этим их совместным полетом. Потом тихо сказала:

— Там… В мастерской… Вид на другую сторону… Еще лучше.

 

Роману не надо было лучше. На данный момент его жизни все самое лучшее происходило здесь, рядом с ней, и, честное слово, если бы сейчас она вдруг дала ему руку и взаправду сказала: «Ну? Летим?» — он ни секунды не думая, шагнул бы через перила…

Сколько именно — пятнадцать минут, полчаса, час они торчали на галерее, Роман и сейчас не смог бы сказать. Очнулись оба от веселого окрика: «Мушильда, вы где пропали, интересно?».

 

В проеме темного входа, щурясь от яркого солнца, стояла веселая внушительная фигура и заразительно смеялась. Роман одурманенным взором смотрел на отца Мишель и, силясь потом восстановить в памяти этот образ, определял его для себя как «зубы-борода-очки». Больше ничего вспомнить не мог.

Как в тумане проплыла мастерская, показавшаяся огромной и сильно захламленной. Солнце било в запыленные окна; на стеллажах и около стен теснилось множество картин — преимущественно портреты молодых женщин; напротив балконного окна стоял венский стул, на нем белая сирень в кувшине и синяя ткань на спинке; поставленный наискось мольберт и огромный полосатый кот, виртуозно шляющийся среди этих непроходимых нагромождений…

Мишель невесомо тронула его за рукав и повела к балкону. Оттуда открывался вид на южную часть города с его буйной зеленью, одноэтажными домами, маковками церквей, колокольней и синей извилистой лентой реки. Вид был чудесный, но он, к сожалению, не принадлежал уже им одним, как на галерее.

— Мушка, и ты, любезнейший, берите это добро, — Распорядился Зубы-очки-борода и указал на три связки подрамников, прислоненных к драному дивану. Роман решительно перевязал три вязанки на две и только по настоятельному требованию Мишель оставил ей один, который она надела через плечо, как кондукторскую сумку. «Любезнейший» взвалил на оба плеча по огромной вязанке, и они двинулись в обратный путь. В тесный лифт, конечно же, не влезли. Пришлось спускаться по неудобной узкой лестнице. Потом выяснилось, что в троллейбус с такой поклажей тоже нельзя, потому что в этот час они уже идут переполненными, и они топали пешком через полгорода — от центра до юга, именно по тем местам, над которыми пролетали некоторое время назад…

Роман был готов переть эти чертовы подрамники хоть на край света и сколь угодно долго. Только бы идти рядом с ней в этом легком, невесомом, обоюдном молчании. Теперь он точно знал, что Мишель ничего не забыла — ни котенка, ни его сломанных рук, а, может быть, даже каким-нибудь тридцать шестым чувством угадывала его присутствие в своем дворе. И что есть между ними эта тонкая связующая нить, которая… Но только она в этом мире, к сожалению, а Роману хотелось в тот.

Изо всех сил желая, чтобы этот день никогда не заканчивался, в девять вечера он уже сидел около дома Мишель, в саду, под яблоней, невидимый окружающим, а ровно в двенадцать решился на новый поступок — вошел в подъезд ее дома.

Торчать в подъезде — совсем не то, что скрываться в саду или бродить возле зеленых комнаток. Двор общий — мало ли кто там бродит, а вот в подъезде с маленьким количеством жильцов стопроцентная вероятность нарваться на вопрос: «Парень, ты кого ищешь?» И что отвечать?.. Хамить или врать?.. И то, и другое он ненавидел с самого детства.

Но сегодня сам черт ему был не брат. Какая-то странная сила внесла его в перекошенную дверь. В подъезде, конечно, оказалось темно. Роман включил фонарик. Так… вторая дверь слева, раз окна в зеленую комнатку…

Луч фонарика нащупал искомую дверь. Роман повел рукой вверх-вниз и… задохнулся от неожиданности. Отошел на несколько шагов, чтобы охватить лучом полную картину увиденного. Двери не было. А было… огромное, белоснежное, выше человеческого роста, продолговатое яйцо, настолько неправдоподобно выпуклое, гладкое, живое, что Роман не смог себя преодолеть и погладил его рукой. Пальцы ощутили плоскую деревянную поверхность.

Роман продолжал разглядывать рисунок. Гладким и целым яйцо было только по краям, дальше, от краев к центру шла паутинка трещинок, а в самой середине кто-то его проклюнул, отчего большой кусок скорлупы вывалился, и там…Там, внутри, маленькие странные художники на белоснежном ничто рисовали мир. Один рисовал окно, через которое виднелись поле, река, голубое небо; второй, встав на лесенку, которую еще только дорисовывал третий, вел линию стыка потолка и стены с куском обоев в простецкий ситцевый цветочек; четвертый начал выписывать доски пола и скамеечку, на которой мел хвостом уютный рыжий кот; пятый уже закончил распахнутую дверь с тропинкой, уходящей в сосны и, наклонив голову, придирчиво оценивал сотворенное…

«Гномы», — Ошеломленно подумал Роман, а потом присмотрелся внимательнее — нет, не гномы. Маленькие художники были не гномами, а какими-то другими, странными, но очень симпатичными существами с огромными блестящими глазами, тоненькими, изящными даже не руками, а лапками, что ли… За спиной у них плескались золотистые полупрозрачные плащи с округленными полами, головы обнимали непонятные объемные шапочки. Самое удивительное в тех милых существах — это носики, чуть длинноватые, с намеком на раздвоенность, что делало их отдаленно похожими на Снусмумрика…

 

Мушки это, вот кто. Крошечные золотистые мушки, и не плащи это у них, а крылья. И на головах у них не шапочки, а невесомая, странная стрижка Мишель. «Мушель, Мушка», — стукнуло в голове. Маленькая золотая мушка, рисующая яркий мир на безликом ничто.

Вообще, почему именно муха? Роман мучительно думал об этом, бредя майской ночью домой по безлюдной дороге. Думал, трясясь потом на раздолбанной «копейке» и невпопад отвечая на вопросы веселого ночного водилы. Думал, силясь уснуть и ворочаясь до утра на кровати.

 

Утром спросил у мамы. Мама, как всегда, знала ответы на все вопросы.

— Маленькая мушка, которая из ничего создает прекрасное? Это дрозофила, мой дорогой. Она, единственная на свете, способна сотворить из простого виноградного сока изысканное, тонкое, драгоценное вино. А ты почему спрашиваешь?

Романа ответ устроил. «Она, единственная на свете…» Драгоценное вино, неповторимый мир — какая разница?

 

Учебный год несся к завершению, как парусник с наполненными ветром парусами. И в классе, и на пленере Роман почему-то оказывался со своим мольбертом немного позади Мишель и смотрел ей в затылок, не отрываясь. Он уже хорошо улавливал ее немного мушиную манеру двигаться — мелко-прерывисто, причем ее тоненькие руки тоже почти всегда находились в движении — даже когда в классе не рисовали, а слушали лекции по истории ИЗО. Маленькие лапки Мишель трогали предметы на столе — ласково, мелкими движениями, будто наслаждаясь фактурой материала, из которого были изготовлены, мяли или складывали бумагу — быстро и точно и вдруг — р-р-раз! — и на кисточку насаживалась голова Петрушки или цветок в форме граммофончика…

В ее руках оживало все — проволочная оплетка от пробки, которой закупоривают шампанское, две круглые конфетки-жвачки, ластик, салфетки, конфетные фантики… Обе ее лапки, соединяясь, сжимали-потирали между ладонями предмет, приготовленный к трансформации, потом моментально превращали его в нечто противоположное своему предназначению — неожиданное, живое, остроумное.

Не всегда Роман мог видеть, что получается у Мишель, но когда видел… Две серые каталожные карточки за несколько секунд обретали острые носы, хулиганские глаза и рты и куда-то гнались друг за другом на согнутых кочергами медных проволочных ножках. Оплетка от шампанской пробки становилась пучеглазым лебедем, хамски показывающим кому-то язык. Конфетки-жвачки слеплялись друг с другом, превращаясь в два одушевленных арбуза — плачущий и утешающий… После занятий толпа визжащих от восторга девчонок расхватывала чудесные фигурки, а Мишель только разводила руками: пожалуйста…

 

В последний день занятий они не рисовали, а сидели свободно в классе и слушали педагогов, записывая творческие задания на лето, списки литературы по искусству, желательные к прочтению. Роман ничего не слушал и ничего не записывал, а, откинувшись на стуле так, чтобы не застил Моторкин, смотрел в затылок Мишель и думал о том, что же будет этим летом.

Вдруг случилось невероятное — Мишель оглянулась, словно точно зная, куда направлен его взгляд. Два темных блестящих озера, мерцая, встретились с его глазами и заполнили собой все вокруг. Отвести взгляд было невозможно, но выдержать — еще труднее. У Романа перехватило дыхание и заледенело сердце.

— Хрясь! — Качнувшийся назад на двух ножках стула Моторкин завалился на спину, класс охнул, задвигался, завизжала Аделаида…

 

Роман уже знал, что будет делать этим летом…

 

Это лето он провел на Крестовоздвиженке. Оно стало поистине необъятным, это лето, вобрало в себя столько событий, сколько, наверно, не содержала до этого вся его пятнадцатилетняя жизнь.

 

Во-первых, Роман в одностороннем порядке познакомился с наиболее активной частью обитателей дома. Их было пятеро — трое дедов и двое ребятишек. Деды были одинокими, все лето проводили в сараях, перебирали хлам, что-то мастерили и потихонечку там же гнали самогонку. Днем они грелись на солнышке, сидя на занозистых лавках у сарайных дверей, а вечером — иногда лениво, иногда азартно резались в картишки. Дедов звали Спутник, Центер и Пистолет.

 

Самым приличным из них был Спутник — единственный, кто подметал шелуху от семечек перед всеми сараями, не употреблял матерные выражения и возился с ребятишками — пятилетними близнецами Николашкой и Олечкой. Их мать, та самая замотанная страдалица, которую Роман когда-то посчитал матерью Мишель, тащила на себе хозяйство, ребят, тяжелую работу и запойного, никчемного мужа. Звали ее Шура Таратынкина.

Вечером или в выходные, когда шел дождь, чтобы дети не промокли и не простудились, Спутник развлекал их под навесом своего сарая — Роману из его яблоневого шалаша было хорошо видно, как это происходило. Занятие было всегда одно: дед раздавал ребятам маленькие молоточки и здоровые длинные гвозди. Под его строгим наблюдением они забивали гвозди в специально для этого случая имевшиеся пеньки, причем гвозди держал сам Спутник, ребята только лупили молотками. Как только гвозди были забиты примерно на треть их длины, детям выдавались пассатижи, и мальчик с девочкой, только что с усердием загонявшие в дерево железные занозы, с тем же усердием, высунув языки, тянули их обратно. Непостижимо, но заниматься этим, по сути, бессмысленным делом под шутки и прибаутки Спутника дети могли часами.

Спутник оказался привлекательным дедом, можно даже сказать, красивым. Высокий, синеглазый, с крепкими зубами, и, если бы не седые, как снег, волосы и сгорбленная спина, он вполне бы сошел за молодого. За этим балагуром и хохотуном наблюдать было одно удовольствие, и Роман часто засматривался, недоумевая, что же это он так радуется, одинокий, старый, жизнь-то ведь заканчивается? Годков-то уж, небось, никак не меньше семидесяти пяти…

 

Пистолет был блатной. По крайней мере, это первое слово, которое приходило на ум даже при мимолетном на него взгляде. Изможденное тело, синее от татуировок, кривой железнозубый рот и замысловатая феня, изливавшаяся из него днем и ночью, дополнялись неправдоподобно выпирающими плечевыми костями, достававшими почти до ушей. В тех местах, где у всех нормальных людей плечи, у Пистолета были ямы. С этими демоническими плечами он походил на жилистого, синего, кадыкастого орла. Кровь стыла в жилах, когда в летнюю жару Пистолет стягивал с себя свою застиранную, ветхую рубаху. Почему Пистолета звали Пистолетом, Роман понял, как только увидел его правую руку: на ней имелось всего два с половиной пальца — большой, указательный и половина среднего.

Пистолет хрипло кашлял, плевался и курил какие-то особо вонючие папиросы. Все свое время он посвящал чтению книг, которые огромными авоськами таскал из библиотеки и складывал стопками на пеньке под навесом. В сарае на железной койке он валялся пьяным, когда у него водились деньги. Тогда он невнятно орал блатные песни про какую-то «курву с котелком», Роман никак не мог разобрать слов. Когда деньги заканчивались, Пистолет читал, смачно плюя на палец-ствол, чтобы перевернуть страницу. К детям он никак не относился, но они его не боялись, свободно заходили на его территорию, брали что-то нужное, иногда тихонько играли на его лавке и так же незаметно уходили.

 

Самым противным из трех оказался Центер. Собственно, долго думать над происхождением его прозвища не приходилось — весил он куда больше центнера. Обладатель маленькой, как у опарыша, головы, сходство с которым усиливала черная, только с намеком на проседь, короткая нашлепка волос и маслянистые карие глаза. Равномерно жирное тело, узкие плечи и неприятно бабская походка: он не ходил, а мелко-мелко равномерно трусил, по-женски виляя задом. Он никогда не сидел на месте, и любой смог бы заметить, что Центер бесконечно выхаживает, вынюхивает, выглядывает, что бы где выпросить или спереть. Тащил он на свою территорию все, что ни попадя, по этой причине в его сарай войти не представлялось возможным. Дети его терпеть не могли — обтекали его обиталище стороной, шарахаясь от противной, сладенькой улыбочки за версту.

 

Николашка и Олечка основное время проводили, конечно, в детском саду. А остальное, вплоть до позднего вечера, — во дворе, причем в любую погоду. Учитывая вечно пьяного Таратынкина, ползущего ежедневно домой в невменяемом состоянии, им неплохо бы даже ночевать на улице.

 

Главным человеком в их жизни была Мишель. Мишель тоже летом жила практически на улице, по большей части в зеленой комнатке, дети у сараев не появлялись — торчали за домом, рядом с ней. Туда у Романа доступа не было: дорога одна — из подъезда вокруг дома по узкой тропинке, а с внешней стороны прямоугольник зеленых комнаток был надежно запечатан летними домиками, стоящими вплотную друг к другу.

Конечно, в зеленой комнатке он побывал и неоднократно, только поздно вечером, когда уже не горели окна. Там росли необычные растения. Почти ни одно из них он не смог опознать, кроме огурцов, лука и кабачков разве что. Остальные пряные травы оставались незнакомыми и пахучими… Роман узнал еще лаванду — ее полно росло в Крыму вокруг теткиного дома, но там она цвела голубым, а в саду Мишель красовалась белая. Но это точно была лаванда — растертый в руках листочек пах точно ею.

Узкая тропинка вела к домику. Около него — скамеечка и круглый пенек, заменяющий стол, на котором почти всегда стояла белая кружка, до половины наполненная холодным чаем необычного вкуса — видно из тех трав, что росли в саду. Роман стоял перед домиком, пил из кружки Мишель и смотрел на рисунок, изображенный на стене.

Там была нарисована смятая бумага, а на ней карандашный этюд — стол, на нем яблоки, сливы, груши. В середине бумага небрежно порвана, поэтому открывалось то, с чего был сделан набросок: голубое небо, деревянный стол и настоящие, исходящие спелостью и природными красками те же самые фрукты.

Это производило ошеломляющее впечатление. Хотелось бесконечно рассматривать эту картину, хотя сразу было понятно, что серый мир на серой бумаге — то, что видишь ты, обычный человек, а то, что в прорези — видит художник. «Ну что, собственно, в этом рисунке особенного?» — уговаривал себя Роман, глотая из кружки и светя фонариком, но и с первого взгляда любому дураку становилось ясно — все особенное… Что только волей художника можно попасть туда, где такой истомой лучится небо, где так сочно и неповторимо ложатся краски, круглящие и оттеняющие бока фруктов, а доски стола непременно хочется потрогать, ощутить их корявую отполированность и медовую теплоту… Но — только волей художника. Самому — никогда. Сам сиди и довольствуйся всем серым.

 

Тем же летом, притаившись как-то раз поздно вечером в зеленой комнатке, Роман открыл еще одну невольную тайну Мишель — секрет ее странной прически.

Роман допивал горький чай, сидя на скамейке и уже собирался уходить, как вдруг в одном из окон ее квартиры зажегся свет, и на плотно задернутой шторе, словно в теневом театре, появился силуэт Мишель. Она замерла, чуть наклонившись и всматриваясь куда-то, затем откинула одной рукой со лба волосы, собрала их в хвост… И вот поднялась другая рука, с огромными, как показалось Роману, увеличенными тенью портновскими ножницами, и… Чик! В один прием все лишнее осталось в горсти левой руки… Через несколько минут свет погас.

— Как странно… — Думал Роман по дороге домой, один, в пустом троллейбусе, на который он чуть не опоздал, — Когда Мишель что-то делает, кажется, она всегда точно знает результат… Будто заранее видит, что должно получиться. И оно получается.

Действительно, после Мишель никогда не оставалось испорченных набросков или неудавшихся поделок; это же подтверждала и моментально, в одно движение сотворенная прическа. Создавалось впечатление, что кто-то, все на свете знающий и сведущий гораздо лучше человеков, водил ее рукой.

 

Тем летом Роман познакомился с Валерьяном. Именно там, во дворе Мишель.

Появление Валерьяна он, как ни странно, пропустил: не все же время пялиться на двор и его обитателей. Обычно Роман прихватывал с собой книжку, блокнот, карандаш, гелевую ручку… Делал наброски, читал… Блокнот заполнялся шаржами на Спутника, Пистолета, Центера... Получалось хорошо. Настолько хорошо, что самому нравилось.

Но стоило только вызвать в памяти лицо Мишель, как карандаш начинал спотыкаться. Получалось, ну… То и не то. Все черты были ее и не ее. То есть даже не черты, а… Выражение глаз, обращенных внутрь себя… Тень между бровями… Способность смотреть, не моргая — как это все передать? Специально для глаз была черная гелевая ручка, и все равно не удавался этот глубокий антрацитовый глянец, черт… Никогда.

 

За этими муками и застал его Валерьян. Причем так тихо раздвинул ветви яблони, что Роман и почувствовал-то его не сразу, только когда услышал вопрос:

— Можно тебя на минуточку?

Роман пожал плечами и вылез. Если бы минуту назад он не был так увлечен рисованием портрета, то наверняка бы заметил, что Валерьян зачем-то приходил к Спутнику и они какое-то время негромко разговаривали, стоя под навесом сарая. Спутник втолковывал что-то своему собеседнику, держа того за лацканы пиджака и кивая головой в сторону Романова убежища.

 

Валерьян оказался владельцем маленькой кузни, прилепившейся к ипподромным конюшням. Причем все в этой кузне было, как сказала бы мама, «аутентичным» — горн, мехи, наковальня... Без всяких современных изысков вроде молота с электрическим приводом. Нагревай металл — и лупи по нему, как сто лет назад.

Валерьян оказался невысоким, жилистым, немногословным (сказать «мужиком» не поворачивался язык, потому как он всю жизнь проработал заведующим лабораторией в НИИ тонкой химии). К моменту выхода на пенсию институт практически расформировали, а Валерьян очень кстати получил в наследство от своего крестного ту самую кузню со всем оборудованием и подручным — Ванькой-молотобойцем. В свои пятьдесят шесть Валерьян чувствовал себя молодым, полным сил, и за кузнечное дело взялся с азартом.

 

Новый знакомый привел Романа в кузню, с гордостью показывая юноше свое хозяйство. Почти сразу, без лишних слов Роман проникся глубокой симпатией к спокойному, немногословному и неулыбчивому дядьке, поверил в его дело так, как верил и принимал его сам Валерьян.

 

Они, такие разные по возрасту, тем не менее, подошли друг другу, как вилка с розеткой. Уверенные, деловые, немногословные, они оказались нужны друг другу. С облегчением вздохнул Ванька, у которого появилась возможность приступить к осуществлению его большой мечты — таскать ящики с водкой в магазине «Рябинка», а не размахивать молотом с утра до вечера.

 

Вопросы «о личном» у двух знакомцев тоже были решены сразу и бесповоротно, в первые пять минут знакомства.

— А ты, собственно, что тут… — Спросил Валерьян, показывая новому помощнику дорогу к месту работы.

Роман остановился и исподлобья взглянул на собеседника.

— Не хочу… — Коротко ответил он.

Валерьян молча кивнул и больше к этой теме никогда не возвращался.

 

В кузне с избытком хватало разной хлопотной и кропотливой работы по мелочам: подковывать лошадей, изготавливать фигурные накладки на петли и замочные скважины, дверные засовы для первых корявых «новорусских» особняков, строившихся в стиле замков остзейских баронов. Иногда приходилось потрудиться и по-крупному — изготовляли в кузне и каминные решетки, и решетки на окна, и затейливые кладбищенские оградки, которыми местные бандиты обожали украшать последние пристанища досрочно покинувших этот мир братков.

За петлями для сарая как-то раз пришел Спутник. Немного похохотал, разговаривая с Валерьяном, и пару раз взглянул на Романа, шевеля белоснежными бровями. Именно тогда Роман узнал, почему его так странно называют.

— Спутник? — Переспросил Валерьян, — Шоферил смолоду. В октябре пятьдесят седьмого уехал в командировку, на целину, что ли… Ты, конечно, вряд ли знаешь, что в стране происходило в то время…

Роман действительно не знал.

— Первый искусственный спутник Земли запустили на орбиту четвертого октября тысяча девятьсот пятьдесят седьмого года. — Досадливо вздохнул Валерьян. — В январе пятьдесят восьмого, спутник сгорел в нижних слоях атмосферы, да и друг мой вернулся из командировки. Ну, с тех пор так и пошло: — Спутник и Спутник. Страна тогда жила производственными достижениями, молодежи сейчас трудно такое представить...

Да, юному помощнику Валерьяна трудно было представить, что когда-то страна жила общими, радостными (хотя и не только, но все же), нацеленными в будущее событиями, мечтами и планами. И верила в светлое будущее.

Детство Романа и Мишель шагало мимо зарешеченных кооперативных ларьков с первыми марсами-сникерсами и ликером «Амаретто», в ногу с учителями и инженерами, поменявшими указки и кульманы на клетчатые полипропиленовые сумки, набитые турецким барахлом. Мимо первых диковинных особняков жуткого вида, первых кооперативных ресторанов, первой наркоты и первых новорусских могил. Волшебные слова «бабки», «тачка», «норковый свингер» будоражили и сжигали сознание, формировали мечты… Слово «спутник» казалось инородным, чем-то серебристо-далеким, не из этой жизни. Как, впрочем, и сам Спутник.

 

К концу августа Роман уже достаточно уверенно орудовал молотом. Его совсем не раздражали ухающие звуки кузницы, а высокий, колокольчиковый тон молоточка Валерьяна и вовсе казался приятной музыкой. Мысль о том, что Мишель тоже слышит эту музыку, приглушенную расстоянием, облагороженную и смягченную листвяным фильтром яблоневых и грушевых деревьев, примиряла его с невозможностью видеть ее каждый день.

Да, теперь видеть Мишель не получалось совсем. Только изредка, устало плетясь к сумеречному троллейбусу, выжатый как лимон, он находил в себе силы добрести до зеленой комнатки. Кружка с чаем по-прежнему ждала его и теперь была налита доверху, а не наполовину, как раньше. Почему? Роман не знал. Но чай выпивал с наслаждением и ждал сентября.

 

Десятый класс ворвался в жизнь сутолокой, бестолковостью, яростным бурлением. Пережив сумбур первого сентября с его криками, звоном, девичьими визгами и томными взглядами, уже третьего числа Роман появился в «художке» и вздохнул спокойно.

Аделаиду заменили на Кощака — как художник тот ничего из себя не представлял, но, хотя бы не истерил и не орал на учеников. Несколько человек из их группы ушли — не до баловства, десятый класс! Пора искать репетиторов и готовиться поступать на юридический, экономический, в медицинский...

Мишель и Пакин остались, а вот Каменский, как, понизив голос, объяснил Моторкин, «чуть не склеил ласты» — связался с гопотой, что-то то ли нюхал, то ли курил в гараже, а теперь давит койку в токсикологии областной больницы.

Больше неприятных новостей не было. Роман расслабленно прислонился к стене и с удовольствием наблюдал за тем, как народ перетекает от одной кучки к другой, ревниво рассматривая чужие картинки с летнего пленера, робко или уверенно показывая в ответ свои. Краем глаза юноша посматривал за Мишель. В ее папке пейзажи отсутствовали, но были видны какие-то эскизы, сделанные черной тушью, тонко прорисованные, странные… «Эскизы к спектаклю по Брэдбери», — долетело шелестящее объяснение от кого-то.

«К какому спектаклю? — силился понять Роман, — Почему Брэдбери?» Но многолетняя привычка не выдавать себя и ни о чем не спрашивать — победила, как обычно. Роман считал, что все нужное узнается в свой срок, как положено, а если не узнается, значит, так правильно. Манера не лезть в чужие тайны, не слушать сплетен, не знать того, что для многих являлось очевидным, иногда служила ему плохую службу, а иногда, наоборот, хорошую. К Роману никто не мог подойти с намеками, подковырками, откровенным наездом... А с нового учебного года, принимая во внимание раздавшиеся плечи и бугрящиеся под тонким черным свитером мышцы, виделось еще и небезопасным.

 

Двадцать второго сентября, в один из мягких солнечных дней бабьего лета, в городе устроили ярмарку ремесел. На другом берегу, в пойме реки, на большой поляне с ласковой шелковистой травой, одинокими могучими дубами и синим небом над ними за одну ночь выросли цветные шатры. Там, гладко причесанные девочки из Дворца школьников плели кружева, звонко гремя коклюшками, ткали из цветных ниток домашние половички и накидушки на табуретки, вязали из соломы незатейливые куколки-обереги. Тут же продавали резные простые и расписные ложки, горшки, крынки и махотки, толстые деревенские носки из валяной шерсти, шапки и платки из козьего пуха, а еще мед, яблоки, семечки…

Гончар, вращая свой круг, являл чудо рождения словно из ничего, из взмаха руки и поглаживания мокрого кома глины вырастали стройные башенки из крынок и кувшинчиков. По зеленым полям ходили лошади с седоками в лоскутных русских косоворотках, под могучим дубом в тесном кругу зевак секция славяно-горецкой борьбы показывала приемы русского боя на кулачках, а потом и на мечах, со звоном, хэканьем и криками «вонми!»…

К вечеру обещали бесплатную медовуху и молодецкие прыжки через костер. Народу пришла тьма.

 

Каким-то образом городское управление культуры вышло на Валерьяна, даже помогло с перевозкой, и вся их троица вместе с Ванькой очутилась на ярмарке, чуть в стороне от шатров, чтобы показывать, как работает кузница. Металл нагревали в костре, наковальню Валерьян где-то раздобыл переносную, облегченную; ковали, конечно, всякую ерунду вроде подков, но продали много готового и недешево — каминные наборы с кочергами, щипцами и совками, подсвечники с наверченными финтифлюшками, загогулистые настенные фонари.

Почему-то именно кузница оказалась центром притяжения ярмарочной публики. Валерьян много и охотно объяснял, Ванька с Романом попеременно ухали молотом, народ толпился и, разинув рты, таращился то на них, голых по пояс, в кожаных фартуках, с ремешками на головах, то на расплющиваемый ими металл, плюющийся опасными искрами при каждом ударе.

В моменты отдыха подплывали лошадники, знакомые ребята с ипподромных конюшен, трепались, Валерьян регулярно подковывал им лошадей. Пришли родители Романа — стояли с краю, счастливые, обнявшись, и любовались сыном. Подходить не стали.

Часам к трем, когда все уже стали уставать, Роман вдруг заметил в зрительских рядах барышень из своей школы: сначала одна мелькнула, потом вторая, третья и еще две… Впервые за много лет он оказался в таком людном месте, да к тому же в таком странном виде, поэтому чувствовал себя не особенно уютно. Интересующиеся им барышни буквально сверлили юношу взглядами… Заметившая его первой, торчала несколько секунд столбом, вытаращив глаза, а приходя в себя от неожиданного зрелища, выхватила из кармана телефон и заполошно прохрипела в него:

— Ник-ххольский!!! Здесь!!! От сцены — направо!!!

Ну, и рванула толпа поклонниц Никольского. Они так внимательно пялились на его руки, поднимающие молот, на кожаный фартук, на сжатые в нитку от напряжения губы, на стекавшие по лицу капли пота, что Роману стало дурно. Он отошел к деревянной шайке, чтобы плеснуть в лицо холодной воды, потоптался там для вида, вытер пламенеющее от огня или взглядов лицо и смылся подальше от толпы, благо Валерьян уже не был настроен что-либо показывать, а только принимал заказы, раздавал телефон и адрес кузни.

— Ничего, пусть на Ваньку попялятся, — Думал Роман, пробираясь сквозь кусты поближе к речке и подальше от толпы, где можно было спокойно отдышаться. Продираясь сквозь орешник, стаскивая через голову фартук, он не заметил, как оказался на крошечной полянке у реки. И вдруг остановился, как вкопанный.

В центре ее, спиной к нему, стояла Мишель, подшивающая выпуклую бровь некоему странному существу овальной формы, неровного коричневого цвета, бугристому, без рук, но в лаптях. Существо выразительно подмигнуло Роману свободным глазом и дернуло правой ноздрей. Мишель оглянулась. Потом повернулась назад, сделала два изящных стежка и оторвала нитку. Бугристый встряхнулся, сложил губы-оладушки в колечко и свел толстые бровки домиком. Ножка в лапоточке изящно отставилась назад. Роман понял, что приветствие адресовано ему, отошел на шаг, развел руки в стороны и улыбнулся. «Это же картошка!» — С веселым удивлением подумал он.

— Это картошка, — подтвердила его мысли Мишель, — Бердышевская… марка…

Картошка завела левую ногу за правую, потом проделала тот же процесс наоборот и попеременно присела, сделав карикатурный книксен, жеманясь и мелко кивая. Играла «светский тон».

Роман ошалел. Ростовая кукла была настолько уморительно-живой, что невозможно было оторвать глаз.

Он быстро протянул руку и шагнул к Картошке, чтобы потрогать материал, из которого она сделана. Картошка не далась, отпрыгнула, сузила глазки, внезапно открыла ярко-красный щелястый ротик, показала длинный острый язык: «Бе-е-е…» и ловко подрожала им, что выглядело особенно оскорбительно.

Роман захохотал.

— Это трикотаж, — Охотно объяснила Мишель, — Такие старинные чулки — «в резиночку». Форму создает тонкий поролон, бугорки и выпуклости — синтепон, а статичную мимику… держит гибкая проволока.

Картошка тут же проиллюстрировала сказанное: открыла рот и зафиксировала его ромбом — вместе со сморщенным лобиком и наклоном головы вправо выглядело это довольно жалобно, будто та о чем-то просила. Ей-богу, устоять и отказать ей было невозможно.

Роман восхищенно потряс головой. Он просто не мог найти слов.

Мишель заметила его восхищение и тут же стушевалась — принялась понижать градус Роминого восторга. В предложениях ее удлинились паузы, сбилось дыхание, она с трудом подбирала нужные слова.

— Там, внутри… просто… Прохор, двигательно-одаренный… подросток… Он работает о-дно-времен-но… пальцами, локтями, коленями… предплечьями… шеей, головой… Оттого у куклы… такая богатая мимика.

Картошка все это время важно кивала головой. В конце фразы та неловко согнулась и, мучительно скривившись, с удовольствием почесала лаптем нос.

Роман опять прыснул. Ну, невозможно спокойно на это смотреть!

            На поляне включили трансляцию. В динамиках зарыдал Юра Шатунов.

— Уже начинают, — Беспокойно произнесла Мишель, и, поймав вопросительный взгляд Романа, объяснила:

— Праздничный концерт… Я тут от «Звездочки»… Моя Клава… готовила программу…

Роман сразу все понял. «Звездочка» — «Красная Звезда» — ДК работников милиции. Клава — мать Мишель… Вообще-то она Екатерина Андреевна, как становилось понятно из журнала посещаемости художки, но Мишель звала ее Клавой. «Клава» частенько подъезжала к дому в темноте или в сумерках, на прыгающем на кочках ЛуАЗе. Заливисто смеясь, спрыгивала в изящных туфельках куда попало, иногда в грязь или в лужу и щегольской походкой ковыляла к подъезду, не всегда вписываясь в повороты. Становилось понятно, что мадам пребывала «под мухой». В таких случаях из подъезда выбегала Мишель с укоризненным: «Клава, ну ты опять?» и осторожно вела, положив мамину руку себе на плечо, по стершимся ступенькам подъезда.

По всему выходило, что «Клава» работает в «Красной Звезде» кем-то вроде художественного руководителя, а Мишель… Мишель и здесь подставляет матери плечо. Странно, но Мишель объясняла ему так, будто не сомневалась, что он знает, кто такая «Клава» и кем она ей приходится. «Знает про шалаш или просто как всегда витает в облаках?» — промелькнуло в голове Ромы. Но думать про это ему сейчас не хотелось.

«Белые розы, белые розы, бее-еззащитны шипы…», — Надрывался в динамиках Шатунов. Юноша заметил, что Картошка тоже поет. И не просто поет, а косит под солиста «Ласкового мая». Она отставила ногу вбок, опираясь на самый носок лаптя, максимально вытянулась вверх, откинувшись и полузакрыв глаза… Артикуляция совпадала идеально. На букве «о» ее рот драматично кривился, логические ударения сопровождались подрагиваниями левой ноздри и появлением морщинок на лбу… Голос Юры Шатунова изливался из Картошкиного рта настолько горестно, свободно и естественно, что казался ее собственным.

За спиной послышался треск. Через раздавшиеся кусты на полянку с томно-туповатым выражением лица вылезла здоровенная оранжевая Морковь, наряженная в яркий сарафан. «Лицо» Моркови выглядело довольно статичным: у нее работали только веки с огромными, загнутыми вверх ресницами, да еще огненно-рыжий хохолок на острой макушке слегка мотался туда-сюда. «Наверно двигательно-одаренный подросток только один, — понял Роман, — а делать такую роскошную куклу для двигательно-обычного не имеет смысла».

Картошка отвлеклась от своего дуракаваляния и принялась чем-то тихо калякать с Морковью. Мишель с Романом остались одни. Надо было зполнять возникшую паузу.

— Как там… Каменский? — Выдавил Роман и тут же внутренне ругнул себя. Меньше всего его в данный момент интересовал Каменский.

Мишель разволновалась. Воткнула иголку в подушечку с булавками, надетую, как браслет, на руку, и, задыхаясь, заговорила:

— Ка…менский… Вышел из больницы. Ужасно… выглядит… ужасно. Даже… цвета лица никакого нет…

Роман стиснул зубы. Его меньше всего беспокоил цвет лица Каменского. Стало неприятно, что Мишель это так трогает. Он внезапно почувствовал, что замерз и осознал, что стоит голый по пояс с фартуком в руках и вафельным полотенцем на шее. Стало неловко. В этот момент музыка смолкла, а в микрофон зазвучал чей-то квакающий голос, видимо, возвещающий о начале концерта. Мишель виновато развела руками и увела Морковь с Картошкой в сторону сцены.

Раздосадованный Роман не пошел смотреть выступление. Извинился перед Валерьяном, которому никогда не нужно было что-либо объяснять, оделся и быстро ушел.

Он прошел по Кривому мосту, потом по Набережной, пересек Красеевскую рощу и думал, думал, думал… Думал с раздражением, что ей почему-то всегда есть дело до черт знает кого. Потом успокоился, мысли приобрели более спокойное направление: его вдруг заинтересовал вопрос, как Мишель вообще могла родиться в таком городе как Бердышев. «Это ведь не Питер, к примеру, не Таллин, не… ну не знаю, не Копенгаген там, в конце концов… — Рассуждал Роман, загребая ногой багряные и желтые листья… — Это там, в романтических туманах могут рождаться великие сказочники, художники, поэты… А тут, будьте-нате, — Бердышев. Толстозадый, основательный, хитрющий, знающий цену всему на свете. С самого момента рождения — купеческий город. В нем все и всегда сделано на века и отменного качества — и каменные дома, и картошка на рынке… И бердышевские невесты — кровь с молоком: статные, высокие, красивые… Породистые...».

Роман улыбнулся. Каким ветром занесло сюда эту мушку с золотистыми крыльями? Таких, как ее мать, впрочем, он в Бердышеве видел-перевидел. Эти пергидролевые разбитные красотки, окончившие некогда культпросветучилище, были достаточно востребованы и в девяностых, и даже сейчас, в начале нулевых[I.S.1] . Они вели свадьбы, юбилеи, плясали, пели, не лезли за словом в карман, пили напитки любой крепости и в любых количествах.

            Но как и откуда тогда появилась Мишель? Странная, нездешняя, нематериальная. Вне моды и вне времени. Что там думали о ней в общеобразовательной школе, Роман не знал, но догадывался. Слава богу, в «художке» девицы относились к ней с уважением. В «художке» все-таки человека ценили и привечали за талант.

Роман не заметил, как вышел к конечной остановке. Подошла совершенно пустая «шестерка». Роман машинально влез в троллейбус, встал у заднего окна спиной к салону и… поплыл по теплым волнам воспоминаний… Вспомнил, как впервые обратил внимание на то, как выглядит Мишель.

Это было в феврале, в восьмом классе. Всю старшую «художку» допустили в один из запасников областной картинной галереи для знакомства с ранее не выставлявшимися этюдами художника Герасимова. В воскресенье немногочисленные учащиеся немного потолкавшись в фойе, сняли верхнюю одежду и после строгих напутствий «Чтобы ни-ни» оказались допущены в узкое помещение с высокими стеллажами. Их усадили рядком на простые струганые лавки. Мишель оказалась втиснутой между Моторкиным и им, Романом.

Роман помнил, как мир вокруг него вдруг замер и как сам он перестал замечать все происходящее. А Моторкин тогда, наоборот, взбодрился и «взял площадку». В последнее время любое обращение к кому бы то ни было, тот начинал со слов: «Слышь, пес…», за что его неоднократно били, но привычки той он не оставил. Роман подозревал, что Моторкин ценой долгих и упорных репетиций научился придавать этому обращению совершенно разные интонации: деловую, раздумчиво-философскую, добродушно-дружескую и так далее. «Слышь, пес…», — и далее, скороговоркой, остальная, предназначенная для собеседника информация. Не каждый успевал среагировать.

— Слышь, пес, — Рявкнул он и, наклонившись, помял пальцами край длинной юбки Мишель, — Матерьяльчик-то довоенный?

Мишель неожиданно расцвела улыбкой.

— До…военный… — Мягко сказала она, — Пра… бабушкин. Маркизет… Довоенный.

Роман скосил глаза и начал рассматривать юбку. Сзади, сопя, навалились девчонки. Шероховатый шелк в черно-белых цветах плотно обливал колени и падал с них красивыми объемными складками почти до самой земли. Рядом с «варенками» Моторкина юбка смотрелась более чем странно.

— Ой, а заштопана… — Пискнул кто-то из девчонок, и Роман перевел взгляд на две аккуратно выполненные, выпуклые штопки, бугрящиеся на одинаковом расстоянии друг от друга, чуть ниже колен. Заштопано было толстыми хлопчатобумажными нитками, выцветшими от времени, на фоне черных цветов они выглядели серыми.

— В войну… штопала, — Охотно объяснила Мишель, и тихо добавила: — В храме… протерлось… Когда за мужа…

В процессе рассматривания юбки Роман вдруг впервые понял, как странно по сравнению с окружающими выглядит Мишель. Из-под юбки высовывались маленькие полусапожки с почти полностью стершейся краской и глубокими заломами на подъеме; чуть великоватую ей блузку цвета слоновой кости тоже явно извлекли из бабушкиного сундука. Складки были заглажены давным-давно и навсегда, воротник-стоечку и длинные обшлага украшали пришитые тесно в ряд мелкие-мелкие пуговички.

Занятие в картинной галерее в тот раз окончилось, не начавшись. Моторкин, желая узнать, где тут у них, в святая святых, можно «попить водички», по привычке обратился к тетке-экскурсоводше с ласковым: «Слышь, пес…». Дальнейшее можно не объяснять. Всю команду выдворили с криками, с позором и последующими разборками.

Роман нисколько не расстроился, и исподтишка наблюдал за тем, как одевается Мишель. Девчонки разбирали разноцветные пуховики, а она вдела руки в рукава короткой меховой шубки с явными лысинами вокруг карманов и в районе застежек. На голову Мишель натянула шапочку то ли из гладкого меха, то ли из бархата, забранную глубокими складками и похожую на гриб-сморчок. Из рукавов шубки выпали и закачались на длинных резинках вязаные варежки.

«Хороша…» — с усмешкой подумал Роман. До этого момента он не смог бы ничего толком сказать, попроси его кто-нибудь описать Мишель. Красивая она или страшная? Правильные ли у нее черты? Роман никогда над этим не задумывался. Зачем? Она просто была частью его «я» — как мозг, глаза, руки… И все. Тем интереснее оказалось разглядывать Мишель в контексте со всем окружающим миром…

Троллейбус неспешно плыл по центральной улице. Глаз механически фиксировал череду старинных зданий: бывший «Электрический театръ «Модернъ», «Торговый домъ купца Федосова»… Роман внезапно подумал о том, что Мишель похожа на дореволюционную фотографию, пожелтевшую, не очень четкую, странную… Порыжелые от древности шубки и пальто, кофточки, со временем поменявшие сияюще-белые цвета на благородные кремовые, туфли с облупленными носами, приколотые у горла пышные банты, красиво обвисшее жабо из старинных кружев — все это оттуда, где булыжная мостовая, «Скобяныя товары Фунтикова» и «Городской садъ купеческаго собранiя».

Ее прерывистая манера двигаться напоминала череду статичных поз, как в старинном киноаппарате, показывавшем движение в замедленной съемке. Вот голова поворачивается: движение — стоп! Движение — стоп! Вот рука понимается ко рту: маленький взмах — стоп! Взмах — стоп! И каждая из промежуточных поз, как шедевр выразительности: вот рот немножко покривился, вот слегка несимметрично скошены глаза, но изображение затягивает, хочется смотреть и смотреть на него, не отрываясь…

Роман полностью перестал злиться, когда доехал до «Ипподромной», а дорога через сады вернула ему хорошее настроение окончательно. Несмотря на трехчасовые упражнения с молотом, усталости он не чувствовал. И десяти минут не прошло, как юноша стоял напротив дома Мишель рядом со своим убежищем, раздумывая, лезть туда или нет. Листья на яблоне подсохли и поредели, стали видны скелетные ветви — есть ли смысл под ними прятаться?

            Роман поднял голову. Двор было не узнать — он сиял огненным пурпуром. Зеленые комнатки превратились в красные с оттенком фиолетового — такой удивительный цвет принимали осенью листья девичьего винограда. Огромный сухой вяз рядом с сараями являл собой поистине королевское зрелище. Кто-то когда-то сунул к его корням плеть девичьего винограда, моментально забравшегося по стволу к ветвям, и сейчас вяз стоял, окутанный подобием пурпурной мантии. Даже легкое дуновение ветра не колыхало листьев, некоторые из них победно рдели ослепительными звездами на фоне хрустальной синевы сентябрьского неба.

Сколько он простоял так, любуясь огненным вязом, Роман и сам не помнил, ощущая спокойствие — двери сараев закрыты, во дворе ни единой души.

Неожиданно за спиной раздалось вкрадчивое покашливание. Роман вздрогнул, повернул голову и уперся взглядом прямо в круглые маслянистые глазки Центера, неслышно подобравшегося со стороны сада. Центер немного поулыбался своей гаденькой улыбочкой, после чего в простых выражениях, задушевно посоветовал Роману, что и как тот должен сделать с Мишель, чтобы ей понравилось. Роман сначала опешил, а потом в той же стилистике ответил Центеру, куда и как скоро тот должен отправиться со своими советами. Центер перестал улыбаться, испуганно вобрал голову в плечи и скоренько потрюхал в направлении подъезда.

Роман смотрел ему вслед, кусая губу от ярости. Правая рука сжималась в кулак от нестерпимо зудящего желания врезаться в жирную спину и придать старому пакостнику дополнительное ускорение.

Хлопнула дверь подъезда. Роман длинно выдохнул… И успокоился. Медленно побрел к троллейбусной остановке. Пока шел, с удивлением понял, что не так уж незаметен окружающим, как привык считать. Каких фиглей там настроил Центер в своей жирной голове?.. Какое впечатление сложилось у остальных о том, что у него с Мишель?.. А что у него с Мишель?.. Роман и сам не знал.

Время летело дальше вперед, отмеченное чередой порой комичных, порой грустных, порой странных событий.

Валерьян сконструировал пневматический кузнечный молот, собрал его из подручных, порой помойных деталей и все регулировал его, мечтая, как они выйдут на крупные заказы. Романа все больше интересовала художественная ковка: он выкручивал, выфинчивал такие причудливые фрагменты оконных решеток, ворот, заборов, что у заказчика порой непроизвольно вырывался удивленный присвист, а рука сама лезла за уважительными премиальными. Жаль, что времени этому занятию Роман мог посвятить крайне мало — только выходные, ну и каникулы в придачу.

В середине декабря произошло трагикомическое событие — обнесли сарай Центера. Подогнали ночью грузовик, сбили замки, сняли с петель дверь и вывезли все, что имелось металлического: полтора десятка старых чугунных батарей, чугунную же ванну, прислоненную к стене в самом дальнем углу сарая, трубы, обрезки металла, несколько аккумуляторов, лист нержавейки, бухту провода, какие-то медные чушки… Самогонный аппарат, само собой тоже. Правда, чудом не заметили заваленного старыми телогрейками погреба в углу, где хранилась непосредственно самогонка. Никто ничего не слышал — двери сараев смотрят в сад, а в окна дома видно лишь их глухую стену.

У Центера на фоне этих событий случилось кратковременное помешательство: он, никого не стесняясь, то выл высоким бабьим голосом, то визгливо ругался, то рыдал взахлеб и яростно грозил небу сразу двумя жирными кулаками. Потом он временно потерял интерес к жизни: осел в своей квартире, вместе с Таратынкиным уничтожая запас самогона, не попавшего в лапы грабителей.

Спустя неделю уже Таратынкин в приступе белой горячки кружил по двору, ловя невидимых чертей, спотыкаясь и падая на кучи старых одеял, шевелящих на зимнем ветру причудливыми бородами из желто-серой ваты. Обо всех этих происшествиях поведал Спутник в субботу вечером, придя в кузню с просьбой о помощи.

— Все, что нажито непосильным трудом, говоришь? — Хмыкнул Валерьян и пошел разбираться. Роман, естественно, последовал за ним.

К их приходу ловца чертей уже упрятали в сарай, надежно скрутив его руки Шуриным халатом, а ноги — старыми суконными штанами. Пистолет в подпоясанной ремнем телогрейке, щурясь от дыма и скаля железнозубый рот, швырял в разведенный сбоку от сараев костер какие-то приходно-расходные книги из огромного ящика. Мишель отдирала от снега граблями вмерзшие в него одеяла и прочее тряпье. От костра валил жирный, черный, удушливый дым.

— Кр-р-рематорий… — Сквозь зубы пробормотал Пистолет и смачно плюнул в огонь.

Когда во дворе с делами было покончено, троица вошла в подъезд. Ни на звонки, ни на стук Центер не открыл. Тогда Валерьян слегка отжал монтажкой язычок и, чтобы не сломать замок, они с Романом ловко и быстро сняли дверь с петель.

Центер сидел в углу кухни под раковиной, фиолетовый, как спрут, с закрытыми глазами и отвисшей губой. Спутник обстоятельно и аккуратно опорожнил в раковину с десяток пластиковых бутылок с самогоном, валявшихся под столом, покидал в форточку пустую тару, жестами показав: подберете там, на улице, после чего приступил к реанимационным мероприятиям. Наблюдать за ними Роман с Валерьяном не стали. Быстро навесили дверь, привели в порядок замок и пошли жечь разломанную мебель, пластик, тряпки и прочую дрянь из Центерова сарая, раскиданную по двору. Все это еще нужно было выковырять из превратившегося в жесткий ледяной панцирь снега.

Роман и Мишель работали молча, он ломом, а она граблями. Говорить в такой ситуации не хотелось. Было неспокойно. Мишель вздрагивала от внезапных криков, доносившихся из сарая. Жутковатые книги мало напоминали человеческие.

Закончили еще до темноты. Двор обрел прежние очертания, хотя снег остался темным и нечистым. Позорное жирное кострище закидали белым рассыпчатым снежком. Мишель ушла к Николашке и Олечке, ждавших ее дома. Спутник, Валерьян и Пистолет стояли в сарае над спеленатым Таратынкиным, вполголоса обсуждая, что с ним делать дальше.

Роману пора было ехать домой. На душе висела какая-то тяжесть. Медленно переставляя ноги, он двинулся к остановке. Юноша чувствовал себя странно: вместо обычной упругой и приятной усталости, всегда сопровождавшей его после многочасовых упражнений с молотом, навалились глухая тоска и беспокойство. Через час его ждали уютный дом, теплый круг света от абажура на кухне, смех родителей, вкусная еда, а вот поди ж ты… Почему-то не хотелось думать о теплом и приятном, оставляя Мишель в окружении тревожного и опасного. Почему-то представлялось, как поздно вечером приедет ее Клава, и дочь выбежит в глухую темноту встречать свою непутевую родительницу. Романа передернуло. «Не накручивай себя», — одернул он себя мысленно и припустил навстречу троллейбусу, огибающему конечное кольцо.

Тревожное чувство не оставляло Романа несколько дней, ровно до среды, когда вся старшая «художка» отправилась оформлять предновогоднюю выставку своих работ в ДК «Красная Звезда». Было много суеты, толкотни, дурачества, поэтому дело продвигалось медленно.

Руководство запретило любые гвозди и крючки, и Роману с Кощаком пришлось проявить недюжинную смекалку, чтобы сообразить толстую леску вдоль стены, чтобы уже к ней крепить акварели, оформленные в легкие бумажные паспарту. Остальные только путались под ногами, лезли под руку и приставали с дурацкими советами. Стало намного легче, когда они незаметно рассеялись по домам.

Окончательно все доделали лишь к одиннадцати вечера. Народу не осталось совсем, только они, директор и сторожиха. Кощак прошел в кабинет директрисы и не торопился возвращаться — кажется, засел там пить чай. Роман медленно спустился в вестибюль, стал одеваться. На вешалке висело только одно пальто — странное, потертое, отороченное узкой черной атласной ленточкой. «Кто это может сейчас носить?» — подумал Роман, и вдруг понял, кто. Сердце пропустило удар.

Почти сразу, под лестницей открылась незаметная дверь с надписью «Художник», выведенная золотыми буквами на черной табличке. Из двери вышла Мишель. Уже одетый Роман с удивлением смотрел, как она снимает с вешалки свою одежду. Этого пальто он еще ни разу не видел. Тяжелое, видимо, простеганное ватой, но сшитое, как платье — отрезное, с пышной юбкой и оборкой по подолу, с круглым воротом, но без воротника.

Из рукава пальто Мишель вытащила странный белый капюшон, похожий на башлык с узким хвостиком, к которому пришита белая кисточка. Накинула его на голову, забросив длинные концы, словно шарф, на плечи. Странный наряд на ней казался ужасно милым. Дополняли его белые пуховые варежки. На ногах красовались все те же старые, облупленные короткие сапожки на рыбьем меху. Девушка вытянула из кармана какие-то серые вязаные штуки и молниеносно натянула их на полусапожки сверху. Получилось что-то вроде вязаных носок без подошвы поверх сапог, с искусной имитацией — пришитыми сверху петлями, шнурками и даже крупной строчкой понизу. Странным образом эти вязаные «ботинки» сидели сверху, как влитые.

Роман опешил. Никогда ничего подобного…

— И что, помогает? — Не удержался он от вопроса.

— По…могает… — Рассеянно ответила Мишель, — Когда холодно и сухо…

Роман замолчал. В голову ударили стыд и за дурацкое замечание, и злость на беспечную Клаву, и горькое понимание, что теплые носки поверх ботинок –вынужденная мера для утепления, а не какой-то модный изыск…

Потоптавшись еще немного в вестибюле, они с усилием открыли тугую, тяжелую, как катапульта, дверь и успешно катапультировались на улицу, в едва-едва серебрящийся мелким снежком легкий морозный вечер. Остановились. Крыльцо «Звездочки» — строгий портик с колоннами — заливал теплый золотистый свет. У Романа перехватило горло. Сияние мягкого девичьего лица, плавно очерченного белой каймой капюшона, чудилось настолько нестерпимым, что смотреть он мог только сбоку и не дольше мгновения. А встретиться взглядом с немигающими черными звездами глаз казалось ему вообще немыслимым — Роман боялся, что «поплывет» физиономия, откажут ноги или, не дай бог, сама собой ляпнется какая-нибудь чушь.

Мишель повернула голову и засмеялась. Напряжение спало. Все стало на свои места. Они медленно подошли к остановке. Ни души. Роман одним движением очистил от снега половину скамейки. Мишель уселась первой, сбросила варежки и сгребла нетронутый податливый снег в руку. И… Раз! Раз! По своей привычке, быстро-быстро, не глядя, вслепую, превратила круглый снежок в чью-то голову с огромным уродливым носом, сильно выраженными надбровными дугами и длиннющим — от уха до уха — безгубо улыбающимся ртом.

— Это… Кто ж такой? — Удивляясь, как всегда, быстроте трансформации, поинтересовался Роман.

— Карлик. — Невнятно ответила Мишель, положила голову в ладонь Роману и снова набрала в руку снега. — А это… Инфанта, — Продолжила она, и раз-раз — вот уже готова другая головка с точеным овалом лица, капризными губками, чудесным носиком и высокими бровками.

И вот, в руках у Мишель две кукольные головки, непонятным образом оживающие: Инфанта, возвышаясь, плывет над Карликом, гордо неся свой точеный подбородок, а он, восхищенно улыбаясь, семенит рядом, глядя ей в лицо снизу вверх и не может налюбоваться…

— И они ходят по саду среди цветов, вот так… Она в полном осознании своей красоты и величия… и он… влюбленный в нее, как в самый… прекрасный цветок. В сущности, они совсем еще дети — обоим по двенадцать лет. И он для нее — находка, диковинка, ведь действие происходит в Средние века, когда карлики и уродцы были… живыми игрушками у правителей…

— А он… совсем дурак — влюбиться в Принцессу?

— В Инфанту. Он — наивное существо, только-только привезенный из глухого леса, где жил со своим отцом с рождения, никогда не покидая его... Он никогда не видел своего… отражения, поэтому не знает, что он урод. Думал, она любуется его танцем. Любит.

— Ничем хорошим, я так понимаю, закончится это не могло?

— Не могло. — Мишель вздохнула. — Он все-таки… увидел себя в зеркале…

— И?..

— И умер. Разорвалось сердце.

— А она?

— Она? Разозлилась, представь себе. И приказала: пусть отныне ко мне приходит играть только тот, у кого нет сердца!

Мишель повернула обе кукольные головки лицом к себе и на секунду задумалась. Роман был потрясен последней фразой и тоже никак не мог подобрать слова. Наконец выдавил:

— Это… Кто же у нас такой затейник? Кто это все придумал?

А сам был готов к тому, что она сейчас вздохнет, рассеянно улыбнется, и легко скажет: я!

— Оскар Уайлд «День рождения Инфанты». — Мишель встала со скамейки и аккуратно положила на краешек с нетронутым снегом кукольные головы. — Мы зря ждем троллейбуса. Без пяти двенадцать. Опоздали.

— Пешком? — Встрепенулся Роман.

— Я… к папе пойду. — Мягко улыбнулась Мишель.

И Роман подумал: да, правда, до мастерской отца идти ведь минут пять …

Медленно-медленно они пошли к мастерской, вдыхая арбузный морозный дух, оставляя узорчатые следы на тоненько припорошенной снежной кисеей асфальте. Золотые шары фонарей сказочно светили сквозь мельчайшее нежное серебрение, висящее в воздухе.

Они вошли в высокую квадратную арку дома. Фонари не горели, двор подсвечивался только светом из окон немногочисленных квартир, где еще спали, лампочками над подъездами и мерцающими белым сугробами.

Подъезд, где находился лифт в мастерские, располагался в самом конце дома, на отшибе, и встретил их вовсе неласково — разбитой лампой над козырьком. Они молча, не сговариваясь, остановились и застыли метрах в пяти от подъездной двери.

И вдруг Роман почувствовал, как она невесомо тронула его за рукав — как тогда, в мастерской… Роман сначала замер, а потом медленно оглянулся. Рядом никого не было. Мишель лежала в сугробе, устремив серьезные немигающие глаза в небо. Роман медленно упал рядом с ней и застыл, не двигаясь. Холодные снежинки нежно щекотали щеки и шею. Их обоих вдруг накрыло бескрайним звездным куполом, черным зонтом с мириадами сияющих дырочек, уютным и пугающе-далеким одновременно. Они лежали вдвоем в центре сугроба, в центре двора, в центре Земли, в центре Вселенной, поперхнувшейся тишиной.

            Время остановилось. Они лежали рядом, не касаясь друг друга даже кончиками мизинцев, и все же вместе, будто обведенные незримым кругом, в том мире или в этом — Роман не понимал, да и не думал об этом ни секунды.

 

Откуда ни возьмись, раздался непонятный шорох. Чья-то лохматая башка возникла неизвестно откуда, заслонив звездное небо. Огромная жизнерадостная дворняга поочередно заглядывала им в лица. Собачья шерсть щекотала лбы, а ее язык мотался в опасной близости от их глаз.

Мишель засмеялась и выбралась из сугроба. Пес в один прыжок оказался рядом и положил лапы ей на плечи. Роман резко сел в снегу, а Мишель кружилась, хохоча и обнимая вставшую на задние лапы собаку.

— Ничего… Ничего… — Она задыхалась от смеха, — Не бойся… Это он меня… На танец пригласил… И тихонько запела, — Тарам — парам, парам, пам-па…

— А венские вальсы — его конек, — Пробурчал Роман и тоже рассмеялся.

Сознание вдруг услужливо разместило в голове моментальный снимок — собачью морду в ледяных сосульках и прижавшееся к ней сияющее девичье лицо в сбившемся набок белом капюшончике, посеребренное тончайшим морозным конфетти.

 

Дворнягу звали Боцман, он был старым знакомым Мишель и сразу дал понять, что рассчитывает на ужин и ночлег, а та и не думала отказывать. Роман проводил их до подъезда и потопал домой.

 

От центра до юга — двадцать минут пешком. Очень хорошо, что не ходил троллейбус — Роману хоть чуть-чуть удалось утихомирить ухающий молот, мощно толкающий грудь изнутри. А вот «тарам — парам…» звучало в голове, даже когда он лег в кровать, оно не давало уснуть до утра, а утром пришло вдруг на память: «Так пусть отныне ко мне приходят играть только те, у кого нет сердца…». И видеоряд. Смеющаяся Мишель обнимает пса. Черные звезды глаз в лучах, слипшихся от мороза ресниц. Две белые пуховые варежки, сияющие на фоне темной собачьей шерсти.

 

Новогодняя ночь прошла шумно: было много маминых и папиных друзей, толкотни, бардовских песен под гитару, криков, фейерверков. Роман старался поддерживать в себе это лихорадочное веселье: много смеялся, говорил, подпевал, но все чаще норовил под любым предлогом вывалиться на балкон. И замирал там, отделенный ото всех балконной дверью, задрав голову вверх, упираясь глазами в звездный купол. Ему очень хотелось думать, да что где-то там, он был почти уверен в этом, стоит сейчас на узкой тропинке между сугробами напротив своих окон Мишель и тоже смотрит в небо.

Но с жутким треском лопалась тишина звуком очередного салюта, сопровождаемого очередным же восторженным воплем, и тогда Роман вздрагивал, моментально замерзал и падал спиной в привычное тепло квартиры. Секундный выдох — и вот он снова готов смеяться и шутить, и хлопать по плечу, и таскать бегом на кухню горы тарелок…

 

В каникулы увидеть Мишель не удалось совсем. «Художка» не работала, соваться во двор казалось неудобным — торчать там на голом белом снегу, когда негде укрыться, он не хотел. Роман с раннего утра до позднего вечера пропадал в кузне. Валерьян конструировал бесконечные станки для гнутья металлического прутка — трехгранного, четырехгранного, они вместе их осваивали. Потом, усталые, они шли в «чистый» угол с креслом и табуреткой, листали бесчисленные альбомы по искусству, солидными стопками громоздившиеся на краю необъятного верстака. Роман вытягивал свои любимые — «Альфонс Муха», «Модерн в архитектуре», «Ар-нуво. Прикладное искусство» и подолгу изучал особенности архитектурных деталей и росписей, делал эскизы… Валерьян только восхищенно крутил головой.

 

«Город-памятник стилю «модерн» — Так со смехом говорил Кощак о Бердышеве. И правда, изысканным особнякам в югендштиле, украшающим исторический центр города, могли бы позавидовать даже некоторые столицы. Складывалось впечатление, что в самом начале века и город, и купцы не знали, куда девать деньги, поэтому, хвастаясь друг перед другом, выстраивали здания, одно другого красивее.

Дома сохранились не лучшим образом, если только в хозяевах у них не числилась мэрия, городской суд и прочие небедные городские субъекты. Роман любил разглядывать эти здания с детства. Знал и мог воспроизвести по памяти каждое полукруглое окно, украшенное веером павлиньих перьев, любой фрагмент решетки городского сада. Он с ужасом ждал, когда начнут ломать деревянные кварталы, потому что примерно представлял, что будет воздвигнуто на их месте. Вот если бы можно было оставить свободные пространства, заполнить их деревьями, грамотно затянуть ажурными оградами с гнутыми, плавными модерновыми линиями, вернуть фонари с фотографий начала века и кованые скамейки… Роман точно знал, как это можно сделать.

И знал об этом не он один. На ту новогоднюю выставку в «Звездочке» Мишель принесла акварель под названием «Мечта о Бердышеве», на которой запечатлена вид-фантазию на главную площадь города — бывшую Соборную. Это была именно мечта — она отменила все не устраивающие ее строения — бетонное здание обкома партии и военкомат эпохи позднего Брежнева, современную высотную дуру банка, сияющую мертвыми, синими, как мыльные пузыри, стеклами. Остались Дворянское собрание, реальное училище, здание страхового общества, синие звездные купола Покровского собора…

 

В последний день каникул Роман немного побродил по своим любимым местам, сфотографировал в сотый раз уже сфотографированное им раньше, хотя все же нашел новые интересные ракурсы некоторых знакомых объектов… И, вздохнув, привычно нырнул в надоевшую до зубовного скрежета школьную жизнь…

 

Первый же день в школе не задался. Десятые-одиннадцатые на шестом уроке разделили на мальчиков и девочек и потащили на профилактические беседы — мальчишек в актовый зал, девчонок — по кабинетам к классным руководителям. Что там Александра Валентиновна (Аля-Валя) вкручивала в головы прекрасной половине, Роман не знал, да и не интересовался. В актовый зал на этот раз был вызван врач-венеролог, под скептические улыбки и неприличные комментарии окружающих, прочитавший свою лекцию.

На фразе: «Прошу, задавайте вопросы» аудитория задвигала стульями и, гогоча, рванула из зала.

 

Роман свернул на свой этаж — забрать бумажный планшет и сумку с тетрадями. Он уже подошел к кабинету, поднял руку, чтобы открыть дверь, да так и остался стоять.

— Замуж надо выходить за таких, как Филипп, — Сказал вдруг за дверью Алин-Валин голос, — И красивый, и дурак.

— И папа — хладокомбинат. — С готовностью поддакнул кто-то из девчонок.

Помолчали.

— А Никольский? — Спросили сразу несколько голосов.

— А Никольский, девы мои, вам не по зубам, — Задумчиво ответила Аля-Валя.

 

Роман резко отпрянул от двери и пошел в спортзал, кляня себя за то, что вовремя не забрал сумку. Гонять мяч совсем не хотелось, но там всегда толпился народ, среди которого можно затеряться, вместо того, чтобы подпирать стену перед кабинетом и слушать всякую… Ну, короче, ясно.

 

В зале народу оказалось немного. По центру с баскетбольным мячом метался одноклассник Романа — Хавкин. Его худое, бесплотное тело в коротких спортивных трусах легко отталкивалось от пола, зависало в прыжке над корзиной, забивало или не забивало, затем неслышно опускалось на пол, моментально «поднимало» мяч снова и неслось дальше. Хавкин походил на большую стремительную бабочку, и баскетбольный мяч, тяжело и звонко плюхающий о доски пола, только подчеркивал его грациозную хрупкость. Роман невольно залюбовался.

— Хафькин… — Произнес рядом недовольный голос, — Не поймешь, где ноги, а где нитки от трусов болтаются…

 

Роман оглянулся. Рядом стояла Зинка — он не помнил фамилии — капитан школьной баскетбольной команды и неодобрительно смотрела на бабочку-Хавкина. «Д-д-да что это такое? — Сжав зубы, подумал Роман, — Можно вообще где-нибудь без этого?». Настроение испортилось совсем.

Вдруг вспомнилось, что вечером «художка». В конце концов, на сумку можно до завтра и наплевать — ничего там особенно ценного нет. От принятого решения стало легче. Роман помчался вниз, нетерпеливо перепрыгивая через ступеньки.

Быстро пообедал дома, убрал на кухне, в пожарном порядке сделал английский. И полетел по улице, незаметно для себя ускоряясь так, что в конечном итоге чуть не снес знакомую тяжелую дверь, как пушечный снаряд.

 

Их осталось пятеро — тех, кто собирался в художественные учебные заведения — остальные уже сдали экзамены и получили свидетельства об окончании… Теперь три раза в неделю до конца учебного года Роману предстояло встречаться только с Моторкиным, Пакиным и сыном местного богача-армянина Самвелом. Ну и с Мишель, конечно.

Но вот уже шесть, а ее нет. Роман битых пятнадцать минут точил карандаш, правил грифель, плохо понимая, что делает.

Все прояснил Кощак, подняв от журнала голову с вопросом — а где Гердо?

 

— Не придет сегодня, нет, и в среду тоже, — Поспешил поделиться знанием Пакин, — У них там… у Шури, соседки. — (Так и сказал — у Шури) Муж допился… Дал ей — и сотрясение мозга…

— Кому дал? Мишель? — Потрясенно спросил Самвел.

— Зачем Мишель? Шури. — Пояснил Пакин. — Шура — в больнице, муж — на Рязанской, в дурке. Мишель с ее детьми сидит. Детям в садик нельзя, ревут все время. И продать могут, что отец бил. А так Шура сказала — сама споткнулась головой о кровать…

— Кто головой о кровать споткнулся — так это ты. — Зло прервал его Моторкин. — Что там за хрень вечно у вас творится!

— Обычное дело, — Пожал плечами Пакин, — Попей-ка с ихнее…

 

Роман быстро собрался и вышел. Опять, как вечернее дежавю, перед глазами темнело панорамное окно «шестерки». Роман смотрел на свое отражение, троллейбус потряхивало, а сердце сжимала тоскливая тревога. Сколько раз он ехал этим маршрутом, думал о разном и об одном в то же время — о Мишель. О том, как она живет, что делает, кто ее окружает. О том, как не похожа ее жизнь на жизнь остальных девчонок. Роман сто раз слышал кудахтанье классных мамаш и друг с другом, и с Алей-Валей, и с мамой на лестничной площадке.

— Может, курим, черт его знает, не знаете?…

— Кому там в глазки заглядываем, не знаете, мы ведь такие скрытные?…

— Слежу, как проклятая…

— Репетиторы… Университет... Возраст…

— А мы ведь еще такие психованные: «Ну, мам!.. Ну, не лезь!.. Ну, закрой дверь!.. Мам, не пали…

 

И Мишель. Там — Клаву встретить, до ночи не ложиться. Там — папа весь в творчестве, а в мастерской убираться надо… Кому? Ясно кому. Котята. Собаки. Каменский. Теперь Шура со своими детьми. И фиг его знает, кто там еще, о ком он даже, может, и не подозревает. «Крадут все ее время, — Зло подумал Роман, — Не протиснуться между пьющими, малолетними, больными…». Потом вспомнил свои переломанные руки и рассмеялся. «Шею, что ли, сломать, — с каким-то веселым отчаянием всколыхнулось в мозгу, — Где-нибудь у них на крыльце, чтобы перемещать нельзя было. И лежать в Спутниковом сарае, чтобы Мишель с ложечки кормила». — «Ага, и судно подкладывала…», — добавил в мозгу кто-то ехидно-въедливый.

 

Между тем, ноги донесли его до дома. Роман остановился.

 

Уже давно стемнело, из сумрака неверный свет лампы над козырьком выхватывал только фрагмент входа в подъезд. Саму лампу с раструбом мотало туда-сюда, столб света мотался вместе с ней, попеременно освещая и затеняя то, чего раньше здесь не было.

Роман подошел поближе. На одноногом столике-кормушке для голубей высилась примерно метровая фигурка из снега.

Это была Инфанта. Роман ее сразу узнал. Она стояла, точнее, шла, спиной к нему, от него, стремительно, гордо, нервно; движение тела подхватили плоские юбки с фижмами, колыхнувшись в такт разъяренному шагу. Край юбки приоткрыл пятку и часть ступни маленькой ножки в плоской туфельке. Лицо в гневном полуобороте, в полувзгляде повернуто назад — такой последний всполох надменной ярости из-за плеча. «Так пусть ко мне приходит играть лишь тот, у кого нет сердца!» — Слова звучали слишком явно, стоило только взглянуть на это лицо. Роман подошел, что бы рассмотреть фигурку поближе.

Золотая сетка на волосах и личико Инфанты раскрашены акварелью, краска от теплой погоды расплылась, цвета слегка смешались. При ближайшем рассмотрении черно-синие слезы все-таки делали ее лицо более детским, обиженным, сводили нечеловеческую суть последних слов пусть к жестокому, но капризу обиженного ребенка.

Наверху хлопнула чья-то форточка. Роман очнулся от ступора. Еще раз оглядел фигурку Инфанты и снова поразился тому, как искусно та была сделана. Из такого эфемерного материала. Если не прекратится оттепель, то к утру останется лишь бесформенный ком.

Снег вокруг кормушки плотно утоптан маленькими следами. Там и сям вокруг наставлены лилипутские кривые снежные бабы, напоминающие неваляшки. Парочка из них, как и Инфанта, размалеваны акварелью. Одна утыкана мелкими красными неровными точечками, а вторая… Что-то знакомое виделось Роману в кособоком снеговичке, измазаннном болотной краской с нашлепкой на голове, которую украшал съехавший набок красный паучок.

— Бейсболка? Кепка? — Мучился Роман и, наклонившись, напряженно вглядывался в фигурку, заканчивавшуюся снизу не кругляшком, как положено снежной бабе, а чем-то похожим на квадратный ломоть хлеба.

— Это танкист. А на голове у него — каска. — Произнес сзади голос Мишель.

 

Роман оглянулся. Мишель стояла перед ним с клеенчатой сумкой в руках. Ясно, что она только вышла из подъезда и собиралась куда-то далеко, а не выскочила на минутку взять что-то в сарае.

 

Нечаянная радость видеть ее заставила Романа только глубоко и судорожно вздохнуть. Они потоптались немножко вокруг снеговичков, а потом Мишель тоненьким голоском сообщила:

— Я иду… навещать попугая… — И сделала шаг в направлении темноты.

 

Роман зашагал рядом, преисполненный счастья и благодарности. Мишель по определению не могла обидеть или поставить в неловкое положение человека дурацкими вопросами о том, что он здесь делает, не поздно ли для прогулок и не ждут ли его дома. А может, хождение зимним вечером в темноте вдалеке от дома и вовсе не казалось ей ничем особенным: надо, и все.

 

История с попугаем оказалась удивительной. Неделю назад, выходя из мастерской, Мишель внезапно увидела летающего над козырьком подъезда голубого волнистого попугайчика. Вероятно, кто-то выпустил его из клетки полетать по квартире и не закрыл форточку.

И тогда она встала — «вот так» — Мишель подняла руку с раскрытой ладонью вверх… Попугай покружился над ней и сел на руку (А куда ему еще деваться?).

Объявления она расклеила, но пока никто не откликнулся. Но жить-то ему где-то надо? В мастерской — рыже-полосатая бестия Патрик, дома — опасная черная Глория. Мишель везла попугая домой в пуховой варежке и вдруг, сойдя на Ипподромной, встретила незнакомую бабушку, заинтересовавшуюся попугаем и с удовольствием его приютившую. Приютила. И клетку нашла.

 

Слушая повествование Мишель о дальнейших событиях, Роман сложил в голове следующую картинку: бабка в восторге — нашла себе компанию (попугая) и развлечение — выносить мозг Мишель на предмет попугаевых проблем. Сегодня, например, к вечеру, позвонила ей, умоляя прийти, потому что «милок» почему-то перестал помещаться в клетке — хвост у него, видишь ли, вбок «загнибается».

— Бабушка… кормушку, наверное, неправильно задвинула, — Слегка задыхаясь, проговорила Мишель, — Но объяснить невозможно — слышит плохо. Кричит… Кричит в трубку… А раньше я… выйти из дома не могла, — Она виновато взглянула на Романа.

 

И сказала, где живет бабка. На окраине кладбища в церковной сторожке. Он от изумления присвистнул, а потом всерьез разозлился. Какой придурок мог отпустить Мишель вечером на кладбище? Роман сжал зубы и еле сдержался, чтобы не высказаться по этому поводу. Но сдержался. Потому что, по большому счету, было ясно: некому ее отпускать или не отпускать. Мишель давным-давно живет, сообразуясь с собственным пониманием, что нужно и что не нужно, что можно и что нельзя. Спросил только:

— Как же она звонить оттуда ухитряется, из сторожки своей?

— Телефон в церкви есть, ключи-то у нее. — Рассеянно ответила Мишель.

 

Поход занял больше двух часов. Заходить в сторожку Роман не стал — боялся ненароком высказать бабке все, что думает по поводу подобных вечерних визитов. Полчаса протоптался на влажном снегу в полной темноте, слушая вой оттепельного ветра. Не видно было ни зги — ни крестов, ни могил, а потому, видимо, и нисколько не страшно. Зыбко и странно могуче маячила в темноте церковь, да горело маленькое окно в сторожке, освещая лишь кособокую лавку, стоявшую под ним. В собачьей будке дрых пес, настолько ленивый, что даже не счел нужным даже погреметь цепью, не то что вылезти и гавкнуть на незнакомца.

 

К дому Мишель они подошли уже ближе к одиннадцати. В дверях подъезда стоял Спутник и вглядывался в темноту. Увидев их вдвоем, махнул рукой, повернулся и затопал ногами по лестнице. Роман понял, что именно он сидел с детьми в то время, когда Мишель навещала попугая.

— И Спутник… тебе разрешил… одной на кладбище? — Потрясенно спросил он.

— Я…не говорила, куда именно мне надо, — Рассеянно ответила Мишель. — Иди домой поскорее, поздно уже…

 

С Шурой и детьми все как-то быстро образовалось. В начале февраля Мишель вернулась в «художку», потекли чудесные, незабываемые дни. Программу они уже давно прошли, каких-то особых и важных занятий не предвиделось, жесткого контроля за ними тоже. Можно было, собственно, уже и не ходить. Но ходили. Пятеро «старшаков» два-три часа проводили в классе, рисовали бесконечные гипсовые головы, болтали. В маленькую уютную стайку их сбивал общий страх перед поступлением в творческое учебное заведение.

Мишель с Пакиным собирались в Пензенское училище: он — на скульптурное отделение, она — на театрального художника. Моторкин нацелился на художественно-промышленное, Самвел и Роман — в Москву. Самвел — в Суриковку, Роман — в архитектурный. Собственно, Роман не глядя поступился бы своей архитектурой и поехал бы в Пензу, но… Не мог. Не мог переступить через… Что? Что-то мучительное. Гордость? Стыд? Странно, конечно. Ведь главным в его жизни оставалась все-таки Мишель, а не архитектура… Роман все время задавал себе вопрос — а нужно ли это ей? И не находил на него ответа. Хотя, что значит — нужно? Пакин-то едет? Но он не Пакин.

А дни выпадали такие, что порой каждой секунде хотелось крикнуть: остановись! Они виделись через день — эта странная разномастная пятерка волей случая сбившихся вместе ребят. Какое-то время они рисовали и болтали в классе, потом шли всей гурьбой к конечной остановке — провожать Мишель, Пакина и Романа, но не по Ленина, а по Набережной. Медленно брели, подставляя лица свежему речному ветру, сначала морозному, потом весеннему. И темнеющий вдалеке лес, и ленивое течение реки, и старые дубы в Красеевской роще, и Мишель рядом — это было счастье.

Они шли, переполненные веселящим газом чудесного общего настроения, давились от смеха просто ни почему, просто от нелепостей, которые время от времени, в никуда, не обращаясь ни к кому, выкрикивал Моторкин. Они с Пакиным составляли потрясающий клоунский дуэт: острый, быстрый, смешно жалящий Рыжий и вечно тормознутый, простодушный объект насмешек — Белый. На повороте к троллейбусному кольцу компания частенько вваливалась в магазин «Ситцевый рай», где Мишель выбирала ткани. Только теперь, из общих разговоров Роман узнал то, что давно знали все: она действительно подрабатывает в «Звездочке» художником по костюмам и уже оформила спектакль «Марсианские хроники». И главное, все его успели посмотреть, и не по разу, все его обсуждали и вовсю хвалили. Ничего не знал только Роман из-за своего неумения спрашивать.

К маю народный театр готовился выпустить «Турандот». Мишель заходила в магазин и долго-долго смотрела, трогала, совмещала друг с другом ткани разных цветов и фактур, прикладывала к ним фурнитуру. Роман исподтишка наблюдал, как она забирает в кулак и долго-долго мнет в руке светло-коричневую с блеском легкую ткань, и вдруг — неуловимое движение — в полураскрытой ладони, придержанная кончиками пальцев, распускается хрупкая, слегка растрепанная чайная роза. Потом еще и еще. А под конец — «дайте мне, пожалуйста… сорок сантиметров… вот этой органзы».

Роман стоял невдалеке, не в силах оторвать взгляда от ее легких пальцев… И с непонятным наслаждением вслушивался в незнакомые слова: «габардин», «вуаль», «органза»…

 

Смешливая средних лет продавщица любила и знала Мишель уже давно, а потому легко терпела и четверку парней, шумно слонявшихся по магазину. Называла их — «твои кавалеры». Мишель никак не реагировала — улыбалась рассеянной улыбкой, и все.

Моторкин в магазине испытывал приступ вдохновения. Хватал с прилавка самую большую золоченую пуговицу, моментально прикладывал ее ко лбу Пакина, полсекунды смотрел, наклонив голову, оценивая, и выносил вердикт тоненьким голосом, поразительно похожим на голос Мишель: «Эта пуговица… будет спорить… с фактурой материала…». Пакин стоял с открытым ртом еще с полсекунды, потом замахивался на Моторкина и сам начинал смеяться. И все это под густое, бархатное ржание Самвела, хлопающего по плечу Рыжего:

— Тэбэ… в цирковое надо, а нэ в художественное…

 

Потом они с Мишель и с Пакиным садились на троллейбус и ехали на Крестовоздвиженку. Роман ехал в кузню, хотя надо было бы домой, готовиться к экзаменам, но ничего поделать с собой он не мог. В пути их развлекал своим непрерывным нытьем Пакин. Неуверенный по своей природе, он подозревал всех в беспроблемном поступлении: «Моторкину-то че? Он без мыла, куда хошь влезет!.. Никольскому-то че? Он и тут с отличием, и из тридцать восьмой! Они там все поступают!.. Самвелу-то че! У папаши денег, как грязи!.. Мишель-то че! Талант всегда пробьется!..»

По большому счету, Пакин не очень-то им мешал. Они ехали и слушали молчание друг друга. Или Мишель показывала ему что-то, для остальных незаметное. «Показывала» — наверное, не совсем правильно. Роман вдруг обнаружил, что может даже не глядя ей в лицо понимать, куда она смотрит… И каждый раз поражался тому, что она видит. Истории, сюжеты, на которые сам он никогда в жизни не обратил бы внимания. Роман смотрел на эти сюжеты и понимал: вот то, в чем она живет постоянно. Кусочек того, параллельного мира, в который он столько лет пытался попасть.

Они наблюдали, как, например, на безлюдной остановке деловитого вида ворона размачивает в луже сухую корку. И не просто размачивает, а с чувством, с толком, оценивая содеянное острым глазом, склонив голову… Или смотрели на полноватую молодую женщину, красиво и небрежно одетую в широкое легкое пальто и складчатую шаль… Она шла по скверу и вела с кем-то невидимым оживленный диалог. Красиво воздевала к небу руки, вдохновенно поднимая голову, затем с другим выражением пожимала плечами, выгибая губы презрительной скобкой.

— Она…не сумасшедшая, — Тихо объяснила Мишель. — Это Лора, режиссер народного театра. Из «Звездочки». Она, когда работает над спектаклем, больше ни о чем думать не может. Живет… жизнью персонажей.

Или та молодая пара, парень и девушка, тесно застывшие в каком-то горестном, судорожном, яростном объятии, словно и не подозревающие, что около них живой мир, и ходят люди. Крошечный шпиц разбегается и с отчаянным лаем в прыжке бьется о намертво соединенные тела, пытаясь разделить неразделимое.

Как-то раз, когда они шли пешком от Ипподромной, им навстречу, откуда ни возьмись, выбежала небольшая злобная шавка и лаяла, лаяла так долго и звонко, так раскатисто рычала и делала вид, что сейчас схватит их за ноги, что Пакин не выдержал, схватил камень и замахнулся на нее: «Ыыть, пустобрех!». Шавка моментально влезла под какие-то ворота и затихла. К всеобщему удивлению, в этих же воротах тут же распахнулось специально проделанное оконце, из которого показалась лохматая голова огромного кабыздоха, пару раз гавкнуышего так, что все тут же отпрыгнули.

— Надо же…нажаловался… — С веселым удивлением, тоненько сказала Мишель, и все засмеялись.

А Роман поразился, насколько точным было это замечание. Действительно, нажаловался, лучше не скажешь. Происшествие сразу стало маленькой историей, в которой короткое замечание Мишель расставило все по местам, поставило последнюю точку.

 

В один из таких дней, в конце марта, толкаясь со всей компанией в магазине, Роман мельком увидел в клеенчатой сумке Мишель поверх купленных тканей две небольшие кукольные головки из папье-маше. И полувзгляда было достаточно, чтобы узнать Инфанту и Карлика. Роман поднял голову и встретился с ней взглядом. Ее едва заметная улыбка подтвердила: да, это они.

В тот раз они вышли у кукольного театра — «куколки» — как ласково называла его Мишель, и ждали ее, слоняясь вокруг высокого крыльца. Пакин слегка отвлекся от своего вечного нытья и сообщил, что в кукольном новый главный, из Красноярска, знакомый отца Мишель. Роман с усилием вслушивался в путаную речь Пакина и с трудом понял, что «куколка» рассматривает сейчас эскизы Мишель к какому-то спектаклю, название которого Пакин вспомнить не смог; но неизвестно что, потому что его нет в репертуарном плане вообще, даже на перспективу, а не только на этот год…

«Инфанта», — подумал Роман и почему-то заволновался.

 

Мишель вышла через полчаса со своей всегдашней рассеянной улыбкой.

— Ну, — Потребовал Пакин. — Че грят?

— Ничего… — Пожала плечами Мишель. — Они же… не планировали… На потом… Может быть… Рассмотрят.

— Че предлагали? — Напористо продолжал Пакин, требовательно заглядывая ей в лицо и почему-то не сомневаясь, что Мишель что-то там «предлагали».

— А он не так уж и беспомощен, — С удивлением подумал Роман. — Со своей железной убежденностью, что кто-то там кому-то там должен… Пожалуй, со своим нытьем и настырностью он и в училище прорвется…

Мишель между тем опять улыбнулась и неожиданно произнесла:

— Предлагали… Сделать эскизы к спектаклю о Муми-троллях. На конкурсной основе… Репертуарный план на январь будущего года.

 

В таком счастливо-блаженном состоянии они проскитались до мая. И занятия в художественной школе для них закончились. Через месяц начинались экзамены в общеобразовательной.

Роман ходил на консультации и сидел за учебниками день и ночь. Он умел сосредотачиваться, собираться, запоминал все сходу, и за день успевал довольно много. Только в мозгу, заполненном формулами, образами Татьяны и Онегина, революционной ситуацией в России в феврале 1917 года, всегда присутствовала такая… коробочка с надписью «Ми-шель». Стоило только отвести взгляд от учебника, как коробочка с громким щелчком распахивалась и из нее лился поток воспоминаний, эмоций, образов, не имевших ничего общего со школьной программой.

 

Так прошел май. Роман давил в себе приступы глухой тоски, не давая вольно «гулять» мыслям, подступаться им к заветной коробочке. Он заполнил день и даже часть ночи такими интенсивными занятиями, что валился в кровать замертво, а порой засыпал и за столом, перед учебником. Вечером он стоически терпел духоту — не мог позволить себе открыть форточку и балконную дверь. Не хотел слышать ласкового гула родной «шестерки», всегда готовой за сорок минут домчать его до Ипподромной.

 

Первый экзамен — сочинение — по традиции пришелся на первое июня. Роман к нему основательно подготовился. Быстро и толково написал работу, сдал ее, и уже к трем часам дня вернулся домой. Не отвлекаясь ни на что, с куском колбасы в зубах, сел за математику, беспрерывно решая задачи и уравнения до девяти часов вечера. После чего вышел из дома, сел на «шестерку» и в половине одиннадцатого стоял во дворе дома Мишель.

Во дворе почему-то никого не было, почти не горели окна. Не слышался ни лай собак, ни гул людских голосов. Сараи стояли закрытые. «Сериал, что ли, какой смотрят», — мелькнуло в голове Романа.

Он спокойно обошел дом, остановился в зеленой комнатке. Он не заглядывал туда с прошлого лета, и сейчас неторопливо, с удовольствием рассматривал сад Мишель. Вдруг оказалось, что все цветущее здесь белого цвета. Белый пион огромным цветком светил в темноте. Белая сирень распустилась на границе с другой зеленой комнаткой. Перед домиком справа потрясающей красоты куст с белыми мелкими цветками упругими дугами выгнул ветки до самой земли, напоминая белый фонтан. Рядом колыхались хрупкие, обращенные книзу и дрожащие на ветру, крупные резные колокольчики. Но не колокольчики, конечно. Отдельным букетом четырехлепестковые, плотно прибитые друг к другу, создающие издалека ощущение плотного шара… Все это великолепие сияло белым на фоне облачной ночной темноты.

 

Роман не спеша пошел к домику. Подул легкий ветерок, запах пиона двинулся вслед с ним.

 

На столе белела кружка.

 

— Не поверите, — Вслух подумал Роман и продел палец в фаянсовую петлю.

 

Поднес кружку к носу. В ней был старый знакомый — странно пахнущий травяной чай. Роман сцепил зубы — его с головой накрыло нестерпимое желание увидеть Мишель.

— Мишель, я здесь, — Одними губами произнес он, глядя в ее темное окно.

 

Оно моментально засветилось. Он инстинктивно шагнул вправо и назад, чтобы стать менее заметным за углом верандочки. Но ничего не произошло. Никто не выглянул на улицу, не хлопнула форточка, ничего. Окно погорело несколько мгновений и погасло. А он стоял, так и не пришедший в себя, с кружкой в руке. В лицо дул пионовый ветер.

 

Экзамены Роман сдавал легко и почти на одни пятерки. После каждого сданного, не медля и не раздумывая, садился готовиться к следующему, а в девять вечера ехал к Мишель.

 

В зеленую комнатку удавалось пробраться не всегда: иногда горело слишком много окон или дверь Центерова сарая оказывалась открытой — там шумно возился сам Центер, ожидавший клиентов. Он давно оправился от декабрьского удара: с наступлением теплых дней поселил в сарае брехливую дворнягу, обил дверь железом и, ликвидируя причиненный ущерб, вовсю восполнял его, торгуя дрянной самогонкой. Боялся участкового, как черт ладана, но все равно торговал — жадность оказывалась сильнее страха.

Про самогонные дела Центера весной рассказал Пакин, а теперь Роман и сам видел этих «посетителей». Центер выскакивал из сарая на каждый собачий брех, пугливо и подробно вглядывался в темноту, если за дверью никого не оказывалось. Где уж тут спокойно пройти мимо. В такие дни Роман, просто стоял за своим яблоневым шалашом, а потом ехал обратно.

Но раза два или три Центера в сарае не было, и собака напрасно истерила за железной дверью — она не могла помешать Роману обойти дом, чтобы побыть в зеленой комнатке.

Белый пион уже сыпал лепестками, одуряюще пахла увядающая сирень. Кружка была полна. И стоило губами произнести: «Мишель, я здесь!» — загоралось окно. Потом гасло. От этого мистического действа у Романа сносило крышу, этого ему хватало под завязку. Он никогда не повторял фразу дважды, не проверял, что будет. Случайность это или что-то иное, уму непостижимое — не хотел даже разбираться. Свет загорался по его просьбе — и все. Там, на другом конце незримой нити, за темным окном была Мишель, каким-то образом чувствовавшая его присутствие. Так он думал, и больше ничего не хотел знать…

 

Как это ни банально звучит, выпускной подкрался незаметно. Грандиозное событие, итожащее годовые обсуждения, нервозные скандалы в родительском комитете, поиск денег, выпускных нарядов, романтические мечты… Он полгода оттанцевал вальс на уроках физкультуры под истерическое гарканье Любовь Сергеевны, склоняясь в пригласительном поклоне над какой-нибудь из одноклассниц, послушно сдал все требуемые суммы, покорно позволил маме выбрать костюм, галстук, туфли. Но на выпускной идти не собирался. То есть на торжественную часть — да, конечно; а на все остальное — нет. И в последний момент прямо сказал об этом родителям, не сомневаясь, что они это поймут и примут. И они поняли без лишних вопросов.

Не поняли и не простили только барышни из Романова и параллельных классов. Какая же из них не мечтала о сказочном происшествии на балу?

Вот, к примеру, объявляют дамский вальс. И она летит к нему через весь зал, вся такая невыразимо прекрасная, в своем голубом или воздушно-розовом, или в ажурно серебристом… И он вдруг видит (а десять лет не видел), как она невыразимо прекрасная…

Или, скажем, оказавшись с ним наедине, скрываясь от шумной толпы где-нибудь в пустом классе, (ну, неважно где), она смело и отчаянно, как Татьяна, объясняется ему в любви, и у него вдруг открываются глаза и он видит, как она невыразимо прекрасна…

Или в шумной толпе она вдруг роняет заколку, а он, как вежливый джентельмен, бросается вместе с ней поднимать, они смешно стукаются лбами, и, смущенно потирая голову, он вдруг встречается с ней взглядом и наконец-то замечает, какие у нее необыкновенные глаза, длинные загнутые ресницы, блестящая грива волос, и вся она такая невыразимо прекрасная…

Дальше развитие событий ограничивалось лишь уровнем воспитания и полетом фантазии претендентки.

 

Совсем другого хотел сам Никольский. Ну и поступил, естественно, сообразуясь со своими планами.

 

Вначале двенадцатого он уже вернулся домой, в пожарном темпе переоделся и прыгнул в ночную «шестерку». К часу ночи был у дома Мишель.

 

А там…

 

Там жизнь била ключом. Дверь Центерова сарая призывно распахнута. Напрочь охрипший пес, короткой веревкой привязанный к деревянной лавке, с появлением очередного клиента даже не залаял, а как-то сипло закашлял, не вставая с места. Несколько долговязых нескладных фигур в белых рубашках громко ржали и матерились. Кого-то тошнило в кустах. Роман приоткрыл ветви шалаша и увидел там такую же пьянь, отдыхающую лицом на столе с безвольно свисающими вниз руками. Юноша включил фонарик и посветил на лежавшего.

 

— Пошел отсюда, — Негромко и спокойно произнес он.

 

Пьянь неуверенно подняла голову, и Роман с изумлением узнал Каменского, хотя мутный взгляд и совершенно синюшное лицо с трудом давали возможность его узнать. Сзади послышался топот. И в шалаш просунул голову запыхавшийся Пакин. Узнал Романа:

— Никольский? А ты что здесь?..

— Ми-и-ишел… Ма белл… — Диким голосом заорал Каменский и рванулся встать с лавки.

— Толя, Толя, не надо… не надо… — Замельтешил Пакин.

— Поить не надо, — Рявкнул Роман, и, взяв за подмышки, легко выволок Каменского из шалаша. — Неси его теперь домой, давай…

— Да кто его поит, — Досадливо пробормотал Пакин, принимая обмякшее тело на спину. — Я, что ли? Центер тут, козлина, открыл лавку и в долг всем наливает, а я таскай…

— Таскай-таскай, — Благословил Роман. — Отличный у вас выпускной, ребята, надолго запомнится..

— А ты-то… — Опять начал Пакин, но Каменский в очередной раз ожил на его спине и истошно заорал.

— М-ы-ышел… Ми-шель!!! Мишель…

 

Из сарая выскочил Центер.

 

— Ребятушки… — Умоляюще проблеял он. — Ребятушки… вашу мать, идите, идите отсюдова… Не ори ты, ради Христа, а то щас… вашу мать… менты прискочат, примут всех, и вас, и меня...

— Менты прискочат… — Передразнил Пакин. — Раньше надо было думать, когда наливал!

— Как не наливать-то, — Заюлил Центер. — Как не наливать-то? Ходите ведь, просите, вашу мать…

— Ми-шель!!! — Не унимался Каменский.

 

Из подъезда вдруг вышла Мишель.

 

— Валите! — Тихо приказал Роман, и Пакин шустро уволок Каменского в темноту.

— Мы-шелл! — Донеслось уже не так громко из темноты слева.

 

Мишель вздрогнула и быстро подошла к Роману.

 

— Уже все в порядке. — Успокаивающе улыбнулся он.

— С кем он? — Спросила Мишель.

— Да с Пакиным. Пакин трезвый. — Предупреждая вопрос, ответил Роман.

 

Мишель выдохнула и улыбнулась.

 

Тем временем испуганный Центер закрывал лавочку, заводил в сарай дворнягу и выпроваживал плачущим голосом с бесконечными «вашу мать…» разгулявшихся выпускников.

 

А потом они ушли в зеленую комнатку. Просто повернулись и пошли, Мишель впереди, он за ней. И мысленно затворили за собой невидимую остальным дверь. Вместе сели на скамейку. На пеньке-столе стояла знакомая белая кружка. Мишель быстро сходила на верандочку и принесла вторую — с намалеванной рожицей и сколотым носом. Роман разлил чай из белой кружки в две. Не сговариваясь, они повернулись друг к другу, чокнулись и выпили по глотку. Засмеялись.

Вдруг подул сильный и ласковый ветер. Было очень тепло, но Мишель вдруг передернуло. Роман растерялся. Он надел только легкую рубашку, а пиджак оставил дома. Что нужно сделать, чтобы согреть девушку, он в теории знал, но сидел, как истукан. Мишель опять заглянула на верандочку и вернулась, кутаясь в драную, связанную с огромными прорехами шаль. Роман с усмешкой подумал, что каждая из его одноклассниц скорее застрелилась бы, чем накинула на плечи этот проеденный молью треугольник. Они молчали, откинувшись назад, опершись на домик спинами, и смотрели в темное окно ее квартиры. Открытое окно.

Ветер усилился. Серебряная луна то показывалась, то пряталась за тучами. Вольно и таинственно волновалась листва уже опавшего пиона, поскрипывали соседские качели. Ветер принес сладкий, фруктовый запах жасмина, откуда-то белым дождем внезапно посыпались его лепестки.

Ветер пел, шелестел, насвистывал, затихал, снова налетал, менял направление; срывал лепестки с жасмина, который, как понял Роман, незаметно рос за домиком и опирался ветками прямо о кровлю… Он нежно сдувал лепестки с крыши, делал вид, что даст им упасть, а потом яростно взвихривал, и они летели вверх фантастическим белым салютом и снова опадали, чтобы опять взлететь и унестись неведомо куда.

Они сидели в этой белой жасминовой вьюге молча, готовые сидеть так еще тысячу лет. Роман совершенно ясно понимал, что слова излишни. Натужно и глупо сейчас прозвучали бы любые объяснения.

Они праздновали вместе, сдвинув кружки с холодным чаем, последнюю ночь их детства. И мысль о том, что этот праздник Мишель решила разделить именно с ним, заставляла его сердце горячим комом подниматься к горлу, а потом тепло растекалось, делалось нестерпимым и требовало судорожно втягивать через сжатые зубы прохладный воздух…

 

Вдруг в открытом окне началась какая-то скрытая возня, стукнула табуретка и над подоконником медленно взошла светловолосая встрепанная головенка на тонкой шейке.

— Мищель… — Тоненько прохныкала она. — Приди…Мне стра-а-ашно…

— Я иду, — Ласково откликнулась Мишель. — Ложись… скорее.

 

Шурины дети — понял Роман и вопросительно взглянул ей в глаза.

 

— Шурины дети, — Тихонько сказала Мишель. — Отец у них сегодня… разбуянился.

 

Из окна раздалось невнятное хныканье. Мишель повернулась и пошла в дом. Роман двинулся провожать до подъезда.

 

Во дворе стоял милицейский уазик. На боку надпись «Дежурная». «Неслышно как подъехали» — Удивился Роман. Двор был давно пуст, Центер и его клиенты уже часа два как рассосались.

От дверцы отделился человек в форме. Он подошел поближе, придвинул лицо к Роману, вежливо спросил: празднуем? И понюхал воздух. От Романа, естественно, не пахло.

— Девушку провожаем? — Уже дружелюбно спросил блюститель порядка.

Мишель, улыбнувшись, кивнула.

— Давай-ка, парень, садись, подкинем, куда надо, пока приключений на свою… эту… не наловил, — Предложил более солидный голос с водительского места, — Все равно в центр едем.

— Мне на юг. — Предупредил Роман.

— Ну, на юг, один фиг. — Продолжил невидимый голос.

— Пожалуйста. — Попросила Мишель.

 

Конечно, Роман не хотел ехать, а собирался до утра сидеть в зеленой комнатке напротив ее окна, но вдруг понял, что это слишком и ей будет мешать такая назойливость, поэтому махнул рукой и полез в заднюю дверь «дежурки».

 

Завтра он уезжал в Москву. Двадцать шестого июня начинались двухнедельные подготовительные курсы, а сразу за ними творческий конкурс.

 

Мишель и Пакин ехали в Пензу к десятому, сразу сдавать творческую специальность.

 

Роман маялся в душной июльской Москве один среди чужих людей. Он жил у папиных друзей и, сцепив зубы, каждый день бегал на курсы, а потом на творческие испытания. Время тянулось нестерпимо медленно. Все, абсолютно все вызывало у него раздражение: толпы абитуриентов, нагретые солнцем высотные дома, муторные консультации, одуряющая духота метро. Роман извелся. Ни за что не мог зацепиться взглядом или душой, чтобы отвлечься, почувствовать себя хоть немного спокойнее.

 

Творческий конкурс он прошел, получив самый высокий балл. Надо было готовиться к вступительным экзаменам, а это еще одни двухнедельные курсы — уже по школьным предметам. Как обстоятельный человек, Роман желал ясно представлять, что от него потребуется на экзаменах.

Ему самому уже не хотелось ничего. Ни Москвы, ни института, ни архитектуры. Все забивало желание видеть Мишель, ну или хотя бы спокойно сидеть в яблоневом шалаше, или ухать молотом по наковальне в компании Валерьяна, чтобы она в своей зеленой комнатке слышала: он здесь, рядом.

Но Роман терпел. Привычка всегда осуществлять задуманное помогала преодолевать хандру. Он четко структурировал свой день, старался чередовать виды работ и получать от этого хоть какое-то удовлетворение. Сидел за учебниками, мыл посуду, бежал в магазин, штудировал конспекты… Железным шурупом ввинчивал внимание в свой мозг и искусственно поддерживал себя в этом состоянии на протяжении всего учебного дня на курсах. Хотя там давалось много ерунды, не стоящей внимания, но расслабляться было нельзя. Нельзя рассеянно гулять по Москве или ложиться в постель недостаточно усталым –это было чревато приступами острой тоски, кисельным расползанием организма и прочими неуважаемыми Романом вещами.

 

До экзаменов оставалось три дня — пятница, суббота и воскресенье. Не в силах сопротивляться глухой тоске, ноющей болью разливавшейся в груди, Роман в четверг вечером уехал в Бердышев.

Рано утром уже вернулся домой. Тоска отступила. Он шел по умытому дождем старинному городу, по Набережной, и легкий ветерок трепал листья лип так, что казалось, они аплодируют ему своими круглыми зелеными ладошками. Потом его встретили родная кухня, мама с папой, ахи, расспросы, кофе, душ, яичница с зеленым луком…

 

Оттаивала душа, наполняясь привычными звуками, видами, запахами… Впереди его ждало главное, зачем он и приехал — Мишель. Он почему-то не сомневался, что она здесь, в Бердышеве, а не в Пензе, и он ее непременно встретит, хотя непонятно, как и где.

 

И действительно встретил. В «шестерке», когда ехал к ее дому, она вошла на остановке «Кукольный театр». Троллейбус ехал почти пустой, но Роман, верный своей привычке никогда не садиться, стоял на задней площадке у окна.

 

Он узнал ее сразу, пока она еще шла своей легкой, немного подпрыгивающей походкой впереди троллейбуса.

 

 Мишель легко вбежала в заднюю дверь и почему-то не удивилась, увидев его.

 

— Здра…вствуй. — Сказала она своим тоненьким голосом, слегка запыхавшись.

 

На лице ее сияла счастливая улыбка. На Мишель была все та же черная с белыми цветами прабабушкина юбка и бежевая блузка с квадратным воротом, чуть перекошенная от многолетней стирки и глажки. Прямоугольный ворот оттянут чуть вниз огромными желтоватыми пуговицами с перламутровым блеском. «Нарядилась», — с усмешкой понял он и вдруг подумал, как она легко, не путаясь, существует в этих своих длинных юбках, вроде и не придерживая, не приподнимая их, входит в автобус или ступает по лестнице… Дело многолетней привычки, конечно… А еще он с грустью понял, что и не заметил того момента, когда Мишель переоделась из фланелевых платьиц и вытертых бархатных пальтишек во взрослое — в эти самые юбки, платья из несегодняшнего материала с какими-то круглыми, надутыми короткими рукавчиками, в туфли с узкими, закругленными и ободранными носами, с двумя параллельными ремешками-застежками…

Она не спросила, куда он едет, а он — откуда она идет. И так было ясно, что из «Куколки». В руках она держала знакомую клеенчатую сумку, заполненную чем-то легким и объемным, прикрытым сверху куском простой ткани в яркий цветочек.

Сумку Роман у нее забрал. Они вкратце поделились новостями о творческих конкурсах: в Мишель он не сомневался, но и Пакин прошел тоже.

 

Молча доехали до Ипподромной, Мишель все время улыбалась, а Роман исподтишка взглядывал на нее, и сам не мог удержаться — уголки губ ползли в стороны и вверх, в нескончаемой и глупой, как ему казалось, улыбке. От этого он чувствовал себя неудобно, не знал, что делать, хотелось прикрыть лицо рукой, и Мишель как будто почувствовала это…

— Тебе очень идет улыбка. — Тихо, как бы между прочим, сказала она и, встретившись с ней глазами, он, неулыбчивый по натуре, вдруг заулыбался совсем по-другому — легко, свободно, ни о чем не думая…

 

Потом они расслабленно, не спеша, брели до ее дома, вдыхая запах свежескошенной травы с легким оттенком уже зреющих яблок, цветущих флоксов, чего-то неуловимо родного, что бывает только здесь, только в одной точке мира, и нигде больше… Во двор они вошли под радостные крики Николашки и Олечки:

— Мишель пришла! Мишель, взяли? Мишель, а что у тебя в сумке?

— Взяли… взяли… — Задыхаясь, произнесла Мишель, пытаясь сделать шаг с повисшими на ней детьми.

— Ура-а-а!!! — Завопил Николашка, тряся белым чубом, и побежал к сараю, где у входа уже маячил Спутник. — У Мишель взяли… Муми-тролев… Взяли!!!

 

Олечка застенчиво улыбалась, стесняясь Романа, а потом решилась спросить:

 

— А… Мишель… Куклы на сцене будут, да? Выступать? А мы пойдем смотреть? А что у тебя в сумке?

— На сцене, да… Пойдем смотреть… А в сумке — Крошка Мю. Ее… не взяли… Говорят, недостаточно злобная… — Мишель все больше задыхалась, смеясь и отвечая на все вопросы сразу.

— А покажжи… — Попросила Олечка и, не дожидаясь, побежала навстречу Николашке, маячившему ей какой-то игрушкой из Спутникова сарая.

 

Мишель тем временем вытащила из сумки куклу и слегка встряхнула ее. Роман глянул и обалдел. Мишель держала в руках… Практически свой портрет. Да. Она смогла сделать то, что никогда, никогда не получалось у него. Крохотное тельце, тоненькие ручки, утрированно большая, плоская голова. Треугольный ротик. Огромные, блестящие глаза Мишель, только не карие, а глубокого изумрудного цвета. Волосы, правда, не лежат на голове легкой копешкой, а забраны в крысиный пучок. Роман потрясенно переводил взгляд с лица Мишель на куклино. Не то чтобы портретное сходство, конечно, это смешно, но… Сама суть лица, его выражение, взгляд — глубокий, немигающий (хотя понятно, как там глаза из папье-маше могут хлопать ресницами, а вот поди ж ты!)… Что-то до оторопи настоящее было в лице этой большеголовой крохи и надолго удерживало взгляд.

— Они говорят… не хватает характерности, — Рассеянно проговорила Мишель, потом взяла куклу за держатель, приделанный сзади к голове, поставила на столик для кормления голубей. И — раз! Кукла вдруг села на стол, повела головой, мечтательно направила глаза в небо, потом поскребла тонкими пальчиками нос. Повозилась, садясь удобнее, и закинула ножку на ножку. Ожила.

 

Роман смотрел, завороженный.

 

Мишель заметила и, как всегда, засмущалась.

 

— Ну, как-то так, — Сказала она, снимая куклу со стола. — Это, конечно,… кукловод гораздо лучше может…

 

Роман без слов взял из ее рук куклу и умоляюще посмотрел на Мишель. Просьба была понятна без слов.

 

— Пожалуйста, — Смущенно проговорила Мишель, разводя руками, как всегда говорила девчонкам, выпрашивающим ее работы.

 

Кукла со всеми предосторожностями перекочевала в рюкзак Романа, а к ним уже бежал Николашка.

 

— Мишель, а, Мишель, стрижика сегодня будем выпускать, да? — Запыхавшийся мальчишка уже дергал двумя руками ее за юбку, задрав белобрысую голову и заглядывая в лицо.

— Нет… Не сегодня… Завтра…

— У… — Обиженно выпятил губы вперед Николашка и сразу стал похож на смешного детеныша утконоса. Олечка подошла следом, взяла Мишель и Романа за руки и молча повела в зеленую комнатку. По дороге она поджимала ноги и «летела», вися на их руках, а Спутник смотрел на всю четверку из-под ладони стоя у своего сарая и улыбался.

 

Роман впервые увидел зеленую комнатку днем. Она изменилась — сейчас здесь царствовали флоксы. Они отросли огромными куртинами — здесь и там, белые шапки цветов плотно сбились в гигантские букеты. Вдоль тропинки к домику круглились уже знакомые шарики лаванды, протянув кверху длинные белые соцветия. Но самое чудесное находилось возле лавочки, у самого фундамента: на фоне зеленого домика цвел невиданный куст с пирамидальными белоснежными соцветиями — прозрачными, фестончатыми, кружевными.

— Гортензия. — Объяснила Мишель, увидев оторопь на его лице и то, как он внезапно остановился.

 

Никогда в жизни Роман не видел таких прекрасных цветников. Такой гармонии, вкуса, любви, вложенных в каждый уголок. Белые низкие колокольчики, подбивающие кусты флоксов, клумбочка с пряными травами, некоторые из них цвели, не поверите, тоже белым, какая-то широколистная красавица с голубоватыми листьями в тени яблони, из которой кокетливо высовывались высокие цветоносы с поникающими белыми длинными резными колокольцами…

Роман и Мишель расположились на знакомой скамеечке, дети бегали туда-сюда по тропинке. Олечка сорвала с клумбочки и сунула под нос Роману крошечную кудрявую веточку. Роман шутовски втянул воздух и улыбнулся — так пах чай в белой кружке. Николашка требовал отчета, почему стрижика выпускают не сегодня, и Роман узнал, что дома у Мишель живет оперившийся, уже взрослый птенец стрижа, видимо, уже учившийся летать, но как-то неловко, и по этой причине грохнувшийся на землю. Его принес Каменский, и Мишель пришлось две недели успокаивать и откармливать испуганную птичку. Глорию пока выселили на улицу, затянув форточку сеткой. Столовалась она теперь временно в зеленой комнатке, вон и ее миска.

Завтра Мишель собиралась с балкона мастерской выпустить стрижа в большой полет. Роман заинтересовался, откуда она знает, когда стрижу пора летать, и как его на это сподвигнуть.

Оказалось, этот стриж не первый — они каждый год падают из гнезд, и вся округа таскает их к Мишель на выкорм и обучение. Этим летом-то что, птенец уже взрослый, а вот в прошлом пришлось понервничать… В прошлом году принесли совсем маленького, слабо оперившегося, он все время так жалобно кричал… Приходилось учить его есть, поить из пипетки…

Чем можно кормить птенца стрижа? Роман никогда в жизни не ответил бы на этот вопрос. А Мишель знала все. Творог, тертая морковка, немножко корма для рыбок… Замешиваешь, скатываешь в колобок и — в холодильник. Отщипываешь от колобка крошку размером со спичечную головку — и в клюв. А потом чуть воды из пипетки. И так каждые два часа.

Мишель засмеялась. Она вспомнила, как боялась растопыренных стрижиных крыльев и повернутой, когда стрижик стоит на ножках, на сто восемьдесят градусов головы… Как плела для этих растопыренных крыльев специальную большую корзину, чтобы ему было удобно… А надо-то было всего натянуть веревку и подвесить его, чтобы он вцепился лапками и повис… ну, как морковка… А выпускать надо как можно скорее, ведь послезавтра днем автобус в Пензу, а в понедельник — первый экзамен. «Да, — Эхом откликнулось в голове Романа, — Первый экзамен». Рядом с Мишель экзамены, да и все остальное отходили куда-то в небытие. О них совсем не хотелось думать.

 

Дети сновали туда-сюда по узкой тропинке, и Роман с изумлением понял: несмотря на полное отсутствие места, для них тут все прекрасно устроено. У самого входа на утоптанной микроскопической площадке стояла оцинкованная банная шайка с песком и цветными формочками, с совочком и пластмассовым самосвальчиком; возле бочки с водой — две маленькие, разного размера и формы, леечки, грабельки и лопатка. За спиной, на крыльце верандочки ступеньки украшала самодельная малюсенькая глиняная посуда — сделанная и расписанная Мишель и детьми. В довершение ко всему, тропинка из маленьких деревянных кругляшков шла прямо к соседскому заборчику, несколько брусков сделаны ступеньками, чтобы лазить через забор, туда-сюда, видимо, когда детям захочется на качели…

 

Роман дышал полной грудью. Никогда еще ему не было так хорошо. Чудесный, бело-зеленый мир, обустроенный с любовью, с душой, с фантазией, мир Мишель, замкнул его в свои нежные объятия, но Роман думал, что и за пределами этого мира есть больший круг, тоже дружественный, с яблоневыми садами, кузней, ипподромом… А дальше — самый большой, исхоженный с детства — родной город с его старинными домами, усадьбами, рощами, мостами…

 

Весь день он провел на скамейке в саду Мишель. Он был бесконечно длинным, этот день и бесконечно прекрасным. Он был заслуженным подарком после чужой, муторной, неласковой Москвы. Сидя на скамейке, Роман ощущал себя центром маленького мира, наблюдал его, милую его наполненность и суету, создаваемую детьми и Мишель.

К обеду Мишель повела детей к себе домой, и они вместе, под звон роняемых кастрюль и вилок-ложек, сначала мешали тесто, а потом пекли блины, шумом и гамом перебивая тихий смех Мишель. Роман смотрел со своей лавки в окно кухни и угадывал, на какой стадии находится приготовление любимого блюда. Наконец над кухонным подоконником показалась Николашкина голова и торжественно прокричала:

 

— Мы!.. Несем!.. Тебе!.. Блины!..

 

Они вынесли и поставили перед ним на пенек здоровую миску с кривыми, сморщенными, рваными, но удивительно вкусными блинами. Мишель принесла белую кружку с чаем.

 А потом было:

 

 — Мище-ель, расскажи про Сеню… и его невесту…

 

И Роман слушал про Сеню — белого голубя, упавшего с тополя прямо перед их домом с выколотым глазом и длинной щепкой в груди. О том, как он жил в Спутниковом сарае, а Мишель лечила воспалившийся глаз и несколько раз подступалась вытаскивать занозу, но голубь все никак не мог понять, зачем ему хотят сделать так больно… Занозу Мишель, конечно, вытащила, но голубь перестал доверять ей, стал сторониться… Мишель стала думать, чем же можно его утешить, и однажды, идя в мастерскую, поймала руками белую красавицу-голубку, с точеной головкой, рубиновыми глазками и в белых штанишках. Не поймала, поправляла Мишель с улыбкой, а… взяла — «вот так». И она показывала, как.

— Напротив мастерской… Дворец Новобрачных, — Объясняла Мишель, — Там… часто голубей выпускают… Она и была… совсем ручная. Сидела… на лифтерке… Я встала на ящик и взяла ее… вот так… — Мишель подняла сложенные лодочкой руки.

 

            Роман, полузакрыв глаза и привалившись спиной к домику, слушал о том, как Сеня радовался, как ворковал и ухаживал за невестой, как снова поверил в жизнь и улетал вместе со своей подругой, как в синем небе они превращались в две трепещущие точки…

 

В полвосьмого вечера Мишель увела детей домой для «банно-прачечных процедур» и последующего сна.

 

Роман вышел из зеленой комнатки и стоял у яблоневого шалаша, задумчиво покачиваясь с пятки на носок. Вопросов у него накопилась уйма. Где родители близнецов? Почему дети живут у Мишель? Где Клава? Бывает ли она дома вообще?

 

Подошел Спутник. Начал вполголоса отвечать на незаданные Романом вопросы. Таратынкин пьет. Все чаще допивается до чертей. На работе? Де-е-ржат. По причине безропотности и безотказности. Кем работает? Спутник усмехнулся. Не банкиром, конечно. Сантехником. Выперли б уж давно, ан нет: как в какое говно с головой нырнуть — Таратынкин, больше и не найдешь никого. Поит его Центер, кобелина. Таратынкин ему с работы трубы тырит, инструмент кой-какой. А Шура… Шура со смены бежит дролю свово искать. Спутник усмехнулся. Не найдешь — ночью лихой придет — дверь порушит. Сделать? Ничего нельзя. В психушку? Забирали. Вены промыли и домой. Не ихний контингент. А чей, спрашивается? Посадить? Шурино заявление надо, а она ни в жизнь не напишет.

— Так и живем… — Подытожил Спутник и тоже закачался с пятки на носок, заложив руки за спину.

 

Тут Роман все-таки решился спросить про Клаву.

 

— Катька-то? — Не сразу сообразил Центер и безнадежно махнул рукой, — Шалавая… Дома — не дома, толку от нее… Лучше уж, когда нету…

 

До следующего дня Роман буквально еле дожил. В восемь уже был на Яблочной. Несмотря на ранний час, двор оказался странно многолюдным. У подъезда что-то жарко обсуждали Жердь в Полосатом и Толстенькая Тетенька. Шура сидела на лавке, уронив руки и голову. Спутник и Пистолет толкались у Пистолетова сарая, а Центер только угадывался за полуприкрытой дверью своего. Брехала Центерова собака.

 

Роман сначала слегка умерил шаг, а потом решительно направился к Спутнику и Пистолету. Пистолет рявкнул что-то непонятное в сторону Центеровой собаки, и дверь его сарая моментально захлопнулась, пес придушенно тявкнул и замолчал. Спутник вполголоса поведал, что Шура вечером, как ни бегала, благоверного своего не нашла, а явился тот лишь под утро: сорвал подъездную дверь с петель и ломился ко всем соседям подряд: умолял спрятать его от партизан… Связываться, конечно, никто не хотел, да и мужиков толком в доме нету… Час буйствовал, менты ехать отказались — пошумит, мол, перестанет — у них там огнестрел на Прохоровке, не до глупостей… Ну уж, а потом у Пистолета терпение лопнуло. Упрятал его от партизан. Надежно. В подтверждение Спутниковых слов раздался глухой стук и невнятный стон, но не из глубины сарая, а вроде как из-под земли.

— В погребе, что ли? — Догадался Роман.

— В погребе, — Удовлетворенно подтвердил Спутник. — Пускай охолонет…

 

Роман поднял глаза и перестал замечать все на свете. Навстречу ему через двор шла Мишель. Перехватило горло. Никогда, никогда в жизни он не видел ее такой красивой. На Мишель было темно-синее платье на манер матроски, прямое, довольно длинное, до середины икр, заканчивающееся плиссированной оборкой в две ладони шириной. Спереди — треугольный вырез, сзади гюйс — матросский полосатый воротничок. Белые носки и старые ободранные черные туфли с двумя параллельными ремешками. Что-то неуловимое произошло с ее прической: вроде бы она и не изменилась, а… Два легких завитка, да и не завитка даже, а намека на завитки обозначились на обеих щеках, чуть намеченный завиток в центре лба…

На Романа смотрела Шагаловская девушка — тронь, и взлетит. И так ей это шло, так сиял весь ее облик несегодняшней красотой, воздушным стилем начала прошлого века, что все во дворе на несколько секунд, как и Роман, выпали из сиюминутной реальности и замерли. Тетки у подъезда впали в ступор и замолчали с вывернутыми шеями. Спутник застыл с блаженной улыбкой. Пистолет вообще перестал дышать. Роман шагнул к ней навстречу и взял из руки круглую плоскую корзину с затянутым белой тканью верхом.

И все опять задвигалось. Тетки припали друг к другу с разговором, даже Шура подняла голову. Пистолет наконец вдохнул и хрипло, затяжно закашлял. Спутник удивленно-мягко произнес:

 — Нафершпилилась…

 

И тихо, уже в спину Роману:

 

 — Для тебя…

 

А Роман и сам знал, что для него. И сегодняшний день, и платье, и прическа… И, черт побери, эта корзинка и царапающийся в ней стриж: ее заботы, которые она решила разделить с ним, ее мир, в который она его все-таки впустила…

Да, он понимал теперь этот мир, в который столько времени пытался прорваться. Не было никакого особенного мира. Он складывался из ее великого терпения и понимания всех и всего — непутевой матери и равнодушного отца, сбившегося с пути одноклассника и одиноких старух… Ее образы и сказки, ее белый сад, рождались из любви и жалости к Шуриным детям и раненым голубям, и ко всему свету, и дети доверчиво клали головы ей на колени, а птицы падали прямо в руки…

 

Нести объемную плоскую корзинку было удобнее вдвоем — они и шли, держась с разных сторон за ее ручку, только Роману приходилось все время опускать плечо, а Мишель чуть подтягивала в локте руку.

Птица под своим натянутым тентом возилась все сильнее, ткань ходила ходуном, терзаемая головой, клювом или лапками. А они шли не спеша, сначала мимо садов, потом по городу. Все глядели и дивились на праздничную Мишель, и, пройдя уже мимо, дежурно оглядывались, силясь понять, что же такого есть в этой малютке, что не отпускает сразу и заставляет смотреть еще и еще вслед, из-под руки, заслоняясь от солнца.

 

В мастерскую они попали не сразу, сначала долго стояли на галерее — и опять не было момента прекрасней — так думал Роман. Мишель стояла впереди, задумчиво глядя в привычно прекрасную бездну, а Роман чуть сзади, защищая ее полукружием рук, крепко взявшихся за хлипкие проржавевшие перила… Остренькой лопаткой Мишель касалась его груди, а темная дымка волос слегка касалась щеки. Роман незаметно втянул воздух. Закружилась голова — от волос пахло точь-в-точь, как от чая из белой кружки. Долго-долго стояли они, чувствуя себя единым целым, странным существом с двумя сердцевинами, замкнутом в едином пространстве железного кольца рук…

 

Между тем, птенец в корзинке совсем осмелел, стал проявлять свое присутствие не только усиливающейся возней, но и резким, требовательным криком. Мишель вздрогнула и виновато схватилась за корзинку. Они прошли через захламленную лестницу, с которой за все эти годы никто и не потрудился убрать куски штукатурки, и открыли дверь в мастерскую. Теперь все внимание Мишель принадлежало стрижу: она кормила его, успокаивала, устраивала на веревке, протянутой между двумя стеллажами. Роман оглядывался.

Солнце било в два огромных окна с балконами, в воздухе летали мириады пылинок. Усилия Мишель навести порядок были видны, но их все же не хватало. Чувствовалось, что хозяину этого хаоса глубоко наплевать на любые уборки, его интересует только собственное творчество.

Здоровое ложе, закидано какими-то множественными покрывалами и засаленными подушками, разнокалиберные бутылки громоздились на полу и на стеллажах, заварочный чайник, вобла, пустая бутылка из-под пива на журнальном столе — все, буквально все говорило о муках творчества.

Роман принялся бегло осматривать картины, ворохами тут и там прислоненные к стенам. «Девушка в желтом», «Девушка с васильками», «Девушка у окна» — Роман, мазнув взглядом по лицам, читал названия на обороте. Оп-па… «Девушка с голубкой на плече». Он с усилием раздвинул всю стопку и вынул небольшой холст. Сдул пыль и поставил холст на мольберт напротив окна.

На картине была изображена сидящая Мишель с белой голубкой на плече. Да, конечно, она. Роман подался назад и наклонил голову к плечу. С каким-то странным удовлетворением отметил, что и папашке-то не слишком удался ее портрет… Портретное сходство, несомненно, было, но его и Роман мог передать, а вот внутренняя суть… Нет. Художник и сам понимал это, поэтому наложил поверх всего флер, сиреневую дымку.

— Папа говорит, натурщица из меня — никакая, — Раздался тихий голосок Мишель.

 

«Это из нас с твоим отцом никакие художники», — Подумал Роман, но вслух ничего не сказал.

 

Однако пора было вплотную заниматься птенцом. Он переминался на коротеньких ножках на краю стола с неестественно вывернутой головой.

— Видишь, — Тихим голосом, чтобы не напугать птицу, сказала Мишель, — Какие слабенькие ножки? Ласточки и стрижи… не могут, как остальные, разбежаться… и взлететь. Даже если взрослая птица вынужденно сядет… на землю… то не сможет.

Она осторожно пронесла стрижа на балкон и вынесла сложенные руки с птицей через перила. Роман протиснулся вслед за ней. Птенец никуда лететь не собирался. Он повозился у Мишель в руках и затих. Минут пять она уговаривала его полетать, но безрезультатно. Вернулись в комнату.

— Ты иди, пожалуйста, вниз, и стань под балконом, — Жалобно попросила Мишель. — Мало ли что…

Какой-то он в этот раз… глуповатый…

Роман рванул вниз. Встал под балконом. Мишель с птенцом снова вышла.

 Смешно, конечно, надеяться, что он поймает глупую птицу, если та не сообразит помахать крыльями. И Мишель-то на балконе двенадцатого этажа выглядела маленькой куколкой, а уж птенец… В лучшем случае, пылинкой. И это принимая во внимание Романово стопроцентное зрение.

Однако на балконе все же что-то происходило. Мишель вынесла птенца снова, держа его в руках за перилами балкона, чтобы «птенчик… попривык…». Тот сначала сидел неподвижно, потом закрутил головой, перебирая лапками, дополз до кончиков пальцев и… Камнем начал падать вниз. Что происходило дальше, Роман видел отчетливо. Примерно до шестого этажа темный комочек летел согласно закону земного притяжения. Сверху и снизу на это падение с ужасом взирали Роман и Мишель; но вдруг стремительно, неожиданно, словно ниоткуда, с нарастающим до невыносимого писком, налетела стрижиная стая! Птенец мягко упал в нее, Роман мог поклясться, что видел, как тот спружинил и развернул крылья, а потом все — птичья стая моментально подхватилась, сделала вираж, и растаяла в небе. Так же отдалился и растаял их пронзительный крик…

 

Роман оторопело стоял под балконом и смотрел на потерявшую дар речи Мишель. Как это ни парадоксально, птенец не шмякнулся, не грохнулся, не лежал жалкой кучкой окровавленных перьев на асфальте, а летал, летал со своими собратьями и с победным криком наслаждался полетом!

 

Переполненные чудом удивительного спасения, они не стали садиться в троллейбус, а двинулись пешком из центра города до самого дома. Взахлеб делились впечатлениями о том, что было видно сверху и что снизу, и кто что подумал, и как это было ужасно, предполагать, что сейчас случится… И это чудо, чудо, спасительная стая — откуда она взялась? Неужели птицы наблюдали за ними из-под крыши, когда Мишель на балконе уговаривала птенца лететь? Или они случайно пролетали мимо? И он спрашивал — а как было раньше? Птенец-то не первый… И Мишель уверяла, что все, кто был раньше, летели совсем по-другому, сразу, самостоятельно… И они говорили, взмахивая руками, а сами шли тем временем сначала по центральным улицам города, потом по окраинным, сидели на лавках у стареньких деревянных домов, под деревьями, увешанными, как елочными игрушками, недозрелыми яблоками или грушами…

Вверху летали пронзительно кричащие птицы, и они долго смотрели в небо — где-то там, наверное, и их стрижик… И вдруг образовалось откуда ни возьмись это «мы» вместо «я» и «Мишель».

 

Во дворе Мишель они были в шесть часов вечера. Их встретили громким восторгом Николашка и Олечка. Они плясали, висели на них обоих, безоговорочно признав Романа за своего, одновременно требовали рассказа о том, как полетел стриж и умоляли Мишель разрешить последнюю ночь переночевать у нее, потому что «папка нынче ночует в сарае у Пистолета»… Мишель, смеясь, разрешила только ужин, купание и вечернюю сказку, потому что завтра с утра автобус в Пензу, а послезавтра — первый экзамен… «Первый экзамен», — эхом прозвучало в голове у Романа. И его поезд в Москву сегодня в двадцать два ноль-ноль. Мысли лихорадочно заметались в голове. Сдать билет? Уехать на проходящем глубокой ночью?

Видимо, все это отразилось на его лице, потому что Мишель тронула его за рукав и тихонько произнесла:

 

 — Не надо… Поезжай… Все будет хорошо…

 

Потом он на минутку зашел в зеленую комнатку, и она передала через окно его рюкзак с Крошкой Мю. Он несколько секунд смотрел снизу прямо в ее удивительные темные глаза и не отводил взгляда, поражаясь, как это, оказывается легко — улыбаться и не считать свою улыбку глупой… А потом она подала ему вниз руки, маленькие хрупкие лапки, и Роман осторожно взял их и немного покачал в своих в знак прощания. На Ипподромную он уже бежал крупной рысью. Прыгал на спине рюкзак, сбитое дыхание работало в такт фразе, сказанной Мишель, и никак не шедшей из головы: «Все! Будет! Хорошо! Все! Будет! Хорошо!».

 

Потом он бежал по лестнице уже своего дома, запихивал в себя какую-то еду, обнимался на вокзале с родителями, лежал на верхней полке вагона, не мог спать от воспоминаний, а колеса все стучали: «Все. Будет. Хорошо. Все. Будет. Хорошо».

 

Не в пример быстро летели следующие две недели. Уже по-другому кружила Москва, обновленная волшебными словами: «Все будет хорошо!».

И действительно, все было хорошо: и вокруг мелькали ненавязчивые приятные лица, и экзамены щелкались, как орехи, и все складывалось и взлетало, как на легких качелях — и синее небо, и белые облака, и парки, и деревья, и белоснежный трамвайчик на Москве-реке.

 

Роман решил не дожидаться зачисления, экзамены он и так сдал на высшие баллы, его все больше волновало, что у Мишель, хотя и там не могло быть ничего неожиданного. Ведь все будет хорошо!

 

Рано утром, прибыв в Бердышев, он помчался к Мишель, едва успев обняться с родителями и забросить домой рюкзак.

 

Было ласковое утро тихой августовской субботы, «шестерка» особо не торопилась, ведь рабочий люд в выходной никуда не торопился… Неспешно проплывали кварталы, парки и садики, дом на курьих ножках, «Куколка», потом частный сектор — добротные деревянные домишки с кружевными наличниками, сады за зелеными заборами, тропинка в изумрудной мураве параллельно дороге…

 

Роман не спешил, у него было время; он шел от Ипподромной, намеренно замедляя шаг, оттягивая миг встречи.

 

Двор встретил его тишиной. Конечно, было еще слишком рано. В зеленую комнатку идти не хотелось — это почти что дом, туда нельзя без приглашения. Роман нырнул в свой родной и уютный шалаш — ветки яблони в этом году выглядели особенно густыми. Положил голову на сложенные руки, нашел глазами крошечный зазор между листьями, и, прислушиваясь к блаженной тишине, приготовился ждать. Глаза его расслабленно блуждали по знакомым строениям — палисаднику, кормушке для птиц, сараям, и вдруг резко скребануло внутри — что-то не так…

 

Роман вернулся взглядом к сараям. Лавка, где обычно играли Николашка с Олечкой, слетела с подпорки и валялась одним краем на земле. Дверь Пистолетова сарая висела на одной петле. У Спутникова сарая выросла трава.

 

Роман приподнял голову. В этот момент сзади зашуршали ветки, открыв сгорбленную фигуру Спутника. Роман в каком-то ступоре смотрел на Спутника и не узнавал его. Обычно прямой и статный, Спутник весь согнулся, будто на его шею лег какой-то непосильный груз. Седые легкие волосы сильно отросли — неровно, клоками, когда их шевелил ветер, они казались странно живыми, контрастируя с помертвевшим лицом.

 

— Не жди… Не придет она… — С трудом вытолкнул он из себя с каким-то диким всхлипом и надолго затрясся всем телом в беззвучном горестном плаче, а Роман впал в ступор и смотрел, как слезы непрерывным ручьем бегут по глубоким Спутниковым бороздкам-морщинкам и капают вниз, на рубаху.

 

Роман застыл. Ему хотелось во что бы то ни стало заставить Спутника замолчать. Он искал способ защититься от тех страшных слов, которые сейчас будут сказаны. А они летели в него, эти слова — слова-ядра, слова-булыжники. Летели неотвратимым, безжалостным камнепадом — уничтожая, перепахивая мысли, чувства, переворачивая жизнь.

 

— Не придет она… Нет ее… В тот вечер, как ты уехал… Десять дней как схоронили… — И опять затрясся, клонясь все ниже и ниже.

 

«Все будет хорошо». — Ворохнулось в голове, и жизнь остановилась. Словно через красную вату, слушал он, как Таратынкин нашел в Пистолетовом сарае топор, вышиб дверь и кружился, отмахиваясь от партизан, по двору. Потом дьявольская сила занесла его в подъезд, где рубил он все напропалую — двери, стены, перила лестницы… Как этого могла не услышать Мишель — загадка. Она спокойно открыла дверь, собираясь вести к Шуре накормленных и отмытых детей… Он ударил ее сразу и попал в плечо. Как она не упала после первого же удара — худенькая, маленькая… Но она не упала, не могла позволить себе упасть, ведь за ее спиной были дети. Она и кричать не могла себе позволить, чтобы не испугать их. Она только смотрела на него своими огромными глазищами, прикрывалась рукой и теснила, теснила его от двери, чтобы успеть закрыть эту самую дверь. Успела. Как раз перед тем, как он нанес ей смертельный удар… Мишель молчала, а Таратынкин выл, как сатана. На этот вой и вышел Пистолет, но было поздно. Пистолет схватил его сзади за предплечья, тот вывернулся и махнул топором еще раз — разрубил Пистолету ключицу и выронил топор. Тот его все-таки, истекая кровью, смог скрутить, а тут и милиция приехала, и скорая, да поздно уже…

 

Спутник трясся, со всхлипом хватая воздух. Роман почувствовал, как ему тоже не хватает дыхания. Почему-то зачесались руки. Он подумал, с каким наслаждением взял бы сейчас в руки молот и сокрушил, снес с лица земли Центеров сарай, и все сараи во дворе, и все сараи мира вообще.

 

Он плохо помнил, что происходило дальше. В один момент прорезалось сознание — когда рядом почему-то оказался Валерьян и дал ему в руки молот, и он лупил изо всей силы по какому-то бессмысленному куску метала… Сколько времени? Час? Два? Не помнил. Пока не отшвырнул молот и не задал Валерьяну бессмысленный вопрос:

 

 — И что мне теперь делать?

 

А Валерьян тяжело ответил:

 

 — Терпеть. И ждать.

 

И его вдруг шибануло, что Валерьян-то и есть тот самый дядька, который дал ему такой же совет, только много лет назад, в пятом классе, когда он из-за стеклянной двери переговорного пункта смотрел на Мишель с Пакиным.

 

Эта фраза прозвучала теперь каким-то сакральным знанием, набатом судьбы — все, круг замкнулся. Все было предопределено. Все будет хорошо. Все будет. Не будет ничего…

 

Ни в какую Москву он не поехал. И не хотел знать и слушать звонки из приемной комиссии, и что там предпринимают мама и папа…

 

О том, что может ему помочь, знал Валерьян. Только «рота, подъем», марш-бросок с полной выкладкой и ночной махач одному против всего дагестанского землячества…

Уже полгода Роман служит. Кажется, уже все не так беспробудно, уже есть время подумать, а иногда посещают достаточно странные, но уже трезвые мысли. О чем? Как ни странно, о будущем. О том, что в принципе в его жизни возможно все. С разной степенью вероятности, но все, что угодно: любимейшая профессия, успех, Москва, мировые столицы, захватывающие путешествия, родной город, спасенный от бездарной застройки, авторские работы, выставки, книги и даже, чем черт не шутит, мировая слава…

 

В ней не может быть только одного.

 

Самого главного.

 

Мишель.

 

Поделиться

© Copyright 2017, Litsvet Inc.  |  Журнал "Новый Свет".  |  info@litsvet.com